Текст книги "Мемуары M. L. C. D. R."
Автор книги: Гасьен де Сандра де Куртиль
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 42 страниц)
Насытившись, герцог Орлеанский, а вслед за ним и все его приспешники, вовсю превозносившие его доброту, решили возвратиться в Париж и отправиться к знаменитой куртизанке Ла Невё. Моих отговорок он и слышать не желал, настаивая, чтобы я поехал вместе со всеми. Захмелев, мы натворили множество невообразимых глупостей, доведя до бешенства хозяйку и ее гостей, и тогда герцог Орлеанский, чтобы умиротворить присутствующих, пообещал их позабавить и послал за полицейским комиссаром – под тем предлогом, что в доме-де слишком шумят. Комиссар явился с подмогой, и герцог Орлеанский, спрятав нас в соседней комнате, вышел ему навстречу с одним только Валлоном. Оба забрались в постель, а Ла Невё уложили посередине. При виде этакой сцены комиссар, не узнав герцога, потребовал, чтобы тот встал, а когда последовал отказ, велел своим людям поднять его силой. Те бросились выполнять приказание, начали уже тормошить герцога, но были крайне удивлены, когда мы вышли из нашего убежища не только без каких бы то ни было враждебных намерений, но еще и с явным и глубочайшим почтением к тому, кто лежал в кровати, сняв перед ним шляпы. Но куда больше их потрясла принесенная нами одежда герцога Орлеанского; один только вид голубой ленты поразил их словно молнией. Поняв, как оконфузился, комиссар пал к ногам герцога, умоляя о прощении. Герцог отвечал, что ему нечего бояться, – это всего лишь славная шутка. Мы не знали, что он еще задумал, но продолжение не замедлило воспоследовать: он кликнул других куртизанок, которых комиссар еще не видел, заставил их выстроиться возле постели и повернуться задом. Потом он велел комиссару и его людям раздеться до подштанников, взять в руки свечи и воздать должное тому, что предстало перед их взором, – это он назвал почетным штрафом.
После этого нам было разрешено идти, кто куда хочет, а поскольку я потерял слишком много времени и боялся, что господин де Бофор уже давно приехал в Анэ и может неправильно истолковать мое опоздание, решил сразу же скакать туда, хотя была глубокая ночь. На месте мне сказали, что он еще не прибыл, что меня очень обрадовало. Однако минуло два дня, а о нем ничего не было слышно, и я понятия не имел, что это могло значить. Нетерпение не давало мне покоя, и я даже начал выезжать на дорогу, чтобы посмотреть, не едет ли кто, и вот наконец увидел мчащегося во весь опор человека. Не сомневаясь, что это посланец от герцога, я уже хотел задержать его, чтобы узнать новости. Но он даже не остановился, а проскакал мимо и въехал в замок. Ворота за ним немедленно затворились, чем я был немало озадачен, – ведь ночь еще не пришла. Пожелав войти следом, я стал стучать – но тщетно. Мне пришлось прождать целый час, но никто так и не отворил, и я уже готов был вернуться назад, как вдруг услышал чей-то плач. В это самое время опустили подъемный мост, и я узнал, что эта печаль – из-за того, что герцог де Бофор арестован.
Герцог был в хороших отношениях с Королевой-матерью{121}, она оказывала ему знаки внимания и доверия, которые не оставляли сомнения в существе их отношений. Однажды, подумав уже, что Король вот-вот умрет, она доверила герцогу своих детей, что вызвало зависть у остальных принцев крови. Если бы герцог де Бофор воспользовался этим случаем, то, по всей видимости, пусть бы и не стал министром, но оказался бы в фаворе. Но когда он с Шатонёфом впутался в заговоры против кардинала Мазарини{122}, последний, уже чувствуя себя правителем, приказал одних заговорщиков арестовать, а других – обречь на изгнание. Я не знал об этих интригах, однако все равно оказался в них замешан. О моем разговоре с господином де Ла Шатром кто-то донес Мазарини, тот причислил меня к подозрительным лицам, и, к моему изумлению, по возвращении из Анэ я был брошен в Бастилию. Господину де Ла Шатру, которому было что терять, пришлось не легче: ради своей свободы он отказался от должности генерального полковника швейцарцев{123}. Он и впрямь пробыл в тюрьме не так долго, как я.
В отличие от него, я, не имея могущественных покровителей, был обречен прозябать в застенке из-за своей нищеты, и единственным утешением для меня могли бы служить разве что свидания с родственниками. Но отец и мачеха, узнав, что я замешан в государственном преступлении, не захотели испытывать гнев первого министра, а, побоявшись, что мои братья проявят больше сочувствия, запретили им видеться со мной. Отчаяние мое было неописуемо, особенно поначалу, – но так как нет на свете ничего, к чему нельзя привыкнуть, я, призвав на помощь мужество, провел в одиночестве шесть лет, довольствуясь лишь несколькими книгами, которые мне позволили взять с собой. К этому времени господин де Бофор уже бежал из Венсеннского замка{124}, где содержался, и, увидав, что все сословия королевства недовольны кардиналом Мазарини, вновь принялся интриговать, но уже с большим успехом, чем прежде.
Я так долго находился в тюрьме, что и не надеялся, будто кто-то еще обо мне помнит; и, когда я уже менее всего этого ожидал, в мою камеру вошел человек, в котором я узнал посланца кардинала Мазарини{125}. Он сказал, что готов вернуть мне свободу при условии, что я пообещаю доносить обо всех происках герцога де Бофора. Я не колебался с ответом, заявив, что сделанное предложение объясняет, почему я был арестован: меня, очевидно, заподозрили в сговоре с герцогом; но, Бог свидетель, я не состоял у него на службе и не стану обманывать человека, не сделавшего мне ничего плохого. Чтобы заставить меня переменить решение, посланец хотел сказать еще что-то, но я возразил: ремесло шпиона меня не прельщает, – и он удалился доложить об этом разговоре своему господину.
Такое предложение не оставляло сомнений, что герцог де Бофор на свободе и его очень боятся. Желание помочь ему в его замысле сподвигло и меня самого к поискам способов обрести свободу, и, основательно поразмыслив, я решил использовать свой единственный шанс. Человека, приносившего мне книги, ни в чем нельзя было заподозрить – так часто он бывал у меня в камере; его-то я и попросил достать мне что-нибудь, из чего можно свить веревку – притом такой длины, чтобы спуститься из камеры в крепостной ров.
Под покровом темноты я благополучно преодолел все трудности, с коими был сопряжен побег, а предусмотрительность помогла мне выбраться и из крепостного рва; я вошел в Париж через ворота Сен-Мартен{126}. Остаток ночи я провел под навесом какой-то лавки, к счастью, никого не разбудив, а утром снял меблированную комнату в Сен-Жерменском предместье. Я разузнал обо всем, что происходит, и понял, что город прямо-таки бурлит из-за эдикта, изданного кардиналом и обложившего налогом все верховные палаты{127}; моя ненависть к нему так возросла, что затмила даже любовь к родине, коей угрожали великие потрясения. Парламент, которого это непосредственно касалось, издал постановление против министра, а среди парламентариев нашлись столь ожесточенные, что если бы последовали их совету, то пролилась бы его кровь и тысячи покушений были бы совершены, невзирая на государственные законы. Народ, страдавший от тяжести эдиктов, выступил на стороне Парламента, и все шло к возмущению и мятежу. Масла в огонь подлила Королева-мать, приказавшая арестовать нескольких членов Парламента{128}, – это и стало сигналом к восстанию. Улицы тотчас оказались перегорожены натянутыми цепями и баррикадами, ремесленники вышли из мастерских и, забыв о своих промыслах, превратились в бойцов – столь велика была их ненависть к министру. Королева-мать постаралась было смирить беспорядки, проявив кротость, но тщетно; тогда она послала на улицы гвардейцев, однако их появление распалило восставших еще больше.
Я решил, что в таких обстоятельствах мне уже не опасно показываться на людях, но тут меня вдруг увидел один мальчишка, некогда мне служивший; он прямо на улице закричал, что хочет порасспросить меня о Мазарини, чью жестокость я испытал на себе, и уже подбежал поклониться мне, когда я, разозленный тем, что узнан, вместо ответных приветствий разразился ругательствами. Услышавшие его люди окружили меня и забросали вопросами, на которые я не имел желания отвечать; самые отчаянные требовали, чтобы я пошел с ними в кордегардию и, как более сведущий в военном деле, стал их командиром, если придется взяться за оружие.
Мятеж мог бы зайти далеко, если бы Королева, сперва отказавшаяся освободить заключенных, все-таки не решила выпустить их и восстановить в прежних должностях; тут я стал опасаться, что по воле министра история со мною еще будет иметь продолжение. Однажды уже брошенный в тюрьму без всякой причины, я не мог ныне пренебрегать вероятными обвинениями в том, что меня назовут предводителем бунтовщиков, и, хотя Королева-мать объявила амнистию, прекрасно понимал, что поводов погубить человека можно найти сколько угодно. Поэтому я почел необходимым обеспечить себе защиту. Покровительство Парламента в этих условиях показалось мне наиболее надежным: он пользовался и симпатией парижан, уверовавших по своей доброте, что он все делает только ради их пользы, и поддержкой провинций, не менее сильно настроенных против кардинала Мазарини. Герцог де Бофор, очень нравившийся парижанам из-за своей непримиримой враждебности к Мазарини, представил мое ходатайство Парламенту, и оно было удовлетворено. Почувствовав себя в относительной безопасности, я примкнул к герцогу де Бофору и к тем, кто больше всего ненавидел кардинала.
Пожелай я поведать обо всех интригах, затевавшихся против Мазарини, – мои воспоминания заняли бы несколько томов; но коль скоро я решил описывать лишь дела, в которых участвовал сам, то скажу лишь, что Парламент так досадил кардиналу, что тот решил его наказать. Он не мог его разогнать – разве что для этого пришлось бы привести к повиновению весь Париж, горячо защищавший парламентариев и принимавший их сторону по любому, даже малейшему поводу. Дело казалось не просто трудным, а поистине неисполнимым. В городе находились свыше ста тысяч вооруженных людей – с ними не справилась бы и вся королевская армия. Однако, вернувшись из Фландрии, герцог Энгиенский, который принял после смерти отца титул принца Конде{129}, пообещал Мазарини встать на его сторону; он привел свое войско и, когда двор покинул Париж, осадил город. Париж был самым населенным городом в мире; и когда из-за осады его жители начали испытывать лишения, то заговорили о том, что стыдно терпеть голод из-за горстки подступивших солдат, и назначили смотр собственным силам. Потом собранные войска выступили в поход, а их командиры – сплошь советники, ибо войска состояли только из горожан, – решили дать бой настоящим генералам. Но никто не знал военного ремесла, и началась неразбериха, вызвавшая смех даже у тех, кто смыслил в войне ничуть не больше их самих. Из толпы вышел человек, кичливый и преисполненный самоуверенности; он заявил, что отдавать приказы следует не так и будет ошибкой, если командование поручат не ему, ведь он целых полгода служил солдатом во Французской гвардии. Все были счастливы узнать, что среди них оказался военный, – и ему сразу же отдали командование, радостно крича: «Да здравствует Парламент и наш новый офицер!» Он был назначен генерал-майором пехоты и в знак своего чина получил трость из рук советника апелляционной палаты Ведо де Гранмона. Тот уже готов был отдать и собственный офицерский горжет{130}, да испугался, как бы он не потерялся, – это могло повредить репутации семейства Гранмон, которых знали как людей, готовых сражаться, так что ему пришлось поискать для нового командира другой. Его сын, унаследовавший воинственные наклонности, очень гордится этим горжетом, равно как и своей бородищей, благодаря которой, особенно во время карнавала, походит на старого капрала, переодетого советником.
Новоявленный военачальник слегка путался в порядке баталии. Однако все восхищались тем, что он делал, а офицеры полка пригласили его на торжественный обед и посадили во главе стола. Обсуждали, как снять осаду, и, что бы ни говорил командующий, ему верили, словно оракулу. Впрочем, это не помешало принцу Конде атаковать Шарантон{131}, на оборону которого парижане бросили три тысячи человек под командованием Кланлё, и поскольку этот пункт имел стратегическое значение, то еще двадцать тысяч подошли из города им на выручку. Наряду с другими там имел честь быть и я – как один из старших офицеров кавалерии, поддерживавшей пехоту. Итак, при выступлении мы позволили пехотинцам встать в авангарде, но те не позволили навязать себе то, чего делать не хотели. А когда принц Конде бросил против нас отряд в триста – четыреста всадников, пехота пожелала перейти в арьергард, но, поскольку план боя был иным, мы не выдержали и уступили ей честь первенства, когда во весь опор отступали в сторону города. Последствия командования, подчиняясь которому мы оказались в арьергарде, в сяк принял бы за бегство.
По правде сказать, пожелай принц Конде изрубить всю нашу пехоту – так сделал бы это без особого труда, но он ограничился лишь взятием Шарантона, где погиб его родственник герцог де Шатийон.
После всего случившегося мне было стыдно возвращаться в город – я конечно же не был в числе первых отступавших, но хватало и того, что я оказался в компании людей столь ничтожных и участвовал в таком позорище. После поражения мы еще пытались померяться с неприятелем силами, но всегда бывали биты, даже когда стояли десять против одного. Я ясно понял, что славы мне не снискать, пока я не буду возглавлять войско. Парламент к этому времени, ненавидя кардинала ничуть не меньше прежнего, решил пойти на компромисс – ибо в нынешних обстоятельствах поговорка, что шпага подчиняется мантии{132}, оказалась неверной, а свыше тысячи знатных господ, казавшихся сторонниками Парламента, вступили в переговоры с двором. Многие твердили, что нужно просить помощи у эрцгерцога; принц Конти, произведенный в генералиссимусы, держался того же мнения и поручил ехать к нему маркизам де Нуармутье и де Лэку; я тоже оказался в составе посольства, но не как полномочный представитель, а как их помощник и подчиненный.
На сей раз я не боялся появляться в Брюсселе, будучи посланным столь уважаемой стороной, и не сомневался, что нас там действительно хорошо примут. И впрямь, эрцгерцог пообещал снарядить армию для освобождения Парижа, а чтобы он не забыл о своих словах, я остался у него. И недели не прошло, как я заметил, что нашим планам препятствует по-прежнему состоявший у него в фаворитах граф де ***. Не желая терпеть здесь столь проницательного человека, как я, он попросил своего друга Лэка сделать так, чтобы меня поскорее отозвали; из всего происшедшего я понял только одно: мадам де Шеврёз, симпатизировавшая графу и, кажется, по-прежнему желавшая гибели кардиналу, пыталась помешать вступлению этих войск в королевство, дабы извлечь из договора пользу и для себя. Тем временем наше путешествие стало вызывать беспокойство двора, сделавшего полдела для заключения мира; а так как эрцгерцог медлил с подмогой и сам Парламент начал сожалеть о том, что обратился к иностранцам, дело было быстро завершено.
Всякий отстаивал свои интересы: для одних это были деньги, для других – чины, и один только я – как бы ни обнадеживали меня вожди моей партии – не получил ничего. Тогда я понял, что не стоит слишком доверять речам аристократов, готовых посулить что угодно, когда они нуждаются в нас, и забывающих о нашем существовании, едва мы перестаем быть им полезными. Если бы не лионская рента – единственное, что у меня оставалось, – я в конце концов впал бы в нищету, ибо остальными благами, которые я получил, пользовались мои братья. Рента не позволяла мне роскошествовать, подобно знати, но вполне спасала от бедности. Однако это научило меня хорошо вести хозяйство, а поскольку мне больше некого было просить о помощи, то пришлось ограничить свою прислугу камердинером и лакеем, тогда как во время службы у кардинала Ришельё я всегда имел не менее шести-семи слуг. Такое было мне в новинку, ибо, как говорится, я хорошо держался на большой воде и пока еще не знал, что такое нужда, но знание это пришло вскоре.
Мазарини, смертельно ненавидевший меня за то, что я сбежал из тюрьмы, а в недавних событиях перешел на сторону его противников, велел переписать мою ренту на чужое имя, практикуя и иные подлоги того же свойства. Он не допустил, чтобы меня предупредили об этом раньше, чем я приду за деньгами. Я был удивлен, встретив заимодавцев, которых не знал, но счел это недоразумением и обратился к прокурору, который развеял мои сомнения и заверил, что немедля выдаст мне постановление, отменяющее конфискацию. Он спросил у меня документы по выплатам, а поскольку я в свое время не озаботился тем, чтобы иметь их на руках, то обратился к человеку, который обычно выдавал мне деньги; однако тот перенес встречу на следующий день. Назавтра я явился вновь, но мне передали, что он уехал за десять лье от Парижа к умирающей сестре. Под этим предлогом мои дела откладывались, и прошло по меньшей мере две недели, а я все не догадывался, что он в сговоре с Мазарини и скрывается все это время намеренно. Наконец мне передали, что его видели проходящим по улице, и я возвратился к нему, благодаря небеса за то, что он не заставил себя долго ждать. От меня снова постарались отделаться прежними отговорками, но я решил, что это недоразумение, и заявил, что знаю о его возвращении и готов ждать хоть целый день, пока с ним не поговорю. Он находился неподалеку и, услышав мою речь, крикнул, чтобы меня впустили – он-де весь к моим услугам. Извинившись за свой внезапный отъезд, он сказал, что только что приехал, что вечером непременно найдет мои бумаги и назавтра я смогу их получить в тот час, какой сочту удобным. Я вновь принял сказанное за чистую монету, но, когда явился наутро, он притворился хворым, оправдываясь, что состояние здоровья не позволило ему сдержать обещание, и опять попытался перенести встречу на другой день. Тут уж мое терпение лопнуло, и я отправился к прокурору, чтобы составить иск. Будучи предупрежденным, он больше не заговаривал о бумагах, но предложил мне обратиться в Лион, так как его полномочия в этом деле исчерпаны, и в подтверждение своих слов предъявил копию так называемой ревокации{133}. Это означало, что мои дела затягиваются, как говорится, до греческих календ{134}. Мне ничего не оставалось, как послать свой контракт в Лион по почте, надеясь, что, когда он дойдет, человек, которому он предназначался, поторопится все исправить. Я ждал вестей в течение двух или трех обменов почты, но без какого-либо результата: контракт потерялся, а у меня его потребовал другой плательщик, которому я попросил написать одного из своих друзей. Все это отняло изрядно времени, а еще больше прошло, покуда я выправлял копию. Наконец из Лиона сообщили, что вернулся старый плательщик и мне надлежит обратиться к нему. Я настоял, чтобы в его адрес выслали еще одно исполнительное постановление – и тогда он ответил, что бумаги по выплатам у него, и мне следовало бы ознакомиться с таковыми, прежде чем досаждать ему. Я потребовал предоставить мне копии, но он ограничился тем, что дал мне лишь имена семи кредиторов, о которых, как было упомянуто, мне никогда не доводилось слышать. Я разузнал, где они живут, но, представ перед прокурором, трое из них отклонили правосудие Шатле, сославшись на какие-то привилегии: один отправил меня в трибунал прошений Дворца правосудия, другой – в Судебную палату, а последний – в Большой совет, где имел право судиться{135}.
Наконец, по прошествии трех месяцев, сославшись на регламент, судебной инстанцией определили Частный совет. К несчастью, королевский докладчик{136}, которому передали мое дело, испытывал такое отвращение к своей работе, что некоторое время я пребывал в уверенности: коль скоро он не воздаст мне справедливость, то скорее из природной лености, нежели злонамеренно. Но я ошибался: через одного из его слуг я по секрету узнал, что судебных слушаний я не дождусь, – его господину это запрещено. Я спросил, как это стало известно, и получил ответ: от одного человека, приходившего по поручению кардинала Мазарини. По описанию я догадался, кто был этот человек, – Беллинцани, клеврет, вполне достойный своего хозяина.
Невозможно передать, что я почувствовал, узнав об этом; я выразил свое негодование королевскому докладчику, но безрезультатно, и тогда я решил пожаловаться канцлеру Сегье, который пообещал восстановить справедливость; прошло два дня – все уже было иначе. Очевидно, Мазарини поговорил и с ним, ибо он больше не вспоминал о своих словах, и хотя я ежедневно бывал у него, но так ничего и не добился. Между тем у меня кончились деньги, и мне пришлось одалживаться у друзей, еще испытывавших ко мне сострадание. Я написал отцу, прося у него поддержки, но ответа не получил. Окажись все такими же, как он, я бы совсем пропал. Мне посоветовали подать прошение Королеве-матери, государыне милостивой, которую парижане ненавидели лишь потому, что совсем не знали. Я попросил, чтобы она велела господину канцлеру обеспечить мне правый суд, а докладчику, занимавшемуся моим делом, – начать процесс. Но Королева, к моему несчастью, все дела препоручала кардиналу Мазарини, – а это значило, что я искал помощи у того, кто был виновником всех моих бед.
Со мной случилось то, что случается со всеми несчастными: я был покинут теми, кого считал друзьями, и, прожив в долг месяца два или три, впал в такую нищету, что стал стыдиться себя. Не зная, что дальше делать, я решил прибегнуть к последнему средству – поехать к отцу в надежде, что, после того что я сделал для его семьи, он не откажет мне в небольшой помощи, если я попрошу его лично, а не в письмах.
Я с трудом наскреб денег, чтобы добраться до него. На меня, прежде выглядевшего столь представительно, ныне было жалко смотреть – я опустился до того, что отказывал себе в еде, чтобы сэкономить немного монет. Старые слуги, помнившие меня в годы достатка, отказывались верить, что я – это я, и если бы отец и мачеха могли, как и они, не признать меня, они с радостью бы это сделали.
По моем приезде они недовольно усадили меня ужинать за свой стол, но осыпали упреками – это-де беспутный образ жизни довел меня до подобного состояния. Нищета – страшная вещь, разлагающая как тело, так и разум, и я не знал, что возразить; если бы я время от времени не вздыхал, они бы вообще подумали, что я потерял способность что бы то ни было чувствовать.
Мне с самого начала было так плохо в их доме, что, имей я куда податься, не остался бы там и четверти часа. Наш бедный кюре, к сожалению, умер два года назад – небеса, казалось, совсем отвернулись от меня. За неимением лучшего, мне пришлось набраться терпения, и я попытался убедить отца ссудить меня небольшой суммой для возвращения в Париж. Я сказал, что дело мое совершенно ясное и не могут же мне постоянно отказывать в правосудии; что гонения на меня, так или иначе, закончатся и кардинал Мазарини перестанет меня преследовать, хотя бы ради того, чтобы я перестал на него жаловаться. Я приводил ему и другие соображения, доказывая, что его деньги не пропадут и я обязательно их верну, но он резко оборвал меня.
– Вы, наверное, принимаете меня за болвана, – сказал он. – Можете рассказывать ваши байки кому-нибудь другому! Я знаю, почему вас лишили ренты и почему кредиторы, столь осуждаемые вами, не желают иметь дело с человеком, из-за которого рискуют все потерять и нажить неприятности.
Если бы я мог покончить с собой, не разгневав Господа, то после таких слов так и поступил бы от отчаяния. Я не смог сдержаться и бросил ему в лицо множество упреков и если б не помнил о границах приличия, то наговорил бы и натворил таких вещей, которые не сделали бы мне чести перед отцом. После этого они с мачехой решили не садиться со мною за один стол, а чтобы у меня не было в этом сомнений, поутру велели слуге принести прибор мне в комнату и объявить их решение. Я должен был трапезничать после того, как они завершали есть, и удостоился чести питаться объедками с их стола вместе со слугами. Но куда больше меня взбесило злорадство братьев, особенно того, кто был аббатом, – этот зазнался так, что, казалось, не ставил других ни в грош. У него было двадцать пять или тридцать собак, пять или шесть превосходных лошадей и двое доезжачих, и хотя все это он получил моими стараниями, но никогда даже не звал меня с собой на охоту.
Смеются, когда говорят, что можно «умереть от тоски» – если бы это было возможно, я бы умер. Три месяца я прожил в этом доме, терпя все такое же обращение; наконец, не в силах сносить его долее, вернулся в Париж. Мне с трудом удалось вырвать у отца немного денег на это путешествие, – но не успел я отъехать и на два лье, как заметил, что меня бегом догоняет наш новый кюре. Остановив меня, он передал мне десять пистолей со словами, что давно бы предложил их мне, но, оставив на хранение у одного из своих друзей, не мог забрать раньше. Он добавил, что столь обязан своему предшественнику, который, в свою очередь, так хорошо относился ко мне, что ему, кюре, трудно найти этим деньгам лучшее применение.
В свое время я получал от господина кардинала куда более значительные суммы, но, признаюсь, ни одно благодеяние не тронуло меня так сильно, как это. Я ответил кюре, что с благодарностью приму его подарок и что Господь еще предоставит мне возможность отблагодарить за него, что до сих пор я не испытывал столь тяжелой нужды и своим поступком он поистине спас мне жизнь. Тепло простившись, мы расстались; я продолжил путь и по прибытии в Париж застал столицу накануне гражданской войны.
Из-за ложной тревоги принц Конде двинулся в Сен-Мор{137}, и его двор был не меньше королевского. Как я говорил выше, этот принц, столь верно послуживший кардиналу Мазарини, получил в награду строгое тюремное заключение, откуда смог выйти лишь по счастливой случайности{138}. Опасаясь, что с ним снова поступят так же, он вынашивал планы войны, о которой ему нашептывали все, кто ненавидел Мазарини. Если бы я был достойным образом одет и вооружен, то не преминул бы отправиться к нему и предложить свои скромные услуги, но, поскольку мой нынешний облик разительно отличался от прежнего, мне не оставалось ничего иного, как лишь желать принцу успехов.
Тем временем Парламент возобновил борьбу против Мазарини, и тот, спасаясь от ярости народа, требовавшего его изгнания, был вынужден покинуть королевство{139}. Не желая упускать столь благоприятный случай, я представил ко двору прошение, где изложил обстоятельства моего дела и рассказал обо всех притеснениях, какие испытал в последнее время. Мне ответили, и, невзирая на проволочки в Частном совете, решение было вынесено в мою пользу и справедливость восстановлена: мой плательщик возместил мне все и, таким образом, по закону искупил свою вину. Он не осмелился противиться этому постановлению из страха, что я объявлю его пособником Мазарини: в тогдашнем Париже, где народ желал свести счеты со всяким, у кого была такая репутация, это было равносильно гибели. Итак, я сразу получил весьма приличную сумму и первым делом отослал десять пистолей кюре, прибавив столько же в знак благодарности. Впрочем, удаление первого министра оказалось не более чем уловкой, чтобы смирить возмущение толпы, – он по-прежнему имел такое влияние в Государственном совете, словно никуда и не уезжал. Все об этом говорили, но особенно принц Конде, имевший множество сторонников в Парламенте и среди парижан. Его слава, зиждившаяся на одержанных победах, одинаково привлекала и тех, кто был его сподвижником, и тех, кто лишь слышал о его великих делах. Выступить его побудило, как я уже упоминал, опасение вновь подвергнуться преследованиям, однако поступки его говорили об иной, истинной, причине – жажде еще более упрочить свое положение. Убеждая всех, что Мазарини его враг, он тайно вел с ним переговоры и, если бы тот согласился на его требования, готов был не только снова примкнуть к нему, но и добиваться его расположения и дружбы. Правда, их переговоры не увенчались успехом – трудно сказать почему, – возможно, из-за чрезмерных амбиций принца, выдвигавшего все новые и новые притязания по мере того, как удовлетворялись предыдущие; ведь я знал из проверенных источников, что кардинал неоднократно посылал передать ему, что его условия приняты и лишь от него зависит, чтобы волнения, случившиеся немного позже, не произошли.
Если бы я хотел поведать обо всем, что им предшествовало, я бы сделал это не хуже кого-либо другого, но для этого нужно быть скорее историком, нежели мемуаристом, поэтому скажу лишь, что после множества попыток договориться противоборствующие стороны взялись за оружие. Чтобы обеспечить оборону многочисленных крепостей, которыми он владел, – и прежде всего Монрона{140}, находившегося в самом сердце Франции и считавшегося неприступным, – принц Конде послал туда преданных ему людей. Мое желание мести не позволило мне держать нейтральную сторону в этой войне, и я решил присоединиться к господину де Бофору, который вначале был на ножах с принцем Конде, но в конце концов примирился с ним благодаря посредничеству герцога Орлеанского. Надобно знать, что герцог Орлеанский находился под влиянием кардинала де Реца, герцога де Рогана и Шавиньи – а они, из собственной выгоды, не раз препятствовали заключению мира и без труда добивались своего, ибо принц Конде, на стороне которого выступал герцог, не решался ему противоречить. Кардинал Мазарини, накануне этих событий возвратившийся ко двору, решил предотвратить их во что бы то ни стало и пойти на уступки герцогу Орлеанскому и принцу Конде, если только те не будут требовать слишком многого в интересах своих приверженцев; он предложил принцу прислать к нему кого-нибудь из доверенных людей – но такого, кто еще не участвовал в переговорах, дабы его визит не вызывал подозрений у тех, кто стремился помешать их успеху. Принц Конде призвал одного из своих дворян и дал ему письменные требования, наказав передать кардиналу, что времени на раздумья нет и сокращать свои притязания он, принц, не намерен. Требование было очень жестким, и кардиналу оставалось лишь выбирать между миром и войной: он предпочел мир, подписал бумаги, а дворянина, ожидавшего его решения, попросил сообщить принцу Конде, что для выполнения требуемого необходимо время и поэтому он просит принца Конде сказать герцогу Орлеанскому, – чьи интересы также не были забыты, – ничего не передавать жене{141}: та слишком доверяет кардиналу де Рецу, герцогу де Рогану и Шавиньи и не упустит случая предупредить их, а они сделают все возможное, чтобы расстроить соглашение.