Текст книги "Мемуары M. L. C. D. R."
Автор книги: Гасьен де Сандра де Куртиль
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 42 страниц)
Хотя она и заверила меня в сердечном расположении, на которое я надеялся, открывая ей правду, – тем не менее мне стало ясно, что моя прямота совсем не тронула ее. Слушая меня, она несколько раз краснела, а когда я закончил, с негодованием обрушилась не на того, кого надо и кто заслужил, но на своего зятя, сочтя именно его виновником сплетен. Тщетно я клялся, что это не так: она не верила мне или, скорее, притворялась, будто не верит, и обещала жестоко отплатить ему. Она приступила к исполнению своих намерений несколько дней спустя – решила продать свое роскошное поместье возле Немура. Поскольку запрошенная цена равнялась по меньшей мере четыремстам тысячам франков, покупателей долго не находилось, да и господин де Ла Тур предпринял все, чтобы отвадить всех интересующихся. Поступки герцогини были непростительны – по отношению как к нему, так и ко мне, в связи с теми слухами, о которых я ей рассказал, – но даже если она и опасалась за свою репутацию, то в нерассудительности своей зашла так далеко, что передала мои речи тому самому конюшему. Снявший лакейскую ливрею, но оставшийся лакеем в душе, тот не отважился мне показать, что они ему ведомы, – однако я понял: он имеет большую власть над герцогиней, а еще понял, что она на меня обижается. Другой на моем месте плюнул бы, рассудив, что если уж она сама хочет погубить себя, то пусть поступает, как ей вздумается. В самом деле, на свете куда больше тех, кто нипочем не станет навязывать людям помощь вопреки их желанию, – но я-то сделан из другого теста и, возвратившись к герцогине, как обычно, сказал, что, несмотря на ее обиду, я остаюсь ей предан и потому пришел ей сказать, что, продавая свои земли, она навлечет на себя еще больше сплетен – скажут, будто ей понадобились деньги, дабы облагодетельствовать своего конюшего в ущерб единственной дочери{357}. Стоит ли пояснять, какие кривотолки это вызовет, а для персоны ее положения подобные пересуды более опасны, нежели для кого-либо другого; ее семья и семья ее супруга в отчаянии, и осмелься я передать им то, что мне говорили, уж наверняка нашелся бы желающий покуситься на жизнь негодника, ставшего причиной того, что она оказалась в центре всеобщих сплетен.
Все произнесенное дотоле ничуть не тревожило ее, пока я не привел этот последний довод. Она осведомилась, кто подбил меня на такие речи, и, поняв, что я не хочу отвечать, принялась всячески улещивать и просить ничего от нее не утаивать. Однако мне не хотелось больше касаться этой темы, что навело герцогиню на мысль, будто я все измыслил. Я ответил: пусть думает как пожелает, время покажет – хотя как бы не было уже поздно, – что я говорил правду, ничего не прибавляя и ни о чем не умалчивая. Не промолвив более ни слова, я удалился, а на другой день, проходя мимо ее дома, повстречал господина Теодора, того самого конюшего. Думая, что имеет дело с ничтожеством, подобным ему самому, он сказал: я-де немало позабавил его хозяйку, явившись накануне болтать глупости. Не успел он закончить эту фразу, как сполна получил за нее: я отвесил ему два или три удара тростью по спине, до того напугав, что он не подумал даже вынуть шпагу из ножен. Тем не менее, он не утихомирился и хотел подстроить так, чтобы через его наветы меня призвали к суду маршалы Франции, уверенный, будто суровые королевские ордонансы обеспечат мне несколько лет тюрьмы. Но из-за своей наглости, а также того, что человек его звания не имел права требовать меня к маршальскому суду{358}, он произвел неприятное впечатление на маршала де Вильруа, у которого происходило заседание, и смог добиться лишь обычного правосудия. Перед процессом я заручился советами одного опытного сутяжника, и когда мой недруг явился в суд, то увидел, что его упредил и что не он может повредить мне, но от меня зависит засадить его в тюрьму – во исполнение вердикта, вынесенного против него. Мадам де Витри захотела отплатить мне за это и, не смея рассказать моим друзьям всю правду до конца, заявила лишь, что я был нелюбезен с нею и избил одного из ее слуг, так что она не простит меня до конца жизни. Я попросил объяснить ей, что конюший вынудил меня к побоям своими дерзкими словами; и хотя персоны эдакого разбору конечно же неспособны оскорбить порядочного человека, да ведь и мы не всегда достойно владеем собою; прежде чем набрасываться на него, мне следовало подумать, а я пренебрег этим, – но прошу заметить: он тоже был при шпаге, а значит, и я мог взяться за свою, отвечая на его наглость. Другая на месте герцогини, вероятно, нашла бы мои доводы убедительными, но господин Теодор обладал большим даром убеждения, чем я, и она продолжала выказывать мне свою ярость. Я не обращал внимания и не хотел поступать по-иному, имея по меньшей мере то преимущество, что многие были на моей стороне. Осмелюсь сказать, что в ее поведении было больше упрямства, чем разума, и она довольно ясно обнаружила это, когда продала-таки свое поместье господину де Буафрану, управляющему делами господина герцога Орлеанского, вполовину дешевле, чем оно стоило. Это восстановило против нее всю родню, а еще сильнее шум поднялся, когда герцогиня, дабы утешить господина Теодора в его обидах, отдала большую часть денег ему. Как бы то ни было, господин де Ла Тур, более прочих заинтересованный в делах наследства, решил избавиться от злополучного приживала, а посему прибегнул к угрозам, вынуждая его уйти. Это желание осуществилось: видя, что все на свете ополчились на него, Теодор сбежал, не попрощавшись с герцогиней, а та, если верить «Скандальной хронике», так сокрушалась, что умерла от огорчения. В самом деле, она не пережила разлуки с ним. Для господина де Ла Тура было бы лучше, если бы это случилось четырьмя-пятью годами раньше, тогда бы его теща не успела растратить основное состояние и не испортила бы свою репутацию, дотоле столь безукоризненную, что утверждали, будто достойней ее дамы нет.
Тем временем осада Люксембурга продолжалась, и хотя возвращение графа Вальсассины приободрило осажденных, однако привезенных им денег не могло хватить надолго – вскоре гарнизон опять ждала прежняя нужда. Это заставляло губернатора действовать очень осторожно, но наконец он совершил ошибку, которая, сражайся он за Францию или потеряй французское губернаторство, стоила бы ему головы. При приближении наших войск он выставил на крепостном валу скрипачей, словно говоря: самое высшее наслаждение для него на войне – это выказать храбрость; затем в городе начались балы и празднества. Однако он не учел, что имеет дело с противником, танцующим под другую музыку: в последней кампании мы проявили довольно отваги, чтобы не сносить подобных насмешек. Позволяя себе немного отвлечься, скажу, что, если бы его атаковали в открытом поле, он, возможно, разделил бы участь принца Конде при осаде Лериды{359}. Тот, упоенный своими замечательными победами во Фландрии, забыл о судьбе графа д’Аркура, битого в предшествующем году{360}, и, полагая, будто и в Каталонии удача ему не изменит, тоже заставил скрипачей играть во главе своего войска перед неприятельскими позициями. Не удовольствовавшись этим, он велел передать испанскому губернатору, что такие серенады теперь будут звучать часто. Испанец же заявил, что постарается ответить тем же, но с извинениями просит подождать до утра – дабы настроить скрипки, которые он с радостью даст послушать, едва музыка будет готова. Музыкой же оказался гром пушек, которые своим огнем прикрывали решительную вылазку осажденных. Принц Конде отчаянно оборонялся и даже потеснил испанцев до городских стен, но, не получив поддержки, на которую рассчитывал, был вынужден отступить, потеряв семьсот или восемьсот человек. Но, сказать прямо, – да позволят мне судить великого полководца, – к чему вся эта бравада или, точнее говоря, пустое фанфаронство? Разве нет других способов отличиться, и неужели принцу совсем не приходило в голову, что он может потерпеть поражение?
Но довольно отступлений – пора вернуться к губернатору Люксембурга. Храбрец – иначе и быть не могло, раз уж происходил из семьи, давшей стольких смельчаков{361}, – он, как я только что сказал, отличался скорее избытком храбрости, нежели ее недостатком. Ему следовало бы понимать: что простительно солдату или младшему офицеру, то недопустимо для командующего. Он же о подобных вещах думал в последнюю очередь – и не только в упомянутом случае, а еще и в другом, имевшем куда более серьезные последствия. Служи он в наших рядах – не сносить бы ему головы после происшествия, о котором я сейчас поведу речь. Однажды вечером на балу он поссорился с полковником своего гарнизона по имени Кантельмо – тот счел себя оскорбленным и заявил, что настаивает на немедленном удовлетворении. Губернатор, ничуть не беспокоясь о том, что город окружен врагами, тотчас дал согласие, покинул бальную залу с таким видом, будто ничего не произошло, и отправился на отдаленную улицу, где была назначена дуэль. Оба привели секундантов: губернатор – графа Вальсассину, а Кантельмо – офицера из своего полка. Их слуги принесли факелы, а чтобы поединок не слишком затянулся, решили драться лишь до первой крови. Губернатор сделал выпад – шпага задела бок Кантельмо, и тот, либо подумав, что тяжело ранен, либо просто поскользнувшись, упал на мостовую. Решив, что враг сокрушен, губернатор крикнул полковнику, чтобы тот просил пощады, и захотел отобрать у него шпагу, – но секундант Кантельмо, увидев, что другу грозит опасность, поспешил на помощь и пронзил бы губернатора насквозь, если бы не был оттеснен слугами, освещавшими поединок: кто-то из них угодил ему факелом прямо в лицо, и секундант свалился рядом с Кантельмо. Тогда губернатор вместе с графом Вальсассиной легко обезоружили обоих поверженных противников, и бой закончился. Нетрудно догадаться, что если бы господин маршал де Креки, руководивший осадой Люксембурга, получил приказ начать штурм, то легко овладел бы городом, губернатор которого вел себя так неосмотрительно; но какими бы силами мы ни располагали, все равно не отважились бы поступить так, как хотели; а кроме того, приходилось нам считаться и с английским королем – он сильно мешал нам и мы вынуждены были идти ему на любые уступки.
Пусть англичане не слишком зазнаются из-за того, что я здесь написал: это вовсе не значит, будто мы так боялись их, что позволяли диктовать нам свою волю. Если бы они выступили против нас{362}, наши дела не слишком бы ухудшились, однако мы, и так уже окруженные заклятыми врагами, были слишком благоразумны, чтобы наживать новых недругов. Признавая, что англичане смелы, не думаю, что они откажут в том же достоинстве нам. У нас, впрочем, есть и преимущество, которым они не обладают, – я имею в виду когорту наших славных полководцев во главе с Королем, умеющим воздать должное и наслаждениям, но еще более охотно отказывающимся от них, коль скоро речь заходит о славе.
Не стану описывать здесь, почему была снята осада Люксембурга{363}, – об этом уже довольно сказано; к тому же это дела недавнего времени, и, наверное, не найдется того, кто бы о них не помнил. Поскольку моего племянника обвиняли в том, что эта крупная крепость не сдалась именно из-за него, он впал в отчаяние, и когда я увидел его мрачнее тучи, то посоветовал покинуть роту. Он не пожелал меня слушать, но из-за тоски слег и вскоре оказался на грани жизни и смерти. Так как из своей семьи я любил только его одного, для меня не было горше несчастья; узнав об этом, я тут же собрался в дорогу, чтобы помочь ему выздороветь или хотя бы достойно проводить его в последний путь. Для меня это не составляло труда: по Франции ныне передвигаются с легкостью благодаря откидным коляскам, в которых люди любого возраста чувствуют себя удобно. Прибыв вскоре в Дюнкерк, где стоял его полк, я увидел, что племяннику немного лучше. Он очень обрадовался: ибо если я его любил, то и он отвечал мне взаимностью, и мне показалось, что мой приезд вернул ему присутствие духа. Дело его постепенно пошло на поправку, но я не хотел покидать его, пока не увижу, как недуг совсем отступит. Раздумывая, что могло бы способствовать исцелению, и не найдя иного способа, я решил немного развлечь его и пригласил к нему в комнату нескольких дам на партию в карты – мой почтенный возраст, вполне защищавший его репутацию, устранил к тому всякие помехи. Прошло совсем немного времени – ведь юношам свойственно спешить, – и вот он поднялся на ноги.
В город приехал театр марионеток, все пришли смотреть представление, и знаменитый Полишинель{364} выкидывал разные уморительные штуки. Я повел туда племянника, и хотя эта забава никогда особенно не нравилась ни ему, ни мне, но все же мы получили удовольствие, ибо стали свидетелями одного крайне необычного происшествия, которое, несомненно, покажется весьма забавным. Знаю наверняка, что читателей этих мемуаров сперва удивит, что я заговорил о такой заурядной вещи, как марионетки. Но пусть наберутся терпения и дойдут до конца: если я и говорю здесь об этом пустяке, то лишь потому, что с ним связан случай, который весьма развлек меня и, быть может, повеселит и всех, кто о нем прочтет.
Бриоше, знаменитый кукольник из Парижа, видя, что утомил парижан своими остротами, дождался, когда народ покинет его представления, и поехал в другие места. Он отправился в Шампань, оттуда – в Лотарингию, из Лотарингии – в Эльзас, наконец, в Страсбург и повсюду собирал людей, еще не видевших Полишинеля. Заработав в этих краях немного денег, он двинулся в Швейцарию – не скажу, в какой именно кантон, ибо, хотя мне его и называли, я позабыл, – но там так мало слышали о марионетках, что на первом же представлении закричали, что он колдун. Его поволокли к местным властям. Те, разбираясь в сей забаве не лучше площадных крикунов, постановили было его осудить, однако прежде решили посоветоваться с господином дю Моном, полковником одного швейцарского полка, когда-то служившим во Франции. Он поднял простаков на смех и сказал: в ремесле кукольника нет никакого колдовства, и если бы им случалось бывать в Париже или каком другом большом городе королевства, они бы знали, что это занятие – самое обычное. Господин дю Мон любил пошутить, и магистраты, подумав, что и в этот раз он потешается над ними, а на самом деле ничего не знает, решили выяснить всё сами. Они выслушали свидетелей, наперебой рассказывавших о всяких маленьких фигурках, которые могли быть разве лишь чертенятами, и высказались против Бриоше. Они предъявили свой вердикт господину дю Мону, а тот сказал: не иначе как им прикипело стать посмешищем – ей-богу, теперь ему стыдно, что он родился швейцарцем. Но, поняв, что их не разубедить, он переменил тон. Упомянув, что сперва противоречил им лишь из опасения, что его втянут в скверную историю, он объяснил дело так: помимо того, что Бриоше француз – а перед этой нацией ныне все трепещут, – среди его марионеток много таких, которые изображают государей и государынь разных стран; как знать, что за отношения у него с этими венценосными особами, – но, должно быть, неплохие, раз те позволяют показывать себя в театре; и весьма вероятно, что, если его обидеть, они в отместку разнесут весь кантон до основания. Он ничего не может добавить, решение остается за ними, но там, где затронуты интересы государей и государынь, нужно проявлять особую осторожность.
Речь сия, произнесенная с величайшей серьезностью, впечатлила магистратов, и они признали справедливым все сказанное господином дю Моном; теперь-де они должны удалиться, чтобы решить, как поступить далее, но просят его и впредь делиться с ними его соображениями. И в самом деле, они собрались на совет и единодушно постановили, что в такие дела вмешиваться незачем, а затем послали передать господину дю Мону: всех удовлетворило бы выдворение Бриоше, если тот возместит судебные издержки. Господин дю Мон взял на себя труд объявить Бриоше это решение, но кукольник якобы и слушать не пожелал; по мнению господина дю Мона, доложившего об этом магистратам, раз Бриоше не признаёт решение, то надо, чтобы с марионеток сняли царское платье – ибо на какой бы короткой ноге он ни был с государями и государынями, они поймут, что он подчинился правосудию, а ежели нет, то гнев их падет на него. Магистраты нашли это предложение справедливым, и марионеток раздели. Теперь Бриоше, прежде чем появиться с ними во Фландрии, как намеревался на обратном пути в Париж, должен был сшить им новые одежды.
Хотя господин дю Мон, как можно судить по моему рассказу, отнюдь не причинил ему зла, – тот, не в силах выкинуть этого из головы, сыграл с ним злую шутку; я тому свидетель, и вот как это было. Господин дю Мон долго служил в гарнизоне Берга{365} и завел любовницу; поехав в Дюнкерк с нею повидаться, он тайно проник в город и остановился в нем инкогнито; тут его возлюбленная и настояла, чтобы он пошел с ней на представление марионеток, пообещав так переодеть, что его никто не узнает. Не в силах отказать любимой, он скрепя сердце согласился и устроился с ней в уголке, одетый простым горожанином; девица же объясняла всем знакомым, что он – из друзей ее отца. Бриоше начал в театре представление; осмотрев собравшихся зрителей, он сразу заметил его, хотя тот скрывался как мог, – и тотчас же устами Полишинеля затараторил о великой измене в Испании, великой измене в Германии, великой измене в Англии, в Португалии, в Италии и, наконец, великой измене во Фландрии. Тут уж сам кукольник обратился к своей марионетке, сказав: пусть-де остережется, иначе выболтает все, что творится в Европе. Но Полишинель называл все новые и новые государства, и зрители не знали уж что и ждать от пьесы, которая все никак не начнется, – как вдруг наступила развязка. Бриоше снова заявил Полишинелю: раз уж тому неймется раскрывать тайны, то, в конце концов, а почему бы и нет, – вот только пусть никому не рассказывает, что швейцарский полковник господин дю Мон сидит здесь со своей красоткой переодетым в горожанина. А на представлении случились офицеры, знакомые с дю Моном, и они начали осматриваться вокруг, чтобы узнать, правду ли говорит Бриоше. Между тем господин дю Мон сам себя выдал: будучи разоблаченным, он так сконфузился, что захотел спрятаться, но один офицер, знавший его лучше остальных, сорвал с него шляпу, надвинутую на глаза, так что прятаться тому уже было бесполезно. Но если он чувствовал себя опозоренным, то куда больше причин стыдиться было у его любовницы – она радовалась уже и тому, что может скрыть лицо под вуалью. Так потеха была прервана, господин дю Мон прошептал Бриоше на ухо, что расквитается с ним, но кукольник не дал ему времени для мести: в тот же день он, уехав из Дюнкерка в Париж, скрылся от его мести. Я и впрямь задержался на этой истории, но не раскаиваюсь, ибо знаю, что она никого не заставит скучать. В самом деле, как бы ни смеялись над швейцарцами, не думаю, чтобы кто-нибудь прежде слыхал о такой простоте. Тем временем племянник мой совсем выздоровел и я возвратился в Париж, – но когда принялся и там рассказывать об этом случае, меня сочли выдумщиком, и лишь Бриоше подтвердил, что я ни в чем не погрешил против истины. Прошу тех, кто, прочтя эти воспоминания, усомнится в их правдивости, обратиться к нему. Я с удовольствием рассказал бы и много других, не менее занимательных историй, но нарочно умолчу о них, ибо они слишком длинны.
Прибыв в Париж, я обнаружил, что у меня скопилось немного денег, и, хотя после происшествия с господином де Сайяном мне пора было поумнеть, я все-таки снова начал подумывать, как бы ими распорядиться. Намерение это явилось у меня поздновато – будь я столь же расположен к рачительности, когда служил господину кардиналу Ришельё, не было бы никаких сомнений, что я смогу разбогатеть. Однако сейчас время для преуспеяния в этом для меня уже давно ушло, да и судьба сводила меня только с теми, кто обрекал меня на разорение. Господин де Сайян извинит меня за такие слова – они вырвались случайно и простительны человеку, который, желая сделать ему приятное, потерял восемь тысяч франков, не считая процентов. Я отнюдь не хочу его оскорбить – он поступал честно – и не держу зла, равно как и на того человека, о котором расскажу сейчас.
У меня было две тысячи экю, все в полновесных луидорах, а так как старикам свойственно копить деньги, я начал расспрашивать о ком-нибудь, кто взял бы их в рост, – тогда мои денежки оказались бы в надежных руках. Мне назвали некоторых людей, которых я, к несчастью, отверг, остановив свой выбор лишь на господине Жосье де Ла Жоншере, ибо он произвел на меня хорошее впечатление и, как я думал, был богат. Другой бы на моем месте тоже поддался искушению: у него была должность стоимостью в восемьсот тысяч франков, прекрасный дом в Париже, рента от ратуши, загородные поместья – и если бы я хотел поместить сто тысяч экю, то имущества, которым он мог бы поручиться, набиралось раз в шесть больше. Итак, я отдал ему свои деньги и даже подумал, что чрезвычайно ему обязан.
Но полгода спустя, проходя по улице, я увидел у его дверей толпу, а остановившись узнать, что происходит, услышал, что Король послал к нему солдат и что будет дальше – неизвестно. Этого было достаточно, чтобы понять: мои деньги пропали. Я словно в воду глядел – через несколько дней выяснилось, что дела плохи и у меня, и у всех остальных кредиторов. Он созвал нас и сказал, что сможет рассчитаться, но только если мы согласимся договориться и если Король будет к нему милостив: он якобы пострадал из-за случайности – постигших его несчастий не мог бы предвидеть и человек гораздо более прозорливый. Во-первых, его служащий украл у него около ста тысяч ливров; во-вторых, занятый делами, он лишь неделей раньше узнал об упразднении монет в четыре су, а также су с признаком{366} – а коль скоро таковых у него оказалось на шесть миллионов шестьсот тысяч франков, то как он ни старался, но все-таки потерял при обмене больше восьмисот тысяч франков. Об этом знали все, в том числе и господин де Лувуа, но это не помешало ему и другим генеральным казначеям квалифицировать ущерб как чрезвычайное обстоятельство во время войны и оценить его всего в пятьсот тысяч ливров; нет ничего несправедливее такого возмещения, которое было сделано под предлогом, что они якобы состояли в сговоре с провинциальными казначеями, а те смошенничали со счетами; за других-де он не скажет, но сам готов поклясться, что никогда не имел дела с мошенниками. В целом его потери достигают миллиона четырехсот тысяч франков, но они пришлись лишь на последний год-два, поэтому он просит не тревожиться, – Бог милостив, и все мы, у кого он занимал, ничего не потеряем. Вспомнив о прежнем благополучии, столь разительно отличавшемся от его теперешнего положения, он, не успев закончить свою речь, прослезился. Это заслуживало сострадания – действительно, будучи совсем недавно богаче иного принца, он вмиг дошел до такой нищеты, что едва ли имел на чем спать. Жена, в девичестве Кольбер, вышедшая за него ради денег, бросила его, как только он превратился в бедняка; друзья, по крайней мере называвшие себя таковыми, покуда с ним не случилась беда, забыли о его существовании, а один из них, Бребье – муж его сестры, к несчастью, – даже потребовал заключить его в тюрьму как несостоятельного должника. Каждый стремился лягнуть его побольнее, и лишь я один, зная, как переменчива судьба, почел должным не вредить бедняге, а помочь.
Неловко вспоминать, ибо не хочу быть нескромным, – ему бы лучше пристало самому рассказать об этом, – но я, хоть и не имел возможности жертвовать столь крупные суммы, предложил ему не возвращать те две тысячи экю. Если бы все последовали моему примеру, он, быть может, не гнил бы в тюрьме, как гниет сегодня. Возможно, Господь наказал его за гордыню: ведь они с женой имели всё, что только пожелают. Они не ходили в театр, а вызывали актеров к себе. Их стол никогда не был скромен – ломился от всяких яств, и они думали, что так будет всегда. Муж имел должность, которая даже во время войны приносила в год не меньше миллиона, то есть около ста тысяч экю, – столь же выгодных должностей во всей стране нашлось бы не больше трех. И вот пример того, сколь изменчива наша судьба: как бы высоко мы ни поднялись, нужно совсем немного, чтобы низвергнуть нас на самое дно.
Вскоре после того, о чем я только что рассказал, мой племянник вернулся в Париж и, когда вышел после обеда от одного из своих друзей, был тяжело ранен четырьмя негодяями: они нанесли ему несколько ударов шпагой и сбежали, думая, что он мертв. Тогда горожан обязывали, буде подобное случится или если даже кто-нибудь вынет шпагу, чтобы напасть на другого, тотчас обезоруживать и задерживать таких людей. Но это постановление никто не исполнял. Кроме того, что парижане трусоваты, мне кажется, не дело торговца бросать свою лавку и идти помогать прево{367}. Итак, убийцам удалось скрыться неузнанными, и я не нашел их, как ни разыскивал… Раны племянника оказались глубокими, но все же, вопреки моим страхам, не такими серьезными, и он выздоровел гораздо быстрее, чем я ожидал, – это весьма обрадовало меня. Однако теперь можно было не сомневаться, что он нажил себе не просто врагов, но врагов опасных – тайных, и мы со всем тщанием начали думать, кто бы это мог быть.
Я расспросил его, кто мог желать ему зла и решиться на убийство, и он сказал: единственный подозреваемый – некий откупщик по имени Ла Блетри. Он встретил его на зимних квартирах своего полка близ Луары и познакомился с его женой; она держалась с ним приветливо, и племянник мой не преминул завести с ней дружбу. Муж, кажется, был этому рад больше всех и, далекий от всяких подозрений, сам просил приходить к ним запросто. Однако вскоре он стал относиться ко всему иначе, может быть, и по вине племянника: в конце января, уезжая в Париж, этот человек оставил жене деньги, велев отдать их некоему лицу, вместе с которым держал откуп. К несчастью, племянник мой как раз тогда же потерял свои деньги, и она, позабыв о мужнином наказе, отдала ему две тысячи экю. Это вызвало большой скандал: откупщики, не получив необходимой суммы, потребовали от Ла Блетри объяснений, – тот написал жене, а не дождавшись ответа, приехал и убедился сам, что радоваться нечему: сначала она соврала, будто деньги украли, но когда он на нее насел, то догадался, что вместе с деньгами лишился кое-чего еще.
Услышав от племянника эту исповедь, я уже больше не жалел его, как раньше, и заявил ему: он получил по заслугам и, пожалуй, не ошибся: к человеку, соблазнившему жену ближнего, да еще позарившемуся на чужие деньги, и впрямь могли подослать убийцу. Тем не менее это не отвратило меня от продолжения розысков; желая убедиться, действительно ли удар последовал с той стороны, откуда он думал, я отправил одного слугу в деревню, из которой был и племянник, к тому самому Ла Блетри, дабы потребовать объяснений, ежели тот пожелает их дать. Но слуга удовлетворился лишь пустыми расспросами обо всяких мелочах, а главного так и не коснулся. Другой бы на моем месте пал духом – ведь я бесполезно потратил время и израсходовал столько денег, что и вообразить трудно. Надобно знать, что в Париже, если уж разносится новость, что вы попали в историю и ищете возможность отомстить, тотчас же сыщется великое множество прохвостов, готовых посвятить вас во все секреты, какие вы только хотите узнать, – и только покажите, что терпеливо слушаете их: уж тогда они быстро запустят руку в ваш кошелек.
Такие прохвосты водили меня за нос два или три месяца – пока наконец тот из них, коего я считал оборотистее прочих, не явился сказать, что знает, где находится один из убийц. Подумав, что он стремится вытянуть еще денег, я сказал: пусть убирается, если не хочет получить тумаков. Но тот отвечал: мне стоит лишь заплатить ему десять пистолей, и я получу его в лучшем виде – он даже ничего не возьмет, пока не покажет этого человека, – пусть мой племянник сам посмотрит и если удостоверится, что ошибки нет, значит, убийцу можно хватать. Я счел это предложение дельным, не стал отказываться и согласился заплатить ему даже больше, нежели он просил. И вот они с моим племянником отправились на улицу Мортеллери{368} к четвертому дому, напротив которого, на другой стороне ручья, и жил тот самый человек. Велев племяннику караулить под окном, проводник сказал, что и сам вскоре присоединится к засаде, так что тот не успеет соскучиться. В самом деле, не прошло и нескольких минут, как тот, о котором шла речь, показался с продажной женщиной, и племянник, внимательно присмотревшись, убедился, что это и впрямь один из нападавших на него – и тотчас послал передать мне, чтобы я сходил за полицией. Позвав полицейских, я примчался словно на крыльях. Оставив троих или четверых сторожить вход, я с остальными поднялся наверх – племянник, пылая местью, бежал впереди всех. Мы ворвались в комнату, куда вошел убийца, но не смогли его схватить: увидев нас из окна, он спрятался в задней комнате. Женщина, которую мы застали врасплох, указала нам его убежище; а так как он заперся, нам пришлось сломать засов. Он приготовился было защищаться и даже выстрелил из пистолета, впрочем, ни в кого не попав, но тут мы разом накинулись на него, скрутили и отвезли в Шатле. Племянник предъявил обвинение, и у нас было достаточно свидетелей, чтобы доказать покушение – ведь оно было совершено средь бела дня и на одной из самых людных парижских улиц. Однако, когда настал час суда, лишь один свидетель уверенно опознал негодяя: все прочие ответили, что якобы прошло слишком много времени и им трудно вспомнить точно. Этого было явно недостаточно, и я думал, что нашему свидетелю зададут еще какие-нибудь вопросы и возлагал на него особые надежды – ведь этот бедняга ушел с военной службы только два года назад. Но обвиняемый имел важных друзей и покровителей. Из числа таковых был и господин Жену, пользовавшийся в Парламенте достаточным влиянием, и единственное, чего мы смогли добиться, – что преступника заключили в тюрьму на три месяца в ожидании более веских доказательств вины. Мы изо всех сил стремились их раздобыть, ибо без них по прошествии названного срока его бы отпустили. Но, к сожалению, сделать больше, чем уже было сделано, нам не удалось: три месяца прошло, а мы так и не сумели ничем подкрепить обвинение и, потратив много денег, лишились возможности продолжать процесс в суде.
Эту неудачу я приписал стараниям господина Жену и думаю, что не ошибся. Не составляло труда догадаться, почему он не встал на нашу сторону. Когда-то точно так же и я обошелся с ним в одном деле, которое он или, по крайней мере, его зять Ведо де Гранмон затеял против некой дамы{369} – дочери моего старого приятеля. Но разница между нами заключалась в том, что он спас преступника, достойного колесования, а я поступил как подобает любому порядочному человеку. Призываю в судьи всех, кто помнит эту историю, а чтобы читатель не думал, будто я приписываю себе что-то, чего, по справедливости, не было, хочу ее здесь рассказать.