Текст книги "Собрание сочинений в трех томах. Том 2."
Автор книги: Гавриил Троепольский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 31 страниц)
– Какой вы милый, Матвей Степаныч.
– Как? – переспросил он, наклонив ухо, будто не расслышав.
– Милый, – повторила она.
– Эка ты как горазда на слова-то! Вроде бы не к месту такое. Как-то не по-нашему – больно уж сладко, ажно зубы ломит… Ну ты не обижайся. Я – такой. Я тебе только и скажу спасибо за ласку. Но оно ведь у нас как-то не принято… это… как ее… – Матвей Степаныч запутался и так и не сумел высказать, что у них на селе не любят конфеточных слов.
Тося все это приняла без обиды. Она ко всему присматривалась, прислушивалась. И когда Матвей Степаныч заговорил «по второму вопросу», она не проронила ни слова.
– Второй вопрос к тебе, Федя. Пришел доложить: был у Игната.
– Ну и как? – спросили Миша и Федор в один голос.
– Картошку варил себе на загнетке. Один – как проклятый богом и людьми. Оброс весь, как кабан. Седина брызнула на башку. Смотрел я на него, смотрел, и все мне казалось, другой он какой-то, не тот. Что с ним стряслось, ума не приложу.
– А согласился? – спросил Миша.
– Сперва не верил: «Не верю, говорит. Никуда меня не примут. Тут, говорит, и не хочешь быть врагом, так сделают».
– Заявление написал? – спросил Федор.
– А как же, написал. Вот оно. – Матвей Степаныч ухватился за голову, но картуза на ней не оказалось – он висел на гвозде у двери; он кинулся к картузу, но и в нем заявления не было. – Выпала, проклятая бумага! – засуетился он. – Выпала, бандитское отродье!
– Где снимал картуз? – допытывались оба брата.
– Нигде не снимал. Вот тут снял.
Все стали искать. В конце концов Тося нашла заявление Игната в чугунке (благо он был сух).
– Значит, как я стоял тут, как снял картуз-то, она и прыгнула в чугунок, холера черная, чтоб ей пусто было.
Федор развернул четвертушку листа и прочитал. Несколько минут он смотрел на строки, написанные Игнатом, потом так сжал челюсти, что выступили желваки (Тося видела его лицо), и сказал тихо и зло:
– Ух, бандитская душа! – Потом, когда желваки сошли, он спросил: – Оброс, говоришь?
– Оброс.
– Как проклятый, говоришь?
– Как проклятый людьми… и это… как ее…
– Богом, богом, – «догонял» его Федор.
– Ну пущай будет и богом, – согласился Матвей Степаныч, искоса глянув на Мишу.
– И сам себе варил картошку? – уточнял Федор.
– Сам.
– А еще что? – выпытывал Федор.
– Гитара висит новенькая, – охотно отвечал Матвей Степаныч.
– Поседел, говоришь?
– Не то чтобы седой совсем, а брызнуло здорово. Как ушел от Сыча, так, говорят, и затосковал что-то.
Тося слушала и молчала. А когда Матвей Степаныч ушел домой, она легла на постель ничком. Голова ее горела, лицо покраснело.
Она чувствовала это и не хотела, чтобы Федор видел ее такой. Всю ее пронизала внутренняя дрожь. Игнат будто стоял перед ней, как загнанный зверь, и… мягко улыбался, как тогда, одинокий, но… близкий. И чем больше ненависти выражал к нему Федор, тем дальше уходили ее воспоминания о детстве. А Игнат стоял перед глазами.
Федор не видел, как она, оставаясь одна, часто плакала.
Четыре месяца прошло, как Тося приехала в Паховку. А медпункта все нет и нет, и она без работы сидит в крестьянской избе, не видит ни кино, ни театра, ни даже танцев, а частушки петь она не умеет. К чему бы привело такое одиночество, трудно сказать, но, к счастью, кое-что изменилось. Андрей Михайлович Вихров привез постановление об организации врачебного пункта и одновременно о назначении Тоси. Это была потрясающая новость в Паховке: испокон веков в селе никогда не было доктора, даже фельдшера не было, а теперь вдруг сразу врачебный пункт – почти больница. Впрочем, так и заговорили: «Больницу нам назначили в село». Тося целый месяц была поглощена устройством пункта, оборудованием, составлением списков населения и другими неотложными делами. Потом в посетителях недостатка не было, несмотря на то что «больница» (так и называли паховцы) была мала. Ожидающие сидели в маленькой передней, где русская печь занимала половину площади, а на прием проходили в горенку. Сначала бабы валом понесли масло, яйца, сметану и кур, но когда Тося категорически отказалась все это брать, они заключили просто: «Раз не берет, то и лечить хорошо не будет. Хороший доктор никогда не откажется – знает, вылечит. А эта, может, еще и не знает как следует». В последнем они были отчасти правы: под крылышком Василия Васильевича – это одно, а самой работать – совсем другое дело: в сущности, она оказывала только первую помощь или делала противоэпидемические прививки, а с серьезными заболеваниями направляла в Козинку, в районную больницу. Но работы всегда было много. Тося постепенно, как ей казалось, уже втянулась в жизнь села, у нее появились новые знакомые, которые в больнице доверительно рассказывали ей даже и семейные тайны. Побил, к примеру, муж свою жену, она идет в медпункт за примочками и рассказывает всю подноготную: как он с ней спит, и за что бьет, и к кому ревнует. Надо было чем-то помочь, что-то посоветовать. У Тоси появились свои интересы. Работа кооперации ее мало занимала, а Федора увлекала; он же почти не вникал в детали Тосиной работы. Иной раз, придя домой, он спрашивал:
– Ну как там твои «клиенты»? – и сразу забывал, о чем спросил.
Жизнь становилась на селе все горячей и горячей. По примеру Сычева крестьяне стали менять хороших лошадей на плохих, сбывать лишний скот, прятать хлеб. Газеты все настойчивей писали о коллективизации, даже появились сообщения о том, что такое-то село, в таком-то районе «целиком и с энтузиазмом» вошло в колхоз. Коммунисты были агитаторами с утра до вечера и даже вечером. До медпункта ли было Федору! Тосе же казалось, что Федор живет своей жизнью, хотя он никогда не жил своей жизнью, ни одного часа с тех пор как помнит себя. Он жил только для других, сам того не замечая и не думая о том. Сейчас он был здоров и энергичен, и Тосе казалось, что он самоуверен. Но ничего этого она ему не сказала. Так невысказанное недовольство часто становится горем, разрастаясь и увеличиваясь снежным комом, встающим в конце концов стеной между двумя людьми. Так люди иногда губят сами – иногда при помощи третьих лиц – свое счастье, забывая простую истину: если ты не сказал другу о своем подозрении или о недовольстве его поступком, ты уже потерял друга.
Когда Федор заикнулся о регистрации брака, Тося сказала:
– Какие формальности! Христианское ханжество в этой официальности.
Федор несколько удивился, но не придал этому большого значения: примеров незарегистрированных браков было немало, и даже считалось модным – жить «без всякой свадьбы». «Ладно, после запишемся», – решил он. Он верил в Тосю, он ее любил. Она была его тихой и трепетной радостью, с нее началась его новая человеческая жизнь, с нею он думал дойти до конца своих дней – на меньшее был не согласен. Он знал: будет тяжело им, скоро будет тяжело, но если рядом Тося, то ничего не страшно – с нею всегда легче. Но… за суетой, хлопотами и своим счастьем он многого не замечал.
Глава шестая
Матвей Степаныч развил бурную деятельность. В мельнице и на мельнице стучали топоры и молотки, бабы месили глину и обмазывали стены. Игнат сутками торчал в машинном отделении, разобрав двигатель по частям. Через месяц выхлопная труба зачавкала на все село. Кроме того, Игнат пристроил центробежную сирену. Звук ее, каждый день оповещающий о начале работы мельницы, хотя и был чуть жутковатым в своем нарастающем вое, но зато совсем-совсем новым, беспокойным, тормошащим тишину Паховки. Потом к этому звуку привыкнут жители, но вначале было ново: будто он громко оповестил, что мельница уже не Сычева, а общественная, кооперативная, что владеть ею захотели другие, без Сычева, без хозяина.
Вскоре заработала и маслобойка. К удивлению многих, Матвей Степаныч оказался беспокойным, расторопным и сметливым «хозяином». В Паховку потянулись подводы и из других сел, стало людно и шумно у кооперативных предприятий. Всю зиму и весну Матвей Степаныч работал с упоением с утра до вечера; ему даже и обед приносила Матрена на работу; ему казалось, если он уйдет хотя бы на час, все остановится, все пропадет. Такой уж характер. Он даже удивился тому, как в том году быстро наступило лето: каждый день некогда! А лето тысяча девятьсот двадцать девятого года все равно пришло, несмотря на то что Матвею Степанычу некогда. Мало ли кому из людей некогда – время идет.
Игнат очень хорошо умел обращаться с машиной, знал секреты мельничных поставов, умел наладить так, что можно смолоть на «пушонку», а можно и на отруби, – любой заказ помольца выполнялся точно.
Однажды Матвей Степаныч заметил, как у Игната появилась на лице улыбка. Он не видел, чтобы тот когда-нибудь улыбался: ухмыльнуться, скривить губы мог, а чтобы и глазами, и всем лицом – не видел. В то утро в мельнице оказался котенок. Открыли они с Игнатом дверь в теплушку, а там котенок, светло-рыжеватый с тигровыми полосками и пушистеньким хвостиком.
– Как ты попал сюда? – спросил у котенка Матвей Степаныч. – Молчишь, шельмец, хвостом хитруешь!
Котенок и правда поводил хвостом из стороны в сторону и уже норовил потереться о сапог Игната. Тот нагнулся, взял его на руки, приподнял вровень с лицом, дунул легонько на уши, а котенок смешно прижал их и задвигал усиками. Игнат расплылся в улыбке. Матвей Степаныч про себя удивился: «Смотри-ка! Он еще и смеяться умеет. Не думал». Потом они оба спрашивали у ребятишек – чей котенок, но хозяин так-таки не нашелся. А вечером Игнат сунул его за пазуху и сказал:
– Будет жить у меня… Скучновато… одному-то…
И об этом случае Матвей Степаныч рассказал Федору в присутствии Тоси.
Но однажды случилось на мельнице несчастье, которого никто не мог ожидать. Отковали как-то камень-лежак. Матвей Степаныч стал опускать на лебедке «верхняк», а Игнат направлял.
– Есть! Отпускай! – скомандовал Игнат.
Матвей Степаныч отпустил. Камень чуть-чуть скрежетнул о «лежак», а Игнат вскрикнул:
– Ой! Пальцы!
Матвей Степаныч – к нему. Два пальца левой руки, указательный и средний, были раздавлены. Матвей Степаныч закрутил лебедку обратно. Камень приподнялся. Но Игнат побелел и сел около постава, видимо, не в силах встать. Матвей Степаныч помог ему сойти с порогов. Они вышли на ветерок, и Игнат пришел в себя.
– В больницу надо! – засуетился Матвей Степаныч. – К Тосе надо. Я сейчас. Я – подводу. Сиди тут.
– Не колготись, – остановил Игнат. – Сам дойду. Не мальчик, чтобы из-за пальцев шум подымать на все село. – Он встал, сорвал два листа подорожника, завернул в них придавленные пальцы, зажал их другой рукой и пошел. – Дойду сам, – еще раз сказал он Матвею Степанычу. – Да смотри, один тут не пускай движок – загубить можешь.
– Как же так? Значит, стоять будем?
– Не будем, – коротко ответил Игнат, обернувшись.
К врачебному пункту он подошел рановато – Тоси еще не было. Игнат дожидался ее на завалинке, наблюдая от нечего делать за двумя воробьями и воробьихой. Самцы гордо наскакивали друг на друга, распахнув свои пиджачки и неистово чирикая, поливая, видимо, самыми отборными площадными воробьиными словами; а она вприпрыжку скакала, то приближаясь к ним, то отдаляясь. Неожиданно самка издала какой-то воинственный воробьиный клич, и оба вояки, застегнув наспех свои пиджачки, юркнули под крышу. Сверху показался ястреб! Но опоздал… Пальцы у Игната заныли так, что разболелась голова: наблюдать было не за чем, а боль напоминала о себе все больше и больше. Он подумал: «Еще и без пальцев останусь».
Тося издали увидела Игната. Она не знала, идти ей или вернуться, но когда поняла, что он пришел в больницу за помощью, решительно пошла вперед. Тося сразу заметила бледность пациента, когда он встал при ее приближении.
– Что с вами? – спросила она.
– Пустяк. Вот – пальцы.
В комнате она вымыла руки, усадила Игната на табурет и взяла его больную руку в свою. Сколько подобных пациентов она видела, а вот рука у нее не дрожала. И Игнат чувствовал: рука дрожит! Она молча подставила банку с марганцовкой, опустила туда его пальцы и сказала мягко:
– Не надо было грязными листьями… Может плохо получиться.
Игнат не возражал. Он следил за ее руками неотрывно до самого того момента, когда она закончила бинтовать, а затем поднял на нее глаза. Только один раз встретились их взгляды так близко, а Тося отвернулась к окну. У Игната же чуть помутилось в голове, он прислонился к стене. И еле слышно простонал. Тося резко повернулась и тут же бросилась к аптечному шкафу, достала лекарство, накапала в стаканчик, подлив туда воды, и поднесла к губам Игната.
– Не надо, – тихо проговорил он, – не от болезни это.
Она все поняла. Снова отвернулась к окну и сказала почти резко:
– Уходите… Через день – на перевязку. – Потом, открыв дверь в переднюю, увидела женщину с забинтованным холстиной лицом и позвала ее: – Следующий!
Игнат пошел было, но у двери обернулся и спросил:
– К каким часам – на перевязку?
– В любое время от восьми до пяти, – ответила Тося сухо и официально.
Игнат шел на мельницу в раздумье. Первый раз в жизни мир для него сосредоточился в одном лице, ради которого он отдал бы все – политику, идею, жизнь. «Была ли она, идея? – спросил он у себя. – Не ошибка ли молодости все, что я сделал?» И отвечал: «Идея была, но теперь ее нет, давно уже нет. Жизнь тоже была когда-то, но ее тоже нет давно, а есть прозябание заклейменного. И если бы пришлось отдать идею и жизнь ради любви, то… Оказывается, ничего этого нет, отдавать-то нечего». Игнат был сломлен. Но как только он вспомнил, что Тося принадлежит не ему, а Федору, то скрипнул зубами. «У него и жизнь есть, и… идея есть, у него и любовь есть». Но вдруг лицо искривилось, один глаз прищурился, будто прицеливаясь. Пришла мысль: «Есть у него любовь, но… может и не быть… Я – тоже человек».
Матвей Степаныч маятником бегал в открытых дверях мельницы. Ему не хотелось, чтобы мельница стояла без работы, да и помольцы «бунтовали». Увидев Игната, Матвей Степаныч обрадовался:
– Так и знал, придешь. Могёшь работать?
– Могу, – ответил Игнат весело.
Ему было тоже приятно, что вот и он нужен кому-то, нужен, например, Матвею, нужен помольщикам и, может быть, нужен Тосе.
Через день Игнат пошел на перевязку в то же время, как и в первый раз, пораньше, он думал, что в больнице еще никого нет, и хотел так же подождать на завалинке, но дверь оказалась открытой, а в приемной Тося уже перематывала полоску бинта. Игнат вошел с улыбкой. Тося ответила тем же.
– Болит? – было первым ее вопросом.
– Не очень. Ночью больше. Днем некогда болеть.
– Лучше было бы с недельку не работать. – Она разматывала бинт на его руке так, что он не почувствовал боли, он просто не замечал боли.
– Нельзя мне не работать. Надоело без работы.
– А разве вы у Сычева не работали?
– То не работа. На кого я работал там? На кулака. А теперь на всех, для народа.
– И вы тоже считаете его кулаком?
– Конечно… Я только сейчас и почувствовал себя человеком. Новая жизнь открылась для меня, Тося. И вы в этом виноваты.
У Тоси расширились глаза. Она не сводила взора с Игната и спросила прерывающимся голосом:
– Я-то при чем тут?
Вместо ответа он взял здоровой рукой ее руку и припал к ней губами. Потом встал, подошел к двери и улыбаясь сказал:
– Больше мне ничего не нужно. Ничего. – И вышел.
На третьей перевязке Игнат сидел, не проронив ни слова. Тося недоумевала. После того как он ушел, ей казалось, что с Игнатом творится неладное. Почему молчал? Что с ним? Не пошутил ли он над ней? Все эти вопросы ее тревожили, она была беспокойной и дома, но ссылалась на головную боль. Федор советовал ей полежать, не ходить на работу, хотел позвать Зинаиду, чтобы она похлопотала с приготовлением обеда, но Тося категорически от всего отказалась. А на работу выходила даже чуть раньше положенного.
Ни на четвертую, ни на пятую перевязку Игнат не пришел. Вместо него заявился, как новый пятиалтынный, Матвей Степаныч.
– Здорово, Тося! А я от Игната к тебе.
Тося вздрогнула. Матвей Степаныч не мог не заметить этого, но он не придал значения и спросил доверчиво:
– Аль я тебя испугал, детка?
– Нет. То есть да. – Замешательство Тоси было явным.
– Да что с тобой? Аль захворала?
– Нет. А что с ним?
– С Игнаткой-то? Да, вишь, записку мне прислал. А мельница стоит. – Он подал записку Тосе.
Она прочитала: «Матвей Степанович! Жар у меня. Не могу работать».
– Може, ему на дому хворь-то подлечить? Мельница-то стоит! Что я буду делать? Возов двадцать понаехало! Ай батюшки, пропал! Уж поди ты, дай ему какой-нибудь порошок – может, выйдет он на работу. Мельница-то стоит! А народ волнуется. Уж дай ему какое там снадобье покрепче. Мельница-то стоит, а он хворать вздумал ни к селу ни к городу.
Тося слушала, слушала и сорвалась:
– Вам только и свет на земле – мельница! Человек вам дешевле мельницы! Или уж вы звери? – Она закрыла лицо ладонями и села на табурет.
– Как так – «звери»? Я зверь? Мельница дороже человека? Как так? – Он сел против нее и спокойно продолжал: – Смотря какой человек, а то – и дешевле мельницы. Иной человек вред только и делает людям, а мельница вреда не делает. Тут надо разобраться пояна́м, чего к чему присоединяется. К примеру, Игнат без мельницы – нуль, дерьмо, и контра к тому же. А Игнат с мельницей – уже вроде человек, и его лечить надо обязательно. Такое мое рассуждение. Политика – дело хи-итрое, Тося! Если человек живет без труда, то он обязательно станет вредным. Тут поли-и-тика!
Эту необычно длинную для Матвея Степаныча речь Тося почти не слышала. А он настаивал:
– Так как же: пойдешь к бандиту в дом? Ведь надо идти. Ничего не поделаешь, уж сходи, пожалуйста. Мельница-то стоит.
– Пойду, – твердо сказала Тося.
Она взяла походный медицинский саквояжик и направилась к двери.
Уходя, Тося повесила на наружной двери квадратик картона, на котором было написано: «На дому у больного». В таком случае пришедшие в больницу усаживались на завалинке и безропотно ожидали «дохторицу», обсуждая домашние и общественные дела и строя догадки, к кому она пошла лечить на дом.
Сначала Тося и Матвей Степаныч шли вместе, рядышком, но у сельсовета спутник оставил ее, а она пошла дальше.
Матвей Степаныч решил сразу и быстро: «Рассказать надо Андрею про все, обязательно рассказать, И Феде рассказать. И Ване рассказать. И отчего такое „Вы – звери“ – тоже пояснить надо». При входе в сельсовет у Матвея Степаныча это намерение чуть было не изменилось: «А что же это я сразу всем и буду рассказывать? Всем троим – почитай, всей ячейке? Разве ж это дело партячейки?» Но тут же перерешил: «А может, это важно? Не об одной же мельнице разговариваем, а и людей обсуждаем. Надо и Тосю обсудить». Однако неожиданно возник новый вопрос: «Я, Матвей Сорокин, буду порочить жену Феди!» И тут же решил окончательно: «Никогда. Люблю я Федю и потому не позволю вмешиваться. Она городская, непривычная. Все уладится, все обойдется». Так первое его решение получило совсем другой оборот: он никому ничего не рассказал. Зинаида, встретив его у сельсовета, спросила:
– Или сломалась мельница? Движок-то не слыхать.
– Игнат скочерюжился. Жар. Стоим, холера черная.
– А что в больнице сказали?
– Пошла к нему сама на дом.
– К нему? – переспросила настороженно Зинаида. – Или он так плох?
– Наверно, плох.
– Да я его утром, чуть свет, видала: поил лошадь.
– А больной что: не должон поить лошадь? Значит, если я захворал, то лошадь, по-твоему, пущай стоит не пимши? Интересно ты рассуждаешь! Это ты напрасно. Хоть и хворый, а поить лошадь обязательно – она не виновата.
Пряма была железная деревенская логика Матвея Степаныча, но у Зинаиды закралось сомнение. Даже и не сомнение, а что-то засосало под ложечкой. Она замечала, что Тося скучна, что все ей здесь не нравится, что она с родней неоткровенна – это ясно; Зинаида знала и то, что Федор с Тосей не зарегистрированы. Знала она и то, что Игнат регулярно, через день, трижды был в больнице на перевязке. В общем, только женская, недоступная мужчине внутренняя догадка беспокоила Зинаиду и – больше ничего. Но она, однако, сочла нужным рассказать Андрею о всех своих сомнениях. Так уж у них всегда было с мужем: делились своими мыслями. Андрей и Зина дорожили трудно добытой любовью.
– И что же ты думаешь? – спросил он ее после того, как она высказалась.
– Думаю, что Тося не любит Федора.
– А кого же, по-твоему? Игната, что ли?
– Не знаю, Андрейка, не знаю. А душа болит.
– За что его, ирода, можно любить-то?
– Эге, Андрей! Ты вовсе нашу сестру бабу не знаешь. Ты видишь, какой он сильный, да молчаливый, да слова лишнего не скажет, когда и говорит. Да стихи, да гитара…
– Уж ты не спятила ли! – шутя воскликнул Андрей.
– Нет, не спятила.
– Глупости, – сказал он не очень уверенно.
А тем временем Тося была у Игната. Когда она вошла, тот встал, поспешно набросил на постель залатанное одеяло, расчесал волосы и угрюмо спросил:
– Зачем ко мне в берлогу пожаловали?
– Вы больны?
– Да. Но я вас не вызывал.
Тося села на скамейку у стола. И была уже уверена в том, что Игнат гонит ее. Она тихо произнесла:
– Я сейчас уйду.
Но вдруг он решительно подошел к ней, взял за плечи, поставил на ноги и, запрокинув голову, глянул ей в глаза… Игнат прильнул к ее губам… Больше они ничего не помнили. Воля каждого из них принадлежала другому, и оба были безвольны, но оба были счастливы от этого безволия и бездумности, покрывшей туманом весь белый свет.
Прошло два часа с тех пор, как Тося ушла из больницы. Посетители ворчливо уже разошлись по домам, потеряв надежду на сегодняшний прием и отложив лечение на завтра; только горбач-почтальон пришел жаловаться в сельсовет и пронзительно, по-бабьи кричал надтреснутым голосом:
– Прислали тут разную шушарь! Она ничего не знает да еще по два часа в больнице не бывает. Ишь ты, сахарная королева! Фу-ты ну-ты – гороцкие ножки гнуты!
– По тебе, значит, врач заболеть не имеет права? – осадил Андрей Михайлович ретивого почтальона.
Но хотя он так и сказал, а в больницу все-таки пошел и действительно увидел замок на двери. Возвращаясь, встретил спешащую Тосю.
– Где вы пропадали? – спросил он у нее, пристально глядя и заметив необычное внутреннее сияние, отразившееся на лице.
Она ответила:
– У больного была на дому.
– У Игната? – в упор спросил Андрей Михайлович.
– Да. А что?
– Ничего. Как он там?
– Температура тридцать девять. Боюсь – гангрена. Надо в районную больницу отправить.
Тут Тося не лгала.
Уже опамятовавшись, положив голову на грудь Игната и обняв его, она почувствовала, как он горит и как часто бьется сердце.
– Ты серьезно болен, – сказала она беспокойно.
– Я серьезно счастлив, – ответил он, не выпуская ее из объятий.
– Пусти! Игнат, пусти, пожалуйста! Меня нет в больнице уже долго – люди заметят.
– А меня нет на свете. Есть только одна ты. И больше никого.
И она подчинялась ему беспрекословно.
А на другой день Игната отвезли в районную больницу, в Козинку.
Пролежал он там две недели, но пальцы остались целы, лишь один указательный стал чуть-чуть кривым.
Трижды Тося ездила к нему в больницу, отлучаясь на целые сутки и ссылаясь потом на задержку при получении медикаментов. Так Тося начала лгать Федору. А он ничего не подозревал. Ровным счетом ничего. Он был счастлив, все так же немножко суров, все так же вечно занят.
Тося знала, что Федор верит ей и любит. Душа ее болела.
…Игнат приехал в Паховку среди дня. Он хотел сразу пройти на мельницу, но услышал четкие и такие знакомые выхлопы двигателя. Мельница работала. Он считал себя незаменимым, а оказалось, кого-то уже пригласили нового, оказалось, Игнат и не так-то сильно нужен в Паховке – могут вполне без него обойтись. Он не знал, что сразу же после его отъезда Сорокин «поднял бунт» на партячейке.
– Вы меня – что: в холуи к Игнату приставили? Есть Игнатка – есть мельница, нет Игнатки – нет мельницы. Да ты что ж, Иван Федорович, – официально обратился он к Крючкову, – так думаешь и дальше? Где ж у ва… (он хотел сказать «у вас», но опомнился). Где ж у нас соображение?
– Не надо волноваться, – спокойно остановил его Крючков. – Что ты предлагаешь?
– Я? Мельницу надо пускать, вот чего я предлагаю.
– Мало радости от такого предложения, – сказал Федор. – Мишу нашего надо попросить на недельку, а к нему придать ученика.
– Агронома на мельницу?! – возразил Андрей Михайлович. – Что он: на одно наше село, что ли, назначен?
– Не насовсем же его, а на три-четыре дня, – настаивал Федор.
Миша, не вставая и не отрываясь от газеты, коротко предложил:
– Володю Кочетова.
– А чего он смыслит? – спросил Матвей Степаныч.
– Будет смыслить, – тем же тоном ответил Миша. Он отложил газету и, обращаясь к брату, сказал: – Помнишь, Федя, как он на станции «обмирал» около трактора? За уши не оттащишь. Ну вот. Любит он машины. Сеялку, например, лучше его никто не настроит, жатку – тоже. Кто его обучал? Никто. Вот и давайте так: раз уж некому, то я денька два с ним позанимаюсь около двигателя, а там, посмотрите, сам будет работать не хуже Игната. Меня тоже не обучали этому делу, а захотел – научился. Вы думаете, уж такая сложная машина двухцилиндровый двигатель? Пустяки.
– От Игната отделаться было бы хорошо. Наломает он нам когда-нибудь дров. Не верю я ему ни на грош. Ангел до поры до времени. – Так сказал Андрей Михайлович, у которого сомнения Зинаиды не выходили из головы.
– Да и то сказать: как это так бел-свет на Игнате сошелся? Какой случай – и мельница опять стоять будет, – поддержал Сорокин.
– Дело ясное, – закруглил Крючков. – Берешь ответственность? – спросил он у Миши.
– Беру, – ответил тот, легонько толкнув локтем в бок Володю. – Берем, что ли, Вовка?
– Берем, – не задумываясь, заявил новоиспеченный механик.
– Горе мне! – воскликнул Матвей Степаныч. – Ну-ка да у Володьки ничего не получится!
– Не боги горшки лепят, – утешал его Федор.
– Хотя и не боги, а лепить их надо тоже умеючи. Без уменья-то и бог вошь не раздавит, а сперва прахтику пройдет, а потом уж разные там… чудеса.
Оттого, что эти слова были сказаны Матвеем Степанычем на полном серьезе, все рассмеялись. Но Матвей Степаныч счел долгом кое-что пояснить Володе:
– Я тебе, Володька, за то, что ты меня грамоте обучил, и сейчас могу в ноги поклониться, хотя ты и сопляком был. Помнишь, как мы с тобой ругались тогда? И, конечно, ты – мозгун, слов нет. Но учти: я кое-что тоже стал понимать. Главно дело, в движке смазка, как человеку кровь, требуется. И горючее. Будет горючее поступать – будет движок работать, не будет горючее поступать – не будет работать. Сам увидишь – не брешу. И ты за этим должон смотреть.
Миша незаметно для Матвея Степаныча улыбнулся, закрывшись газетой.
А на второй день после приезда из больницы Игнат пришел вечером к Матвею Степанычу в хату и спросил:
– Так как же мне: выходить или не выходить на работу?
– Ты после больницы-то отдохни, погуляй маненько. Чего тебе торопиться? Пока можно не выходить.
Игнат догадался, что Матвей хитрит.
– А кто же там без меня орудует? – спросил он.
– Володя Кочетов. У-у! Мозгу-ун! Мозгун оказался такой, что хоть в аптеку ставь его.
– Я не сдавал двигателя. Как же допустили? – попробовал возразить Игнат.
– А чего его сдавать? Ты думаешь, уж такая сложная машина движок на две цилиндры? Пустяки оказалось, – ответил Матвей Степаныч словами Миши. – Ей-право, пустяки. Всего две цилиндры. И Володька молодец. Два дня с Михал Ефимычем, а потом – сам: пошел, и пошел, и пошел! Так что пока отдохни.
Озлобленный пришел Игнат Дыбин в свою хату. Он знал теперь: если уж Мотька Сорока так поет, то обязательно с Федькой и с Ванькой договорился. От тех добра не жди. Главное, пришло снова ощущение отчужденности, одиночества. «Лишний человек, лишний человек, никому не нужный», – сверлило в голове. Он лег на кровать вниз лицом.
Кто-то постучал в дверь. Игнат вскочил, прислушался. Стук повторился тихо и нерешительно. Он открыл дверь и… Тося стояла перед ним.
Огня они не зажигали. В эти минуты душевного опьянения ей и не приходил в голову ласковый и мягкий в обращении с ней Федор, а сердце занял только Игнат. После встреч с ним Тосе казалось, что с Федором у нее все было давно, давно и далеко, а вот с Игнатом все ярко, она ощущает это каждой частицей своего существа; и было почему-то мучительно тяжко – она страдала и любила, она не жила, а горела; она пренебрегала разумом в то время, когда он ей особенно был нужен. Так в поисках счастья иногда люди гибнут, не замечая, как они пришли к этому.
В тот вечер нельзя было долго оставаться вдвоем (отсутствие Тоси могло быть замечено), поэтому Игнат не стал ее задерживать, когда она собралась уходить.
– Прошло минут двадцать, а мы ведь не произнесли ни одного слова, – наконец сказала Тося тихонько.
– Зачем слова! – тоже тихо воскликнул Игнат. – Теперь уже мне все равно… Все началось снова.
– Что – «все»? – спросила Тося, не поняв смысла последних слов.
– Лишний я и чужой человек для всех. Только ты у меня одна.
И опять не очень ясен был ответ Игната для Тоси. Она спросила:
– Почему лишний?
– Дали понять: освободили от мельницы… Снова одному против многих…
– Игнат, милый! Я знаю, ты остался один, знаю, сняли тебя с работы, знаю, ты одинок и горд. Я верю тебе. Верю, что ты никогда никого не убил, хотя и был в банде. Верю, что ты был тогда юным несмышленышем. Но… скажи мне откровенно: за что они(Тося так и сказала «они») так долго тебе не прощают? С тех пор прошло уже восемь лет, а ты для них– все враг. Почему?
– Врагом меня считают пять-шесть человек, – уверенно ответил Игнат. – Только коммунисты считают меня врагом… И я бессилен. У них власть, а у меня… – Игнат почти хрипел, – у меня… ничего…
Этот хрипящий, приглушенный и откровенно злобный голос, эти слова «коммунисты считают» и «у них власть» неожиданно обожгли Тосю. Так случается: ожидаешь в бане теплую и приятную воду из душа, а тебя окатит кипятком. Тося спросила с ужасом:
– Ты и теперь ненавидишь?!
Она получила откровенный ответ:
– Да. Ненавижу!.. А тебя люблю навечно. Одну тебя! Я ненавижу… а тебя люблю.
– А я не умею ненавидеть. Мне хочется, чтобы все люди были хорошими и добрыми. – Тося все больше волновалась. – Ты сказал – ненавидишь. За что?
Игнат молчал.
– За что? – повторила Тося неотступно.
– За то… что жизнь моя изуродована… за то, что меня презирают, за то, что у них власть, а… – Игнат осекся.
– А у тебя нет? – решительно отрубила Тося.
– Я этого не хотел сказать.
– Но подумал?
– Не знаю, – увильнул Игнат, а Тося заметила это.
– Игнат! Скажи прямо: за что ты ненавидишь Крючкова, Федора, Матвея? За то, что они плохие люди, или только за то, что они – коммунисты?
Казалось, от этого вопроса нельзя было уйти, но Игнат опять увильнул: