Текст книги "Мемуары M. L. C. D. R."
Автор книги: Гасьен де Сандра де Куртиль
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 42 страниц)
Мой хозяин притворился, будто сочувствует ему, а чтобы тот проникся к нему еще большим доверием, обвинил господина де Пиллуа в жестокости. Затем, после слов, долженствовавших свидетельствовать о сердечном участии, он сказал, что если бы оказался на его месте, то пошел бы к офицеру, командующему осадой, и признался ему, что взялся доставить письмо лишь по принуждению – позволит тот идти дальше или не позволит, но в любом случае жизнь посланника, его жены и детей будет спасена: господин де Пиллуа подумает, что он был схвачен, выполняя его приказ, и ничего не скажет, а враги не причинят посланнику зла, так как он сдался сам. Наш нарочный нашел этот совет превосходным и, горячо поблагодарив за него, решил ему последовать. Мой хозяин, убедившись, что хитрость удалась, расстался с ним, притворившись, будто их дороги расходятся, сам же, повернув назад, отправился к господину де Пиллуа, двигавшемуся следом во главе своих двух с половиной тысяч всадников, и передал, как ему удалось обмануть того человека. Нам оставалось только ждать, что неприятель примет написанное в письме за правду, тем более что мы предупредили нашего нарочного, что будто бы для снятия осады ждем большое подкрепление. И действительно, противник поддался на уловку и, едва письмо было распечатано и прочтено, решил отступить.
Мы узнали эту новость, находясь в трех лье от вражеских позиций, и господин де Пиллуа, которому уже не было нужды ехать дальше, повернул обратно в свой лагерь, где спустя некоторое время получил послание двора, благодарившего за этот замечательный успех. Многие знали, что мне в этом деле принадлежит заслуга, по меньшей мере равная, но, поскольку он был командиром и, по должности, отвечал и за победы и за неудачи, было бы несправедливо, если бы он не воспользовался преимуществом своего положения. Тем не менее, к его чести, должен сказать, что он был превосходным кавалеристом, и в войсках мало было таких, кто разбирался в кавалерийских делах лучше него. Он доказал это некоторое время спустя, в бою при Энсхейме{313}: предвидя, что враг все равно опередит его, он не подчинился приказу господина де Вобрена, настаивавшего на немедленной атаке, а предпочел подождать и вступить в битву позднее. Не скажу, что, имея за плечами долголетний опыт службы, он поступил правильно – ему следовало понимать, что он обязан выполнять приказы своего начальника. И хотя так он доказал, что знает военное ремесло лучше господина де Вобрена, но все же не избежал наказания за неповиновение – его уволили со службы, хотя и дали впоследствии пенсию в тысячу экю, дабы такой честный служака не мог сказать, что на закате дней остался без средств к существованию.
После предприятия, о котором я только что рассказал, один офицер явился ко мне с лестной просьбой стать его секундантом в поединке с кавалерийским полковником Руэргского полка господином де Монперу. Я ответил согласием и действительно оказал ему немалую услугу – вместо того чтобы идти сражаться, как он хотел, я постарался расстроить дуэль. Этот Монперу был храбрец, но столь резвый, что к его нраву было трудно привыкнуть. Над его выходками все потешались, и ни одна, пожалуй, не оказалась такой смешной, как та, которую он выкинул, когда Король решил дать ему полк. Едва Король объявил об этом назначении, Монперу попросил, чтобы полк – хотя то было в обычае только для старых частей – носил название одной из провинций королевства, добавив, что сам он занимает на родине положение столь скромное, что, если назовет полк своим именем, никто не пожелает в нем служить. Король весьма удивился, услышав такие речи от одного из уроженцев Гаскони, куда больше склонных к бахвальству, нежели к самоуничижению – но, так или иначе, не отказал в просьбе, и господин де Монперу отважно служил до того часа, когда с ним случилось то, что для старых служак дело обычное, – то есть когда он был убит.
Как уже доводилось неоднократно упоминать, я был немолод, жить мне оставалось недолго, но все же мне не хотелось сохранить жизнь, потеряв репутацию. Однако то, что я сделал для человека, пригласившего меня в секунданты, дало моим недругам пищу для злословия – я сильно огорчился, когда меня упрекнули в трусости. Будь я таким же безумцем, как раньше, не преминул бы воздать клеветникам по заслугам, но, поскольку молодость уже давно не горячила мне кровь, а Бог и Король воспрещали требовать удовлетворения на дуэлях, мне пришлось взяться за дело по-иному, дабы показать, что отваги у меня поболее, чем у некоторых. При первой же возможности я, не подавая виду, предложил двоим из этих господ пройтись до неприятельских позиций и завел их так далеко, что они стали говорить, будто бы мне заплатили за их гибель. Поняв, что им и в самом деле так кажется, я ответил: удивляюсь, что ж это они, так легко обвиняющие в трусости других, испугались сами – и, не говоря более ни слова, подошел к вражеским линиям еще ближе, после чего мои спутники поспешно ретировались. Возвратившись в лагерь, я не преминул в отместку рассказать, как был ими покинут, и хотя нашлись люди, которые им об этом донесли, те все равно предпочли промолчать, опасаясь, что человек, настолько презирающий смерть, – а они сами видели это, – не всегда будет терпеливо сносить их болтовню. Я очень тяжело переживал, что стал предметом досужих сплетен из-за пустяка – случись подобная история сегодня, никто бы и не подумал столько о ней судачить. В сяк знает – когда маркиз де Креки вызвал на дуэль одного полковника, то этот полковник, в соответствии с данным словом явившись на условленное место, привел с собою отца маркиза, генерала армии. Маркиз де Креки, уже дожидавшийся там со своим секундантом, был чрезвычайно смущен: он не ожидал увидеть отца и, поскольку скрывать истинные причины встречи было напрасно, бросился ему в ноги, пообещав никогда больше не участвовать в поединках. Впрочем, я часто говорю, что счастье и несчастье идут об руку: полковника лишь стали больше уважать, и все нашли, что он поступил мудро. Я же имел неосмотрительность поверять свои печали тем, про кого знал, что они меня осуждают. По воле судьбы мне не довелось выказать им гнев, бушевавший у меня в груди, но все-таки я доволен однажды представившимся случаем поставить на место некоего фанфарона по имени Шатободо, который благодаря собственным росказням пользовался славой храбреца из храбрецов. Имея на него зуб, я, как только его встречал, не мог отказать себе в удовольствии с ним повздорить. Со своей стороны, он вел себя бесстрастно – я неоднократно убеждался, насколько велика его выдержка. Надо полагать, он отнюдь не был так смел, как о нем говорили, и я, хоть и неоднократно оскорбив его, искал возможность сделать это снова, как вдруг такой случай наконец подвернулся, причем тогда, когда я думал об этом менее всего. Вернувшись в армию во время новой кампании, я прибыл в Сен-Дизье{314}, где в то время стояло много войск, и рисковал бы ночевать на улице, если бы не один горожанин, сдавший мне комнату за экю. Сложив там свой багаж и избавившись от необходимости думать о ночлеге, я отправился навестить некоторых друзей-офицеров. Но, покуда мы прогуливались, в тот дом, где я остановился, приехал господин де Шатободо и, не найдя иной комнаты, кроме моей, вынес мои вещи, а сам в ней расположился. Возвратившись и намереваясь выяснить, что за смельчак отважился так поступить, я поднялся наверх. Если я был ошеломлен, встретив человека, которому и без того не желал добра, то и он удивился не меньше, увидев, с кем имеет дело. Не желая давать ему время для объяснений, я запер дверь на засов и промолвил, что приехал за час или два до него, а он, заняв мою комнату, вместо того чтобы ночевать под открытым небом, поступил нечестно: пусть же она достанется тому, кто сумеет ее отстоять. С этими словами я обнажил клинок, не сомневаясь, что он сделает то же самое. Каково же было мое удивление, когда, и не думая защищаться, он ответил, что не желает ссоры, признает свою неправоту и в доказательство готов унести свои пожитки, если я позволю ему уйти. Презирая его за малодушие, я вложил шпагу в ножны и сказал: пусть это послужит ему уроком на всю жизнь; я немало пережил, но никогда не терпел оскорблений и никогда не позволял себе поступать так, как он, даже имея такую возможность; не стану никому рассказывать, что храбр он лишь на словах, но у меня еще будет время проверить, удалось ли ему исправиться. Так я остался хозяином комнаты и был этим чрезвычайно доволен. К стыду своему, должен признаться, что намеревался обойтись с ним куда суровей и так и не смог простить его, хоть и не отличался злопамятством. Из-за этого случая он покинул наши ряды и перешел служить к господину де Шомбергу, командовавшему войсками в Каталонии. Он получил роту в Полку Гассиона{315}, но из-за тяги к сладострастным утехам прямо посреди кампании бросил службу ради любовницы, а когда возвращался в полк, был убит микелетами{316}.
А я все еще ходил в адъютантах, но, хотя у Короля и служили старики вроде маркиза д’Анжо и маркиза д’Арси, никто не решался оспорить мое превосходство старшего по возрасту. Однако же я был вынослив, и господин де Тюренн иногда сожалел, что мне поздно довелось начать военную службу – если бы сила равнялась опыту, я мог бы сделать превосходную карьеру. И впрямь, я менял по три-четыре лошади за день и так часто оказывался в гуще событий, что меня в шутку называли маленьким командующим. Однако я никогда не использовал преимущества моей должности, чтобы отличиться, и стремился приносить пользу, а вовсе не подставить ножку кому бы то ни было; при этом я знал лишь одного-единственного человека, который отзывался обо мне дурно, – но, призываю всех в судьи, была ли в том моя вина?
В кавалерийском полку д’Аркура служил дворянин из Вексена{317} по имени Бельбрюн – и я, некогда знавший его отца, гвардейского капитана, считал себя обязанным высказывать сыну свое мнение касательно его поведения и неоднократно предостерегал от некоторых поступков, которые, как мне казалось, не могли служить ему к чести. Он вел развратную жизнь и, хотя у него была весьма достойная жена, не переставал встречаться с другими женщинами, в том числе и с падшими. Из-за своего беспутства он приобрел дурную славу, и в конце концов с ним произошло то, о чем я его предупреждал, – в полку стали его сторониться, считая, что с ним опасно водить компанию, тем более что за ним тянулись две или три темные истории, из которых он не смог выйти с достоинством. В довершение позора он привез из Парижа дурную болезнь, и, то ли не отличаясь особой храбростью, то ли потому, что недуг мешал ему служить, он явился ко мне с просьбой – чтобы я уговорил господина де Тюренна позволить ему покинуть службу для лечения. Кампания была особенно трудной, и, считая, что он не вправе уехать в такое время, я ему об этом сказал. Он никогда меня не слушал и, видя, что я не намерен идти просить за него, отправился к господину де Тюренну сам. Но ответ был таким же, и тогда, раздраженный, Бельбрюн уехал, ни с кем не простившись. Я считал себя правым; бой произошел пару дней спустя, и если бы он дождался, то я не побоялся бы поговорить с господином де Тюренном. Тот же, сама доброта, велел подождать два-три дня, но, когда убедился, что это напрасно, велел его уволить. Богу ведомо, что я не наговаривал на Бельбрюна, отнюдь – наоборот, пытался оправдать, когда господину де Тюренну стало известно о его проступке. Тем не менее, он вбил себе в голову, будто именно я виновник его неприятностей, и из Парижа, куда он снова отправился, мне передали о его непонятных угрозах в мой адрес. Я не придал им значения и ничуть не тревожился. Но вскоре мне довелось узнать, что наиболее опасны отнюдь не записные храбрецы – напротив, более прочих надлежит страшиться как раз трусов. Эту истину мне вскоре пришлось проверить на себе. Стоило мне, только вернувшись с войны, появиться вечером в Сен-Жерменском предместье, как на меня набросились трое со шпагами, и во главе этой троицы я узнал Бельбрюна. Как ни был я поражен, но сохранил довольно хладнокровия, чтоб спросить, возможно ли, чтобы дворянин оказался способным на такую подлость. Но если он и стал подлецом, то еще задолго до этого нападения: довел до нищеты жену, разорился сам и был вынужден поступить в тяжелую кавалерию{318}; не хочу сказать, будто среди них совсем нет порядочных людей, но могу утверждать смело: там встречаются те, кто не слишком чуждается беззакония. Думается, якшаясь с последними, он и опустился окончательно, и именно по их навету отважился отомстить мне таким способом. Положение мое было отчаянным: в столь поздний час я не мог рассчитывать на помощь стражи, уже покинувшей улицы. Однако, зная, что имею дело отнюдь не со смельчаками, я не обратился в бегство, – как, наверное, поступили бы другие, – а, благоразумно встав спиной к какой-то лавчонке, обезопасил себя от нападения сзади. Когда я вспоминаю, какой опасности подвергался, то неизменно удивляюсь, почему, замыслив недоброе, они не прихватили другого оружия. Как бы то ни было, Господь хранил меня, дав мне время спастись: мне удавалось удерживать нападавших на расстоянии клинка, пока поблизости не проехала карета, принадлежавшая, как оказалось, герцогу де Ледигьеру. Завидев ее фонари, убийцы разбежались, а господин герцог де Ледигьер, сам ехавший в экипаже, узнал меня при свете, приказал остановиться и спросил, что происходит. Я не стал открывать имя того, на чью низость так негодовал, ибо по-прежнему не желал губить человека, принадлежавшего к честной семье, сказав лишь, что подвергся нападению троих неизвестных мне людей и без помощи герцога мог бы угодить в скверную передрягу. Чтобы оградить меня от новых неожиданностей, тот вышел из кареты, и мы пешком прошли вместе две-три улицы, никого не встретив. Но поскольку приключениям этого дня еще не суждено было закончиться, то, минуя новый дом, возведенный покамест лишь до половины, мы услышали доносившиеся оттуда жалобные стоны; голос был женский. Господин де Ледигьер велел своим слугам заглянуть туда и узнать, что творится; войдя следом, мы стали свидетелями сцены, сильно нас удивившей. Итак, мы увидели девицу в маске, закрывавшей лицо, недурно сложенную и хорошо одетую, – она рожала, не имея подле себя никого, кроме служанки, казавшейся весьма неопытной в поневоле выпавшем ей ремесле повитухи. Испытывая сострадание к несчастной роженице, я сказал ей несколько ободряющих слов, пришедших на ум; но господин де Ледигьер, отнюдь не такой участливый, лишь расхохотался, глядя на все это; еще немного – и он потребовал бы от девицы снять маску. Думаю даже, если бы не я, он сделал бы это, но при мне он просто наговорил ей множество скабрезностей, способных довести до отчаяния, – чего я не одобрил. Мне стоило большого труда увести герцога – преуспев в этом, я оказал бедняжке большую услугу: иначе ей не довелось бы благополучно разрешиться от бремени. Я уже видел, что она начала задыхаться от страха быть узнанной и, если бы мучение продлилось дольше, наверняка бы умерла. На следующий день ради любопытства я отправился в пресловутый городской квартал, чтобы порасспросить о девице, описав ее внешность и одежду. Мой интерес был удовлетворен: я узнал, что она – дочь одного советника, известная своим целомудрием. Ей удалось скрыть свой грех, дитя было объявлено ребенком той самой служанки, и комиссар как раз его забирал, когда я проходил по улице. Если бы я захотел, то мог бы пролить свет на это дело, но, рассудив, что не стоит губить бедную девушку, несомненно, ставшую жертвой обмана, промолчал и до сегодняшнего дня никогда не рассказывал о случившемся.
Происшествие с Бельбрюном заставило меня задуматься о своей безопасности – я намеревался даже пойти к его капитану господину принцу де Субизу, которого имел честь довольно близко знать, – в надежде, что тот проявит ко мне справедливость. Но затем, зная, что имею дело со злопамятным ничтожеством, я почел разумным молчать, но держаться настороже. Я стал возвращаться раньше обычного, а если случалось задержаться где-то допоздна, брал с собой нескольких караульных, которые за небольшое вознаграждение провожали меня до самого дома. Так я избежал всех его козней – а напасть средь бела дня ему не хватало дерзости.
Я уже три года жил на военное жалованье и так хорошо экономил, что за это время смог скопить мою ренту – случай сам по себе примечательный для того времени, когда в обыкновении большинства было лишь тратить. Получая причитающиеся мне за службу сто экю каждые полтора месяца и столуясь за счет господина де Тюренна, я чувствовал себя как никогда превосходно. Размышляя, как поступить со своими сбережениями, я решил выгодно их поместить и, когда посоветовался об этом с одним товарищем, тот ответил: мысль хороша, и если я дам их ему, он уступит мне часть ренты, которую выплачивал ему один дворянин из Прованса, некогда занимавший у него двадцать тысяч франков на покупку губернаторской должности; хотя обыкновенно никакого залога в подобных делах не полагается, в данном случае таковой имеется, но он не может пропасть, поскольку есть королевская грамота о назначении компенсационных выплат за должность{319} в размере двадцати тысяч экю, и эта грамота служит обеспечением ему, а также маршалу д’Юмьеру, точно так же одолжившему сорок тысяч франков; я, мол, ничем не рискую в этом деле, да еще и делаю приятное товарищу. Предложение показалось мне стоящим, и я не возражал. Желая оказать услугу, я отдал деньги знакомому, хотя прежде намеревался ссудить их кому-нибудь под пожизненные проценты или вложить в кассу ратуши. Мне следовало поступить именно так, но судьбе, видимо, было угодно, чтобы я всегда оставался бедняком: некоторое время я получал доход, но затем мой должник умер, и Король передал его губернаторскую должность майору телохранителей господину де Бриссаку, даже не вспомнив, что имеется королевская грамота о компенсации. Я мало заботился о мерах предосторожности и, вместо того чтобы заручиться письменными гарантиями человека, которому отдал свои сбережения, довольствовался лишь тем, что заменил его в качестве получателя ренты. Вся моя надежда была на наследство господина де Л’Арбуста, владевшего губернаторством. Но поскольку тот оставил гораздо больше долгов, чем имущества, моим единственным утешением стало, что Король, узнав об этом, велел рассчитаться по старым долгам господину де Бриссаку. Я уповал на маршала д’Юмьера, не меньше моего заинтересованного в возврате денег и притом достаточно влиятельного, чтобы восстановить справедливость. Тот человек, с которым я договаривался о ренте, тоже не испытывал недостатка в друзьях – это был господин де Сайян, брат генерал-лейтенанта королевской армии господина де Монтобана, и если он предпринял все возможное, чтобы помочь мне, то господин д’Юмьер не пошевелил и пальцем, объяснив, что господин де Бриссак не в состоянии заплатить, а он не хочет огорчать Короля, – ведь, если Его Величество пожелает помочь, то ему придется изыскать эту сумму в казне{320}. Такой ответ не удовлетворил ни господина де Сайяна, ни меня, а поскольку я имел причины скрывать свое участие в этом деле, то бремя ходатайства досталось лишь одному господину де Сайяну. Сказать по чести, он вовсе не бездействовал, но прошло целых три месяца, прежде чем ему удалось получить ответ на поданные Королю бесчисленные прошения. Только тогда господин де Лувуа наконец передал ему, что если он хочет сохранить расположение государя, то не должен больше докучать ему своими просьбами – они будут удовлетворены, когда их сочтут обоснованными. Тут уж, хочешь не хочешь, мне пришлось признать, что деньги я потерял, – однако господин де Сайян, из приязни ко мне и ради своих детей, продолжал хлопотать и подал Королю еще несколько ходатайств – на одно из коих Король-таки ответил лично: ему-де уже известна эта история от господина маршала д’Юмьера. Когда господин де Сайян передал мне его слова, я совсем упал духом, ибо понял, что маршал отнюдь не настаивает на возмещении. Тот использовал наш случай с выгодой для себя, дабы подчеркнуть свое великодушие, объявив Королю, будто уже облагодетельствован им в такой мере, что не обеднеет, потеряв сорок тысяч франков. Этого, к сожалению, нельзя было сказать о господине де Сайяне, не только небогатом, но и вынужденном содержать большую семью. Что же касается меня, то обо мне он не говорил, ибо я не заявил о своем участии в деле; я должен был удовольствоваться тем, что господин де Сайян сделал все от него зависящее, – он счел, что заявление маршала д’Юмьера весьма выгодно в нашем положении, ибо освобождает Короля или господина де Бриссака от выплаты по меньшей мере двадцати тысяч франков. Однако господин де Сайян опасался, что, если деньги вернут только нам, то надо будет заплатить и д’Юмьеру, чтобы не посеять в нем зависть; а посему он сказал мне напоследок, что намерен воздержаться от дальнейших ходатайств, так как не хочет надоедать Королю, у которого вскоре собирается попросить кое-что и для себя. При этом, прося для себя, он оказался столь же докучлив и просит до сих пор – правда, все так же безуспешно.
Возвращаясь к рассказу о прочих своих делах, которые я за этой историей совсем было позабыл, скажу, что шел уже 1675 год, и мне предстояло вернуться в армию к господину де Тюренну. В прошедшей кампании он снискал себе такую славу, как никто прежде. Уступая неприятелю в силе, он дал четыре сражения{321}, которые любой другой военачальник проиграл бы. Но его предусмотрительность и выдержка стоили многих отрядов, и в последнем случае, располагая лишь двадцатью пятью тысячами солдат, он прогнал за Рейн немцев, которых насчитывалось по меньшей мере семьдесят тысяч. В других местах, где шла война, успех тоже был на нашей стороне. Король самолично завоевал Франш-Конте{322}, а принц Конде, противостоявший принцу Оранскому, одержал победу при Сенефе и вынудил снять осаду Ауденарде{323}. В этих битвах погибло великое множество народу, и для обеих сторон мир был желательней всего. Но неожиданно возникло непреодолимое препятствие: маркиз Грана, изловчившись, похитил из Кёльна князя Вильгельма Фюрстенберга, нынешнего епископа Страсбурга, и это расстроило переговоры, ведшиеся во благо христианского мира{324}. Князя отправили в Нёйштадт{325} под надежной охраной, и император, боявшийся его влияния как приверженца враждебной стороны, решил расправиться с ним – хоть это и было против человеческих законов. Поскольку князь присутствовал на ассамблее в Кёльне как представитель тамошнего курфюрста, насилие, примененное при его аресте, само по себе было достаточным, чтобы не довершать его иными средствами, еще более достойными осуждения. Решение императора вызвало немало удивления – ведь он был государем, далеким от всякой жестокости. Но некоторые из его министров представили дело так, что иначе поступить нельзя: мол, князь Вильгельм в Империи столь же влиятелен, как и сам император; а поскольку князь будет продолжать смущать умы и переманивать других на свою сторону, гибель его предрешена: просто, окажись император не таким благочестивым, князя давно бы уже не было. Действительно, на следующий день министры собрались – но скорее ради приличия, нежели для рассмотрения дела, – и тогда император выбрал из них трех, среди которых был князь Лобковиц. В итоге князя Вильгельма приговорили к отсечению головы, постановив, что казнь состоится тайно и о ней объявят народу, когда она уже совершится. Однако князь Лобковиц, который с сожалением подписался под приговором, – либо потому, что, как утверждали его недруги, находился на содержании у Франции, либо считая такую месть недостойной своего повелителя, – послал предупредить папского нунция{326}, убеждая его пригрозить императору гневом Святого Престола, коль скоро это намерение будет исполнено. Нунций, имевший приказ Папы добиться освобождения князя Вильгельма, не пренебрег этим предупреждением – он немедленно испросил аудиенции у императора; тот был весьма удивлен его посвященностью в такие вещи, о которых знали лишь немногие, и приложил все усилия, чтобы выведать, откуда ему это известно. Но нунций ответил, что достаточно того, что это правда, и еще раз попросил принять во внимание последствия, которыми может обернуться это дело. Так как император был государем благочестивым и кротость не позволяла ему враждовать с Папой, он поддался на угрозы нунция и, вместо того чтобы казнить князя Вильгельма, удовлетворился тем, что бросил его в застенок. Это побудило князя избрать поприще священнослужителя – чего, собственно, и добивался нунций ради его спасения, убеждая императора: нельзя-де осуждать на смерть человека, посвятившего себя Церкви, – даже если тот совершил преступление, наказать его вправе лишь Папа.
Как бы то ни было, князь Лобковиц пленника спас, а самого себя погубил. Император догадался, что именно он мог разгласить тайну, арестовал князя вместе с его секретарем и подверг допросу. Невозможно описать, сколь сурово обходились с ними обоими. Это превосходит всякое воображение – ведь помимо названной причины такой ненависти к нему недругом князя была также императрица{327}, брак которой он некогда стремился расстроить. И вправду – он навлек на себя немилость особы, ныне разделяющей с императором трон; умри она раньше, он, быть может, и нашел бы способ выпутаться из затруднительного положения. Но в то время все обратились против князя ей в угоду – в итоге его сослали в один из его замков, где строго охраняли, пока он не умер, будучи отравленным.
Эти события так взволновали всех, что никаких надежд на мир не осталось – война вспыхнула с новой силой, и не было оснований верить, что она скоро закончится. С той и с другой стороны предпринимались все мыслимые усилия, дабы добиться успеха, – но всегда он сопутствовал нам, и, прежде чем неприятель успевал собрать войска, Король уже занимал два-три крупных города. Это постепенно вело к ослаблению Нидерландов, в чем, как можно утверждать, имелся и просчет испанского правительства. Например, вместо того чтобы передать управление этими провинциями человеку опытному в военных делах, назначили герцога де Вильяэрмоса, всего-навсего кавалерийского капитана, который не имел достаточных талантов, чтобы противостоять многим выдающимся полководцам армии Короля. У противника была и другая беда – нехватка денег для обеспечения снабжения армии, тогда как Королю, открывшему кампанию в середине зимы, предстояло преодолеть лишь превратности погоды. Все это должно было склонить врагов к миру – по крайней мере, к нему стремилось большинство, – но по воле их министров, словно бы взиравших на происходящее по-иному, нежели обычные люди, война продолжалась, к величайшей досаде всей Европы, которая и далее была обречена на страдания и потери.
Я служил в той же должности, и в моем возрасте мне трудно было рассчитывать на лучшее. Зная, что господин де Тюренн должен через несколько дней отправиться в путь, я собрал свои скромные пожитки и отправился вперед. Проезжая Куртенэ{328}, я встретил Кёйетта, офицера из полка Граны, взятого в плен в битве при Сенефе, а ныне сопровождавшего в Германию около пятидесяти солдат, также недавних пленников, – их дорога была оплачена, так что местные власти отдали им для постоя сарай, полный соломы. Что же касается офицера, то он остановился в гостинице, а когда познакомился со мной, мы заняли вместе три или четыре комнаты. На меня он произвел впечатление человека достойного; сам же он рассказал мне, что родом из Лотарингии, а юношей был пажом у принца Карла, нынешнего герцога Лотарингского{329}. Он составил мне весьма приятную компанию, однако впоследствии она обошлась мне довольно дорого. Когда мы прибыли в Бар-сюр-Сен{330}, он сказал, что у него кончились деньги, а господин де Лувуа вот уже несколько дней медлит с присылкой паспорта, который, если и будет получен, то только в Меце, – и я чрезвычайно обяжу его, если дам ему в долг и последую за ним и его людьми, а по прибытии в Мец он возвратит мне все, что я по доброте своей ему ссудил. Я легко поддался на обман – признаю, что сделал для него то, чего не сделал бы и для соотечественника, разве что если б хорошо его знал, – короче, я ответил, что ему не о чем беспокоиться, и дал просимую сумму. Однако в Меце он заявил, будто человека, которого он надеялся разыскать, нет в городе; и теперь, чтобы он, Кёйетт, смог сдержать данное мне обещание, ему нужно одолжить денег на дорогу до Страсбурга – там у него якобы не один знакомый, а великое множество, и как только он туда попадет, непременно вышлет мне все сполна. Ничуть не опасаясь, что это – очередная выдумка, чтобы заморочить мне голову, я снова дал ему в долг, но, поскольку после этого больше не имел о нем никаких вестей, то самое меньшее, чем я могу сегодня отомстить за эту непорядочность, – это рассказать всем читателям моих воспоминаний, как мало стоит его слово.
Господин де Тюренн, вернувшись в войска, имел столь же мало оснований быть довольным страсбургскими горожанами, сколько я – господином Кёйеттом: те надавали кучу обещаний, но ничего так и не выполнили. Впрочем, это его не удивило: и в прошлом году они вели себя не лучше. Сейчас же он вынужден был перейти Рейн из опасения, что страсбуржцы позволят неприятелю завладеть своим мостом, – но поскольку окрестности города были опустошены, невозможно передать, как мы страдали из-за нехватки фуража: две долгие недели наши лошади питались лишь травой, росшей вокруг лагеря. Выслушивая приказания господина де Тюренна, квартирмейстер кавалерии каждый вечер повторял, что кавалерия не может прокормиться, если не займется поисками фуража, ведь вот уже бог весть сколько времени господин де Тюренн не разрешал добывать фураж, а лишь возражал в ответ, что лошади не должны подохнуть с голоду, покуда есть листва на деревьях – мол, ступайте и наберите ее. Врагам приходилось не лучше нашего; и мы, и они только и поджидали удобного случая для атаки. Если нами командовал многоопытный полководец, то и у немцев был тоже такой{331}, отнюдь не глупец – в этом мы убедились еще в прошлую кампанию, когда он, притворившись, будто идет в одну сторону, повернул в другую и атаковал Бонн, прежде чем мы смогли прийти на помощь этому городу. Обе армии были сильно измотаны и, когда подошли друг к другу совсем близко, уже не стремились уклониться от сражения. Все ликовали, избавившись от тягостного ожидания развязки; но когда господин де Тюренн уже предвкушал успешный исход сражения, он внезапно был убит выстрелом из пушки{332} из-за оплошности господина де Сент-Илера, генерал-лейтенанта артиллерии. Я говорю «из-за оплошности», поскольку, когда господин де Тюренн взял его с собой, чтобы определить место, где установить нашу батарею, тот додумался надеть красный плащ{333}. Враги тотчас догадались, что перед ними офицеры, и открыли огонь. Господин де Тюренн погиб, а его спутнику оторвало руку, когда он на что-то указывал пальцем командующему.