355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Гавриил Троепольский » Собрание сочинений в трех томах. Том 2. » Текст книги (страница 8)
Собрание сочинений в трех томах. Том 2.
  • Текст добавлен: 19 сентября 2016, 14:53

Текст книги "Собрание сочинений в трех томах. Том 2."


Автор книги: Гавриил Троепольский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 31 страниц)

– Тоже шел. Не в этом дело. Великий ум был, Федя. Нехорошо шутить его фамилией.

– Пожалуй, правда. Придется изменить. Это я перестрою… Ну, какие новости?

И друзья располагались рядом. Обычно Федор лежал, опершись на локоть, а Ваня садился на стул. Против всяких правил Ване разрешено было приходить вечером. Этот час стал у них часом задушевных бесед. Все, чему учился Ваня в школе, он пересказывал другу, а тот схватывал на лету и запоминал. Тося всегда была тут же. Но она была неумолима. Как только кончался срок, она брала у Федора книгу, подавала Ване фуражку и легонько направляла его к двери. Никакая сила не могла заставить ее нарушить режим, утвержденный Василием Васильевичем.

Ваня шел по коридору нарочито медленно. Ему очень хотелось побыть подольше не только с Федором, но и с Тосей. Однажды у двери он взял ее ладонь в свои ладони и задержал, пожимая, ласково глядя в глаза.

Тося высвободила руку и сказала:

– Я тоже рада, что у Федора такой… хороший друг.

Подходила осень тысяча девятьсот двадцать четвертого года. Федору уже разрешили выходить во двор больницы, но с двумя костылями. А вечерами он бродил по коридору с одной палочкой, упорно тренируясь.

Однажды Тося увидела, как Федор, держась руками за стену, пытался идти без палки.

Она с укором воскликнула:

– Ах, самовольник! – обхватила его за поясницу, и лицо ее оказалось близко-близко. Помогла дойти до кровати. – Неугомонный… Без палки пока нельзя – хуже себе же сделаешь.

– Получается, Тося! – сказал он весело. – Нога будет!

– А куда же она денется… Ты, наверно, и без ног будешь такой же.

Он улыбнулся. Но Тося осталась грустной. Она подошла к окну и посмотрела в больничный садик. Там желтая листва покрыла землю. Отдельные листья подпрыгивали и шевелились от ветра. Желтый закат, желтые листья, голые ветви – желтая осень.

– Ваня сегодня придет? – спросила она, не оборачиваясь.

– Нет, – ответил Федор и, проскрипев костылями, тоже подошел к окну. – Осень, – сказал он задумчиво.

– Осень, – повторила Тося, не отрывая взгляда от окна.

– Вы чего стали такая? – неловко спросил Федор, хотя он не раз уже хотел задать этот вопрос.

– Какая?

– Ну… печальная.

Она отрицательно покачала головой и посмотрела на Федора. Лицо у него худое, с желтизной, на щеке шрам, глаза запавшие, но… чистые и блестящие, умные. Один уголок губ пониже другого – будто презрительно или снисходительно усмехается. Она рассмотрела его как бы в первый раз. Потом сказала:

– Через неделю тебя выпишут из больницы. Так сказал Василий Васильевич.

Федор думал об этом и раньше. Он уже списался с заведующим двухгодичными бухгалтерскими курсами в Белохлебинске, куда собирался поступить. Знал, скоро выходить из больницы, и все-таки сообщение Тоси показалось неожиданным.

– Что так смотришь? – спросила она.

Он смотрел не отрываясь, будто видел ее в последний раз, и не ответил.

– Или снова замолчал, как прежде?

– Мне нечего сказать, Тося.

– Так уж и нечего?

– Не «нечего», а… нельзя. – И он отвернулся в сторону..

– Ну хотя бы скажи, почему нельзя.

Федор нахмурил брови, уголок губ вздрагивал, Он резко и решительно отрубил:

– Все. Нельзя. Отойдите, – А потом – тихо: – Я вас никогда не забуду… Никогда, Тося. Больше нечего говорить.

Тося легонько повернула его за плечи к себе и тепло сказала:.

– И не надо говорить.

Она еще раз посмотрела на него в упор, положила руки ему на плечи и вдруг рывком поцеловала его и выбежала из палаты.

Федор не двигался. Сердце сначала остановилось на секунду-другую, потом забилось часто-часто. Он, запрокинув голову, прислонился к стене и прошептал:

– Любит… За что? Зачем?

…Через несколько дней Василий Васильевич зашел к Тосе на квартиру:

– Проходил мимо – заглянул.

– Спасибо.

Он осмотрел комнатку-одиночку. Аккуратная коечка, столик с безделушками, шкафчик книг, маленькие застекленные портреты Горького и Ленина; единственное окошко выходило во двор; на полу половичок… И – все.

– Ну так как же? – спросил он, будто продолжая разговор.

Тося молчала, перебирая пальцами конец фартука и глядя вниз.

– Правильно ли вы поступаете, Тося? Обдумали ли все?.

– Я не могу думать – я полюбила.

– Хуже будет, если думать придется после… Знаете ли вы что-нибудь о Федоре?

– Знаю: он хороший…

– Вот видите… А ведь его жизнь – трагедия.

И он рассказал ей со слов Вани все.

– Такие натуры могут любить один раз в жизни. Но… они и умеют защищать свою любовь. Знаю, Тося, прожил уже жизнь, видел много. Федор уже не может вас разлюбить. А вы?

– Думаю, нет.

– Оказывается, можете думать. А говорили «не могу», – шутя сказал Василий Васильевич. – Вот и хорошо, что думаете. – А уходя, он уже весело сказал Тосе: – Итак, завтра Федор Ефимович Земляков будет выписан.

Тося проводила его в сени, а там припала к его руке щекой и шептала:

– Вы – как родной отец…

Он двигал бровями, часто моргал и; ласково отстраняя ее, сказала;

– Ну вот… Экие горячие оба… Мне пора уходить… Некогда.

А утром следующего дня, когда выписали Федора, Тося вошла к нему в палату и просто сказала:

– Пойдем ко мне.

– Ладно, – ответил он, – Пойдем.

Василий Васильевич прошел с ними до выхода из больницы молча. Около двери остановился. Эти седые густые и мягкие волосы, белые брови и такие ласковые глаза, эта вертикальная морщина на лбу, от которой все лицо всегда сосредоточенно, и легкая грусть в глазах запомнились Федору на всю жизнь.

Василий Васильевич обнял их за плечи:

– Немножко жаль… И хорошо… Но я – не об этом… – Он что-то хотел добавить еще, но только похлопал каждого по плечу и полушепотом произнес: – Ну, идите…

Федор порывисто и благодарно сжал его руку.

Они ушли.

Василий Васильевич некоторое время постоял в раздумье, вздохнул и сказал самому себе:

– Продолжаем.

Но весь этот день он ходил задумчивый, угрюмый.

Бывает иногда так: идет человек по жизни и вдруг встретит на пути другого человека, встретит ненадолго, поживет с ним рядом совсем немного и больше уж никогда не встречает его. Но оставляет иной раз такая встреча неизгладимый след у того и другого. Жаль было Василию Васильевичу расставаться с Федором. Что-то такое внес он в жизнь старого врача, одинокого, похоронившего уже всех родных и любимых, но оставшегося таким же страстным в труде, как и в годы юности.

Он сел в кресло в своем кабинете и вспоминал… Вспомнил ссылку в томской деревне. Вспомнил отца, мелкого помещика, отказавшегося от своего сына за то, что тот пошел против веры и царя… И все-таки Василий Васильевич любил своего отца и сейчас, после его смерти. «Что же это такое? – думал он, – У нашего поколения дети спорили с отцами. Сейчас еще сильнее этот спор. Может быть, жизнь-то и движется тем, что дети лучше отцов?» И только после раздумий он пришел к выводу: есть что-то общее в юности Федора с его юностью. Это – великий спор детей и отцов, доходивший в пашу эпоху иногда до трагизма… «И не сильнее ли теперь этот протест молодых, чем в наше время? – задал себе вопрос Василий Васильевич. – Трудно будет Федору в деревне. Трудно». Василий Васильевич не заметил, что последние слова он говорил уже вслух.

Старшая медицинская сестра тихо вошла в кабинет, посмотрела на врача и так же тихо вышла. Она-то слышала слова «Трудно… Трудно», но не стала беспокоить Василия Васильевича. А он ее не заметил.

Федору пришлось пожить у Тоси всего только неделю. Он получил извещение с курсов о зачислении его и о начале занятий. Надо было собираться.

– А чего собираться-то? – спросил он у Тоси. – Сел в вагон и поехал.

– Вот это – здравствуйте! «Сел и поехал»! Белья надо две пары, тужурку, рубашек две-три, чемодан или баул какой-нибудь.

– Ничего мне не надо – не привык я так, – возражал Федор.

Но в душе у него была тихая, теплая благодарность к Тосе. А она два дня бегала, покупала и потом уложила все так, что чемоданчик, который удобно было закинуть за спину на двух ремнях, оказался набитым самым необходимым.

Она провожала его до вокзала. Почти все время пути они молчали. Но Тося заметила его прерывистое дыхание и маленькие капельки пота на лбу. Она сказала:

– Отдохнем, Федя, – и села на первую попавшуюся скамейку.

Они немного посидели. Тося погладила его руку у плеча, спросила:

– Почему мы молчим? Ведь – целых два года…

– Два года!.. Много.

И шли дальше.

На вокзале, уже у двери вагона, после третьего звонка, они так же молча смотрели друг на друга. Потом он погладил ее кудряшки у виска, поцеловал, взял под мышку палку и на руках подтянулся на подножки, а затем. – в тамбур. Сделал он это быстро и так ловко, будто и на этом деле тренировался. Там он повернулся и еще раз посмотрел на Тосю.

– Прощай, Тосенька, – сказал он тихо.

– Нет, до свиданья!

Оба улыбнулась с грустинкой.

– А Ваня так и не пришел, – сказал Федор. – Наверно, что-нибудь случилось.

Но в тот момент, когда раздался гудок отправления, показался Ваня Крючков, он мчался, задевая провожающих, вдоль вагонов, и на бегу извиняясь.

– Федя! Федя! – закричал он. – До свидания, Федя!

– До свидания, Ваня!

Ваня говорил, ускоряя шаг вслед за отходящим вагоном:

– Письмо получил от дяди Степана: Андрей Михайлович опять водочкой стал забавляться. Ты ему напиши письмо. А я поеду домой на каникулы, посмотрю там. Потом напишу.

Ваня отстал. Федор крикнул ему:

– Пришли мне дядино письмо! Почитаю…

И Федор снова смотрел на одинокую Тосю и прощально мелькающий в ее руках платочек. Он сорвал с головы фуражку и махал ею до тех пор, пока Тосю не стало видно.

– До свиданья, до свиданья… – шептал он. – До свиданья, Тосенька!..

Поезд уже скрылся за поворотом, а Тося все еще стояла и смотрела в ту сторону, куда уехал Федор. Ваня подошел к ней. Она торопливо вытерла глаза и по привычке поправила волосы у висков.

– Ну что ж… пойдемте, Тося? – спросил Ваня.

– Пойдемте, – ответила она.

С вокзала они пошли рядом. Пожилой извозчик крикнул им с козел:

– Молодых супругов могём прокатить! До центра – один полтинник!

Ваня посмотрел на него уничтожающим взглядом и погрозил кулаком. Извозчик презрительно махнул кнутовищем, сплюнул в их сторону и произнес тихо, но так, чтобы они услышали:

– Должно, в кармане вошь на аркане да блоха на приколе.

– Не надо связываться, – сказала Тося Ване и взяла его за руку, – Не надо.

Ладонь Тоси была теплой и мягкой. А своя грубая рука казалась Ване твердой, как кусок подошвы. Он осторожно высвободил свою ладонь, но теплоту Тосиной руки ощущал еще долго. Они пошли по Советской улице, не по тротуару, а краем мостовой, чтобы не толкаться среди людей.

– Вам жаль Федора? – спросила Тося.

– Федора? – удивленно переспросил Ваня, – Его жалеть нельзя. Таких людей не жалеют.

– Я вас не понимаю, Ваня, – удивилась и Тося.

– Не всякая жалость хороша. Уверен: Федор терпеть не может жалости к себе… Жалеть можно мокрого котенка или утопающего щенка. А раненого льва – нельзя. Таким львом можно только восхищаться, его смелостью, силой, любовью к свободе. И его…

– Вы хорошо говорите, Ваня, – с легкой усмешкой перебила Тося. – Я спросила о другом: жаль расставаться с Федором? Я просто не сумела точно выразиться. Я всегда не умею выражать мысли хорошо. А вы умеете.

– Куда там! – презрительно сказал Ваня. – Всю жизнь не выезжал из деревни. И поезд-то увидел впервые только три года назад… А с Федором, конечно, расставаться жалко. Только это – ненадолго. Кончим вот учиться и куда-нибудь – вместе, вдвоем…

– Втроем, – поправила Тося.

– То есть… Да! Ведь нас теперь трое: вы с Федором и я. Ну, значит… втроем… Только он-то окончит на год раньше меня.

– Вот мы и дошли, – сказала Тося и присела на скамеечку у своего палисадничка. – Сядем, Ваня. Мне не хочется оставаться одной. А вы какой-то… колючий сегодня… Побудем вместе.

Ваня присел и закурил цигарку.

– А вы, правда, хорошо сказали насчет жалости, – сказала Тося.

– Хорошо или не хорошо, но так думаю.

– А я почему-то никогда об этом не думала, – с грустью сказала Тося.

– Надо думать, – коротко и отрывисто, даже чуть неприязненно отрезал Ваня.

Он никогда не мог хитрить. А сейчас ему показалось, что Тося полюбила Федора из жалости. Но когда пристально посмотрел на нее и их глаза встретились, он смутился от своих мыслей и покраснел. «Должно быть, я все-таки порядочный подлец», – подумал он и разозлился теперь на самого себя.

– Что-то вы, Ваня, покраснели? – спросила она в упор.

– Ну и что ж? – почти грубо ответил он и ожесточенно растоптал цигарку. – Обкурился, вот и… покраснел.

– Правда?

– Лгу, конечно.

– А вы не лгите.

– Иногда невозможно не лгать. – И он совсем помрачнел.

Говорить, казалось, больше не о чем. Он снова завернул цигарку, и Тося заметила, как у него чуть-чуть дрожат пальцы. А раньше никогда не замечала, не было такого.

– Обкуритесь опять, – сказала она.

Он не ответил.

– Скажите, Ваня… вы кого-нибудь… любите?

Он порывисто встал, посмотрел на Тосю, зло отрубил:

– Никого я не люблю. Никого! – И пошел от Тоси.

Она смотрела ему вслед. От нее уходил друг Федора, широкоплечий и пружинистый парень. «Будет ли он и мне другом?» – подумала Тося. Потом еще мысль: «И что это с ним стряслось? Какой-то совсем-совсем другой стал. И грубит. Федя уехал, а друг грубит». Сначала у нее задрожали губы, потом она часто-часто заморгала, лицо вспыхнуло, и непослушные блестящие бусинки выступили в глазах. Так начинают плакать дети. Что-то обидное было в поведении Вани. А ведь она привыкла его уважать. И вдруг молнией ворвалась догадка!

– Ваня! – окликнула она.

Он остановился, обернулся и спросил:

– Ну?

– Вернитесь! – почти приказала она.

Ваня подошел к ней, но не сел. Тося встала и, приблизившись к нему так, что он ощущал ее дыхание, срывающимся голосом заговорила:

– Слушайте… Я люблю Федора за то, что… его люблю. Не знаю, за что его люблю, но – навсегда, вечно… Я узнала ваши мысли… И ваше чувство ко мне тоже… поняла. Так вот: если вы хотите скрыться под грубостью… Если вы… Если вы не можете быть мне просто другом, то… убирайтесь к черту! – выкрикнула она и, закрыв лицо, убежала в комнату.

А Ваня тихо поплелся в общежитие. Он всего мог ожидать, но только – не этого. Маленькой тигрицей Тося защищала свою любовь. Он помнил ее глаза, наполненные слезами и неистовством, он не ожидал того, что эта хрупкая девушка, с кудряшками у висков, обладает такой силищей и прямотой. «Кого надо жалеть? Ее-за то, что я обидел? Или меня – за то, что она влепила мне моральную пощечину? Наверно, надо жалеть меня. Так тебе и надо, Иван-болван!»– думал он, распиная себя. Он шел в раздумье, не замечая окружающего. «Ага, Иван-болван, понял? – спрашивал он себя уничтожающе. – Понял, что значит любить по-настоящему?» Мысленно он назвал себя и предателем друга, и обманщиком, и грубияном. Так он и не заметил, как вошел в парк и сел на скамейку. Потом взялся за голову обеими руками и тихо простонал:

– Разве ж я виноват!

Так он и сидел до вечера. За один только день Ваня сгорел. Он не потушил любовь, а сгорел. Лицо его осунулось, взгляд стал серьезнее и мужественнее, он стал старше, чем был, и он стал чище, чем был.

И все-таки тепло Тосиной руки все еще тлело на его руке. Теплилась последняя искра, то вспыхивая, то погасая. Так догорает уже обуглившаяся бумага: бегают искорки по черноте, кажется, возникают ниоткуда, бегают, и никак не узнать, которая же из них последняя; но бумаги уже нет, а есть только беспокойные искры. Так догорала, казалось, одна светлая страничка жизни Вани. Он это понимал. Он понимал и то, что сожгла эту страничку Тося. Но почему же, почему он все еще ощущает теплоту Тосиной руки в своей? Какая сила может отвратить это чувство? Или нет такой силы в человеке?.. «Есть такая сила! – подумал он. – Есть! Есть! Настоящая дружба, настоящая, не панибратская и водочная, а дружба, скрепленная бедой, страданиями и лишениями».

Самое трудное для человека – это борьба с самим собой. Борьба разума и сердца всегда сложная и тяжкая борьба. Но разве ж Ваня не понимал, что и к Федору лежит его сердце? Он и это понимал.

Так в человеке сразились дружба и любовь, терзая сердце, споря о том, кому оно принадлежит.

…А Федор смотрел в окошко вагона.

Мимо проносились осенние поля тамбовских черноземов. Вдали висела серая дымка, сглаживающая линию горизонта. И поэтому казалось, что серое небо, набитое до отказа свинцовыми облаками, придавило мокрую осеннюю землю. Мимо окна пробегали поля озими, вымытые дождями, веселые, смеющиеся в глаза насупившемуся небу. Промелькнула темно-синяя речка с таким же свинцовым отливом, как и облака. Снова озимь: рожь, рожь, рожь и рожь. Много ржи. Вагон ритмично постукивал: «трак-тук, трак-тук, трак-тук…»

От противоположного окна послышалось:

– Боже ж мой! Фух-х-х!

Федор повернулся. Там сидел потный лысый толстяк с красноватым мясистым и тупым носом. Щеки у него были надуты, лицо без единой морщины – так распирал кожу жир. Иногда незнакомец вынимал платок и вытирал им лысину, блестящую, полированную. Мясистыми губами он отдувался и все повторял:

– Боже ж мой! Фух-х-х!

Видимо, ему наскучило сидеть с таким молчаливым спутником, как Федор, все время смотревшим в окно. И он обратился наконец с вопросом:

– Далеко ли, молодой человек?

– В Белохлебинск, – ответил тот неохотно.

– По какому дельцу-с? Фух-х-х!

– На бухгалтерские курсы.

– Дельно. Очень дельно. Фух-х-х! Теперь эта профессия очень требуется… Мне, допустим, обязательно нужен счетный человек.

– А где вы работаете? – спросил Федор.

– В собственном магазинчике. Работаем помаленьку. Фух-х-х! Торгуем бакалеей. Вещь очень нужная народу – бакалея. Надо кому-нибудь и торговать-с…

«Нэпач», – решил Федор и отвернулся к окну, не возобновляя разговора, но изредка поглядывая на полированную голову, похожую на огромную голую коленку.

Перед торговцем лежала на столике жареная курица. Он нехотя поковырял ее вилкой и проговорил, не обращаясь ни к кому:

– Совсем потерял аппетит. Боже ж мой! Фух-х-х!

Затем, как бы по обязанности, он сунул кусок курятины в рот. Чавкая, он сохранял на лице тупое и какое-то равнодушное уныние. Прошло не очень-то уж много времени, как от курицы остались одни кости. «Целую курицу!» – удивился Федор, не веря своим глазам. А тот вытер лысину, прочистил нос с красно-синим отливом, посмотрел полузакрытыми оплывшими глазами в окно и: сказал:

– Унылый вид… Фух-х-х! Небо-то какое-то серое, противное.

Через несколько остановок он достал из чемодана блины.

– Ого! – воскликнул кто-то сверху.

Федор поднял голову. На него с верхней полки смотрел из-под густых нависших бровей крестьянин. В рыжей плотной, но короткой бородке спряталась этакая остренькая улыбка. Он весело, ехидновато подмигнул Федору, указывая кивком на нэпмана, и, опершись на локоть, произнес:

– Небо – ничего себе… Хорошее небо! Ишь, там забелело – мороз будет.

На горизонте дымка уже исчезла, солнце с усилием продиралось сквозь тучи, и кусок неба весело смотрел на зеленую озимь, улыбающуюся ему в ответ. И Федору, даже в эти минуты грусти, стало легче: повеяло родным, знакомым черноземом. С верхней полки вновь заговорил крестьянин:

– А раз мороз, значит, подсолнухи лучше в руки дадутся. Оно и веселее! А так, если, промежду прочим, дождь был – это хорошо: озимые-то ишь какие добрые! Только вот подсолнух домолотить бы.

– А вы откуда будете? – спросил у него Федор.

– Мы-то? Из Жардовской волости мы. – Словоохотливый собеседник сам рассказывал о себе, без дополнительных вопросов: – Ездил я, слышь, в губернию, жалобу подавал. На соседа жалобу.

– Подал?

– А как же, подал. Как не подать, подал. Он же у меня, слышь, за долг отхватил четыре сажня земли.

– Богатый сосед-то? – спросил Федор.

– Был-то не особо богатый, раньше-то, а теперь распух: два батрака.

– Кулак, значит.

– Да не-ет. Вроде бы не кулак. Теперь-то какие же кулаки?

– Кулак, – утвердительно сказал Федор.

– А как ты думаешь: моя возьмет? Отрежут от него мою землю, чтоб я на зябь успел спахать, аль нет?

– Возьмет твоя обязательно. Кулаку и нэпману крылья подрежут, как пить дать.

После этих слов Федора толстяк, доедая блин и чавкая на весь вагон, ввязался в разговор:

– Это кто же, например, резать крылья будет?

– Партия, – ответил Федор.

– Фух-х-х!.. Партия, значит. А партия призывает всех богатеть. А вы – «кры-ылья»!.. Зачем – «крылья»? Не надо так: «кры-ылья»!

– А по-вашему, надо возвратиться к капитализму? – буркнул Федор.

– Хм… К капитализму! Скажи пожалуйста! К капитализму!.. Да я, может, с Марксом-то и не согласен. Что вы мне на это скажете, молодой человек? А?

– Ничего не скажу, – ответил Федор, отмахнувшись и не желая продолжать разговор с торговцем.

– Нельзя – «ничего». Как вы на это скажете? Вот не согласен с Марксом и – все. А?

Федор не выдержал:

– А кому нужно твое согласие!

Толстяк выпучил глаза и с недоумением посмотрел на Федора. Потом еще раз «фукнул» и отвернулся к окну. Но через некоторое время он икал и трепал губами, глядя в окно:

– Вон еще одна дурная голова ногам покоя не дает…

Федор и крестьянин посмотрели в окно, отыскивая глазами «еще одну дурную голову», и увидели охотника с двумя собаками. Через плечо у него висел заяц. Охотник приветливо помахал пассажирам фуражкой. Федор едва успел махнуть ему рукой, как он скрылся.

Стало весело на душе.

– И скажи ты, мил человек! – оживился снова крестьянин. – Во всякое время в поле живность есть. Вот уж совсем осень, – сказать бы, каюк жизни, а он, вишь, зайчишку ухлопал… А птица, а мышь, а букаха разная, зверьки всякие… – И он, замолчав, положил голову на руки и смотрел в окно на бескрайние просторы полей.

За окном снова много озими, веселой, многообещающей, живой, уходящей на зимний покой с тем, чтобы весною задрожать нежными листочками. Озимь, она тоже утверждает непрерывность жизни в поле.

А толстяк дремал. Может быть, во сне он развивал свое несогласие с Марксом. Живот у него вздрагивал. Федору казалось, будто курица толкала изнутри. А нижняя губа висела и шевелилась в такт колесам вагона.

Крестьянин с добродушной усмешкой посмотрел на дремлющего и сказал:

– Ишь ты! Блинки-то с куркой не заладили, значит…

Глава десятая

Прохладным тихим ноябрьским утром Федор приехал в Белохлебинск – в центр большого черноземного уезда.

С вокзала Федор направился на курсы. Шел он тихо, рассматривая город, который принял когда-то отца с котомкой за плечами и изуродовал. Было о чем задуматься! На пути попадались вывески: «Магазин потребительского об-ва», «Торговля лесом. Зыбкин», «Церабкооп. Магазин № 3», «Чайная. Кренделюшкин (младший)», «Книги – Госиздат», «Ссыпка хлеба. Бр. Блудиловы». Много разных вывесок. «И лесом заторговали… А чем занимается Кренделюшкин-старший, позвольте спросить?.. Перемешалось все – и старое и новое… Держись, Кренделюшкин… младший и старший!»

В центре города мрачными оскалами решеток выперла многоэтажная тюрьма, серая, с каменным забором вокруг. Кто-то давно-давно, задолго до революции, надумал выстроить тюрьму в самом центре. Наверно, для устрашения непокорных. Смотри, дескать, и памятуй! Вези, не отпускай постромок, ковыряй чернозем, скотинка!

И вдруг огромная вывеска «Рабфак», а рядом – «Рабочий клуб», а еще дальше – «Парикмахерская Краснюхина. Мужские и женские работы», еще дальше – «Театр имени Чернышевского», «Библиотека», «Кино Модерн».

«Держись, Кренделюшкин-младший! – думал Федор, проходя по центру города. – Сомнут!» Дался ему этот Кренделюшкин в тот день! Очень уж показалась забавной фамилия.

Здание, где помещались курсы, стояло неподалеку от педагогического техникума. Будущие народные учителя шумными ватажками подходили к своему учебному заведению. Одна такая говорливая стайка обогнала Федора. Они остановились, оглядываясь на него и о чем-то переговариваясь. От группы отделился паренек в ватнике и кубанке и быстро пошел Федору навстречу. Он сказал:

– Давайте ваш чемоданчик. Помогу.

– А я не устал еще, парень.

Ребята окружили Федора, забалагурили. Уже не было никакой возможности отказаться от помощи. Они вежливенько стащили с плеч чемоданчик и засыпали вопросами:

– Куда?

– Откуда?

– Зачем?

Федору стало легко и весело, а в уме все стояла фамилия Кренделюшкина. И он еще раз подумал: «Держись, Кренделюшкин-младший!»

Он узнал от ребят, что Белохлебинское сельскохозяйственное училище находится не в самом городе, а в пятидесяти километрах от него.

– Эх! – произнес он. – И с Мишей в разлуке… Ну ничего: Сорокин говорил, бывало, так: «Оно обойдется. Ей-бо, обойдется».

– А кто такой Сорокин?

– Из губкома?

– А кто – Миша?

На все вопросы Федор отвечал бодро и шутливо, а насчет Сорокина сказал:

– Хотя и не из губкома, но вроде советником он и там был бы нужен.

Федор понял душевное сочувствие к себе, как к начинающему, хотя и взрослому ученику. Новая жизнь началась хорошо.

…Трудно Федору было учиться. Трехлетняя сельская школа – это очень-очень мало. Надо было дополнительно заниматься грамматикой, арифметикой. Потребовалось четыре месяца для того, чтобы догнать однокурсников. И догнал, удивил учителей своим упорством. А по политэкономии вечерами даже помогал товарищам.

На курсах учились без каникул, и Федор, получая стипендию, жил в городе безвыездно. Тося писала часто, но коротко. Ваня Крючков – редко, но так обстоятельно и подробно, что если бы Федора спросили о тамбовской совпартшколе, он рассказал бы о всей ее кипучей жизни. Федор по письмам замечал, как вырос Ваня, знал – не догнать его, но и сам не стоял на месте. Он постоянно посещал библиотеку, не пропускал ни одной общественной лекции, а свободную копейку тратил на театр или кино. Вся его жизнь была плотно загружена, заполнена новым, интересным.

Среди однокурсников он был самым старшим по возрасту. За усидчивость и постоянное чтение шутники иногда называли его «зубрилой», но совсем безобидно.

Однако не все шло хорошо на курсах.

Некоторые из учащихся иной раз приходили в общежитие поздно ночью, выпивши. Такие, проснувшись утром, почему-то избегали встречаться взглядами с Федором. А он, будто нарочно, старался смотреть в глаза гуляке.

Прошло полгода. Однажды летом, в июле, все семеро жителей комнаты, кроме Федора, напились «в стельку». Они ввалились с песнями, перед рассветом, падая и переругиваясь.

– Он, гадина, карту подсунул! – скулил пьяный мальчишка, Чесноков.

– Эх! А девица-то какая, братва! – кричал кто-то из угла.

Длинный сухой Епифанов, зарывшись в подушку и всхлипывая, пел придушенно:

– Саданул под сердце финский нож! Эх! Под сердце, черт возьми!..

Нэпмановский быт змеею вползал на курсы, постепенно, медленно.

Федор не уснул в ту ночь. Он слушал слова пьяных и вскрики сонных, не вмешиваясь.

Утром, не заговаривая ни с кем, он собрался и ушел на курсы. Весь день Федор был сосредоточенным и молчаливым. А на следующий день его не оказалось на уроках. Это было необычно для всех: так привыкли к тому, что Федор никогда не покидал своего места. Из общежития он тоже куда-то ушел. Ребята, обсуждая, предполагали разное: одни говорили, что он куда-нибудь завалился спать после такой ночи, другие думали, что он уехал домой, проведать. А Епифанов сказал:

– Не будет он с нами жить, братва… Федька – человек! Только подумать…

Что он хотел сказать этими словами, не все поняли.

А Федор в это время сидел в уездном комитете комсомола, в приемной. Когда подошла его очередь, он вошел к секретарю укома и без всяких околичностей сказал:

– Я не комсомолец. Но пришел посоветоваться. Пьянство у нас.

Секретарь, молодой человек лет двадцати двух, с зачесанными назад волосами, в роговых очках, близоруко осматривал Федора, чуть ссутулившись, как бы приближаясь к нему. А рассмотрев, сказал:

– Не важно, что не комсомолец. Выкладывай.

Во время разговора вошел остроносенький парнишка, с портфелем, быстроглазый, проворный до суетливости, и сел, выжидая.

– Это может привести к разложению курсов, – заключил Федор.

– Комсомольцы есть? – спросил секретарь.

– Двое, – ответил Федор.

– С этими проще – вызовем. А вот с другими…

Остроносенький, вмешавшись в разговор, зачастил, перебив секретаря:

– А вообще сказать, следует ли ковырять личную жизнь каждого беспартийного и комсомольца! Ну выпили – только и всего. Ни кражи, ни хулиганства, ни дебоша.

– Нет, не то, – перебил его секретарь. – Речь идет о нормальной работе курсов.

– А я – о людях, – вставил Федор.

– Громкие слова! – выпалил остроносенький.

– Нет, не громкие. Помолчи, пожалуйста, Степанов, – осадил его секретарь и спросил у Федора: – Стенгазета есть?

– Все ясно: никакого противодействия. Упустили мы из виду эти курсы… Плохо… Плохо, – повторил он, что-то записывая. – Будем исправлять, товарищ Земляков. А вы помогайте… Есть здесь такой «клуб» в чайной Климова. Здорово портит… Молодежь портит этот чертов «клуб».

Федор шел в общежитие и думал: «Клуб портит. Как это может клуб портить? И где эта самая чайная Климова? Кто такой Климов? Писать в стенгазету и не знать Климова – нельзя». Федор остановился на тротуаре и сказал вслух сам себе:

– Пойду к Климову.

Он проходил через базарную площадь.

Камни, как сковороды, пышали жаром. Солнце жгло все: плюнь на железо – зашипит. Гремучим стал песок. Нет-нет да и поднимется столбом пыль и завертится высоким вихорьком. И снова не шелохнет. Белохлебинская публика жалась в бульвар, в горсад, к реке. А в базарных рядах дышать трудно: высыхающий конский навоз дымился, превращаясь в пыль, несло тухлым мясом.

Мальчик лет двенадцати, вожак слепого, уже в который раз выкрикивал:

– Только за десять копеек! За десять копеек всю правду жизни можно узнать! Только за десять копеек!

Кто-то из деревенских молодух сунул в руку слепому гривенник, а он, открыв книгу с выпуклыми точками, забегал по ней пальцами, чувствительными и нежными, нащупывая «правду жизни».

– Счастье близко, – услышал Федор слова слепого. – Он полюбит. Хотя недоброжелатели стараются не допустить вашего счастья. Берегите свою любовь…

«Не все люди пользуются ложью так честно, как слепой», – подумал Федор.

А из-за угла вышел еще слепой – баянист. Он сел на ящик, принесенный мальчиком-вожаком, и растянул баян. Звуки музыки перемешивались с гомоном людским и умирали там, где-то в пыли, за мясными рядами. Слепой запел под баян:

 
Ты жива еще, моя старушка?
Жив и я. Привет тебе, привет!
Пусть струится над твоей избушкой
Тот вечерний несказанный свет.
 

Тесным кружком столпились обыватели вокруг баяниста, оставив гадальщика. Несколько монет уже лежали в блюдце певца-музыканта.

А неподалеку бабы спорили из-за молока.

– Ты, гадюка, прокислым молоком торговать?! Только поставила на плиту, а оно свернулось, чтоб тебя разорвало!

– Гражданочка, не орите! Посуду мойте хорошенько, а не губами шлепайте! Пришла тут!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю