Текст книги "Мемуары M. L. C. D. R."
Автор книги: Гасьен де Сандра де Куртиль
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 42 страниц)
Эти восемь дуэлянтов были сам Ла Фретт, его брат Оварти, лейтенант Французской гвардии, шевалье де Сент-Эньян, маркиз де Фламмаран, принц де Шале, маркиз де Нуармутье, маркиз д’Антен, брат мадам де Монтеспан, и виконт д’Аржанльё{230}. Исход сражения оказался несчастным лишь для маркиза д’Антена, который был убит. Однако и другим, избежавшим его участи, все же пришлось сильно пожалеть о содеянном. Король невероятно разгневался, особенно на шевалье де Сент-Эньяна, решив наказать его строже других. Впрочем, будущность остальных тоже оказалась незавидной: по приказу государя приказы об их аресте разослали в каждый порт и на все пограничные заставы, так что им пришлось бежать из королевства под чужими именами. Одни укрылись в Испании, другие – в Португалии, третьи – еще где-то, надеясь обрести там покой. Но как ни хорошо в чужих странах, а покинувшие Францию чувствовали себя изгнанниками, и каждый имел довольно времени раскаяться в своей глупости. Шевалье де Сент-Эньяну никто не сочувствовал – все считали, что с ним обошлись куда мягче, нежели он заслуживал. Братьям Ла Фретт тоже не стоило надеяться на снисхождение – их, прославившихся постоянной задиристостью, сравнивали с брыкливыми лошадьми, которым всегда тесно в общем стойле. Что же до прочих, то общественное мнение было к ним более милостиво – все желали, если это только возможно, чтобы Король не слишком строго их наказал. Это и вправду были порядочные люди, достойные лучшей доли. Впрочем, никто не осмеливался заступаться за них перед государем, и сам пользовавшийся монаршим расположением герцог де Сент-Эньян первым заявил, что не станет просить о милости: проступок его сына не заслуживает прощения, и если бы было известно, где тот скрывается, то он сам бы привез его и предал правосудию – как поступил бы, по его мнению, всякий. Эти речи сочли превосходными для царедворца, желающего произвести благоприятное впечатление, но не приличествовавшими отцу, коему следовало скорее смягчить государя, нежели ожесточать его еще больше. Родственники братьев Ла Фретт поступили иначе: они не осмелились лично предстательствовать перед Королем, однако привели в действие множество потайных пружин, чтобы заставить его уступить. Герцогиня де Шон попросила своего мужа, посла в Риме{231}, рассказать о случившемся Папе, и, хотя святейший отец одобрял суровое решение Короля, однако не смог отказать герцогу в обещании помощи и поручил своему легату, уже несколько лет находившемуся во Франции ради дел, не имеющих отношения к нашей истории и о которых излишне здесь говорить, наряду с их обсуждением коснуться и этой темы. Герцогиня не могла бы найти заступника более влиятельного – Папа имел власть разрешить Короля от клятвы, побуждавшей его к столь жестким поступкам, – но Король ответил легату так: в чем-либо ином он был бы счастлив уступить святейшему отцу, но, что касается этого случая, у него связаны руки, и освободить его от клятвы, данной столь торжественно, способен разве что Бог; отнюдь не подвергая сомнению авторитет Святого Престола, он напомнил, что он – хозяин своего слова перед Господом, и полагает, что Папа не будет настаивать на своей просьбе, если внимательно рассмотрит все обстоятельства дела{232}.
Те, кто узнал об этом ответе, прониклись к Королю еще большим уважением. Сам Папа, поддавшийся уговорам или, проще сказать, докучливости господина де Шона, был восхищен отказом и, если верить одному достойному человеку, как я слышал, даже тайком поблагодарил Короля. А герцог де Сент-Эньян немного времени спустя добился еще большей благосклонности Его Величества: после злополучной истории с его сыном всякий подумал бы, что эта благосклонность будет употреблена на пользу беглецам, но он не стал рисковать – либо посчитав это бесполезным, либо, как кое-кто поговаривал, не являясь хорошим отцом. Все это вызвало немало пересудов, как обычно случается, едва возникает какое-нибудь громкое дело; но они вскоре стихли, ибо общее внимание обратилось к другому свежему происшествию. Был арестован господин Фуке, суперинтендант финансов, имевший столь влиятельных врагов, что приходилось лишь удивляться, как его не предали позорной смерти. Еще до ареста против него опубликовали множество обвинений, чтобы народ стал ненавидеть его, но, честно говоря, многие из них были ложными – говорю об этом с уверенностью, ибо сам был причастен к некоторым. Господин Фуке был благородным и великодушным человеком, и, имей он иное ремесло, нежели судейское, эти качества проявились бы еще ярче. Господин кардинал Мазарини питал к нему неприязнь, ибо, будучи генеральным прокурором Парламента, тот не терпел, когда кардинал дурно отзывался об учреждении, где он имел честь занимать одну из высших должностей, однако отвечал ему, что не станет отрицать, будто в Парламенте и впрямь есть люди, которым, по его мнению, лучше там не заседать. Но эта кротость была слабым утешением для итальянца, которому хватало самого незначительного повода, чтобы затаить злобу на всю жизнь. Вкрадчивый, словно женщина, кардинал не отваживался жаловаться на него при жизни и, лишь умирая, сказал Королю, что именно этот человек повинен не просто в расстройстве финансов, но и в их присвоении; красотой постройки и роскошью убранства его особняки превосходят иные королевские дворцы; он подкупил многих сановников при дворе, видимо замышляя нечто опасное; он приобрел у дома Гонди и основательно укрепил Бель-Иль{233} – крепость по соседству с владениями англичан, старинных врагов Франции; и он, кардинал, конечно, не осмелился бы утверждать, что Фуке не состоит с ними в сговоре. То есть единственный способ искоренить зло – разоблачить этого опасного человека; но делать это следует с великой осторожностью – ведь, пока он генеральный прокурор, Парламент будет настаивать на собственном расследовании и, без сомнения, оправдает его; принять меры и устроить все дело нужно прежде, чем он успеет что-либо заподозрить.
С такими помыслами Мазарини и отошел в мир иной, до последнего вздоха оставшись истым итальянцем. Незадолго до смерти он обнимался с господином Фуке, словно с лучшим своим другом, вспоминая, как во время гражданских войн тот оказал ему множество услуг, но особенно – о пятидесяти тысячах экю, которые во время изгнания кардинала он послал ему в Льеж и которые Мазарини смог вернуть лишь спустя много лет. Он обходился так со всеми, кого задумал обмануть, и не считал нужным изменять себе даже на краю могилы, так что Короля тронули его слова. Этот государь, рожденный для грандиозных дел, каковые ему суждено было свершить, хорошо умел хранить тайны (а это – суть одно из главнейших качеств, свойственных великим людям) и решил посоветоваться насчет Фуке лишь с господином Ле Телье, чья не раз проверенная преданность не вызывала у него сомнений, и с Кольбером – его кардинал, умирая, рекомендовал как человека, наиболее способного управлять финансами. Вместе они решили следовать плану, оставленному кардиналом, то есть ничего не предпринимать, пока Фуке не будет лишен поста генерального прокурора.
Если уж речь зашла о Кольбере, самом могущественном нашем министре за несколько столетий, расскажу о том, что произошло у меня с ним за несколько лет до этого и чего в то время стоила его порядочность. Моя сестра, чтобы обеспечить большой процесс, касавшийся рождения ее сына, – об этом процессе я уже рассказывал, – пользовалась благодаря мужу рентой от городской ратуши – контракт на нее был в руках отца Кольбера, который, всякому известно, был плательщиком рент. Ее муж ничего об этих деньгах не знал – лишь после его кончины сестра, разбирая бумаги, наткнулась на маленькую записку, гласившую, что существует рента в размере пятьсот ливров от города, а контракт находится у господина Кольбера. Я отправился к этому человеку, министру, который был старшим сыном, – ведь прежде документы хранились у его отца, – и спросил об этих деньгах. Кольбер пожелал взглянуть на пресловутую записку, и, когда я, смущенный, имел глупость ее показать, он заметил, что на ней отсутствует дата, подтверждающая ее содержание, заявил, будто никогда не слыхивал ни о какой ренте, но все же готов оказать содействие и предложил мне прийти через неделю. По окончании названного срока – в течение которого, пока рента должным образом не оформлена, моя сестра в ожидании новостей не позволяла расходовать деньги, – я вернулся за ответом. Но он сказал, что еще не нашел никаких подтверждений, и таким образом морочил мне голову месяца два. Те, к кому сестра обращалась за содействием, говорили то же самое, что и он, и я уже уверился было, что на записку не стоит возлагать надежд, когда ко мне явился некий человек с предложением: если моя сестра уступит половину суммы контракта, то документы отыщутся. Я ответил, что не могу решить сразу, ибо не знаю, как отнесется к этому предложению сестра, и попросил его прийти завтра в тот же час за точным ответом. Сделка выглядела весьма невыгодной, и, не желая гадать, Кольбер стоит за нею или кто-то из советчиков моей сестры, я решил проследить за этим человеком. Это мне удалось: мой слуга, посланный вдогонку, передал, что он вошел в дом господина Кольбера. Хотя это было и самонадеянно, я счел, что ничего не потеряю, если сам отправлюсь к Кольберу и поговорю начистоту. Меня терзала ярость – и вот, придя якобы узнать, не отыскался ли наш контракт, и услышав, что нет, я воскликнул:
– Это подлость – таить у себя чужое добро и пытаться его отобрать! Не притворяйтесь: нам известно, что именно вы сделали это унизительное предложение – за вашим посланцем следили, он вошел сюда, и иных доказательств мне не нужно!
Господин Кольбер, очень удивленный моей решительностью, побледнел, но вскоре овладел собой – то ли по привычке к злодеяниям, то ли из-за уверенности, что я как дворянин не способен нанести обиду человеку его профессии.
– Действительно, вы правы, – промолвил он. – Контракт у меня, но я отнюдь не намерен его отбирать, как вы считаете. Просто отец вашего зятя должен моему отцу значительную сумму – в реестре я отыскал соответствующую запись, – и рента служит обеспечением залога.
Я потребовал предъявить мне долговые обязательства, о которых он упомянул, чтобы справиться о них в реестре, но он отказал, заявив, что не намерен посвящать меня в свои семейные дела, и добавил лишь, что он честный человек и я должен верить ему на слово.
Кроме этого объяснения, я ничего не смог добиться, и когда мы с сестрой советовались с адвокатами в Совете, те сказали, что следовало бы запросить записи в архивах, поднять копии документов, а потом все же заставить Кольбера поклясться в существовании долга. Мы уполномочили их действовать от нашего имени и, в ожидании рассмотрения дела, поручили перерыть все реестры ратуши. Но отец и сын были столь «чистосердечными», что испортили тот реестр, который был нам нужен: наша рента прошла под столькими именами, что ни его имя, ни наше там не появлялось. Единственное, на что оставалось надеяться, это присяга Кольбера, но друзья справедливо возразили нам, что тому, кто способен на мошенничество, и поклясться ничего не стоит, так что лучше всего завершить тяжбу полюбовным соглашением. Он согласился дать расписки за все старые долги, сделанные под вымышленными именами, сестра уступила ему еще ренту за текущий год и только тогда смогла вернуть свой контракт.
Думаю, что человеку со столь щекотливой совестью не составило труда вытеснить несчастного господина Фуке с должности, позволявшей обкрадывать Короля и народ. Для него было очень важно отнять у Фуке пост генерального прокурора, и следовало найти повод и вынудить его к отказу от оного, чтобы затем арестовать; его убедили, что ради больших дел, которыми он обременен в Государственном совете с тех пор, как умер господин кардинал, нужно оставить парламентские заботы, на которые у него совсем не оставалось времени. Стремясь подсластить пилюлю, Король благоволил ему более, чем обычно, и добряк угодил в западню, начав искать покупателя на свою должность, наилучшую в Парламенте, – а добиться ее мог всякий, кто располагал достаточными средствами. Господин де Фьёбе предлагал самую крупную сумму – миллион шестьсот тысяч франков, однако господин Фуке предпочел уступить ее своему другу господину де Арлэ{234}, хотя тот давал на двести тысяч меньше. Лишь немногие были способны на такое благородство, восхитившее тогда и друзей и врагов. Последние распустили слухи, будто бы он успел столько украсть у Короля, что пренебрегает этаким пустяком, а коль скоро мы склонны злословию верить скорее, чем правде, все поверили, и еще до суда над ним пошел слух, что он должен казне свыше двух миллионов, – больше, нежели оценивалось все его состояние. Когда Фуке продал свою должность, но все же продолжал пользоваться влиянием во Франции и за ее пределами, Король, прежде чем арестовать министра, решил упредить его в Бретани и завладеть Бель-Илем, где опасался мятежа. Этот замысел был выполнен с величайшей секретностью, ибо предполагалось, что будут предприняты ответные меры, и еще до того, как господин Фуке смог заподозрить неладное, войска уже заняли окрестности Бель-Иля; даже пожелай кто-либо что-нибудь предпринять в его пользу, то вряд ли сумел бы. Захват этой крепости всех сколь удивил, столь и огорчил – ведь Фуке, хотя и руководил финансами в то время, когда правительство обременяло народ большими налогами, но, в отличие от тех, кого мы ненавидели, куда больше заботился не о накоплении, а о вложении своих средств. Впрочем, поскольку большинством владеют соображения личной выгоды и поскольку каждый был в нем заинтересован – что очень полезно, чтобы заставить себя любить, – все не могли не сочувствовать, когда его заключили в тюрьму: ведь он сделал больше добра, чем зла, а если и был повинен в злоупотреблениях, происходивших при кардинале Мазарини, то лишь потому, что неукоснительно выполнял его приказы. Но самое большое сожаление вызывало то, что на его место Король назначил Кольбера. Под внешней сдержанностью тот таил неуемное честолюбие и двуличие: будучи жестокосердным, проповедовал миролюбие, призывая к смирению, на деле жаждал истребить весь род человеческий, ибо жирел на его пожитках, а будучи жестоким сверх меры, ратовал на словах за мягкость. Он не имел иных достоинств, кроме искусства скрывать свои недостатки. Поистине никто не поверил бы, что он откажется от утех, дабы целиком отдаться делам, – более развращенного человека было не сыскать. Находя время и для гризеток, и для светского общества, он делал меж ними лишь одно различие: к первым являлся в веселом настроении, а перед другим представал с хмурым видом.
Сколь великим злополучием для господина Фуке ни была королевская немилость, а тайные козни Кольбера оказались злом не меньшим. Тот еще с кардиналом Мазарини составил план низвержения соперника и, чтобы действовать наверняка, приготовил для него коварные ловушки: опасаясь, что Фуке оправдают, он подкупил нескольких людей, согласившихся быть лжесвидетелями, а бумаги, доказывавшие невиновность заключенного, поручил выкрасть некоему Берье. Не довольствуясь этим, он распустил невероятные слухи, будто Фуке развратил многих дам при дворе, прельстив их своими деньгами; в результате их родственники и друзья, которые могли бы помочь попавшему в беду министру, отвернулись от него. Но, в отличие от других, лишь пересказывавших сплетни, я ручаюсь, что отнюдь не по этой причине была изгнана мадемуазель де Ла Мотт-Аржанкур: мне доподлинно известно, что опала постигла ее из-за встреч с маркизом де Ришельё, которых не одобряла Королева-мать.
Эта девушка, фрейлина государыни, всегда была моим другом – многие думали даже, что я в нее влюблен. Не стану отрицать – она была одной из прекраснейших особ при дворе и имела множество поклонников, хотя многие и присуждали первенство мадемуазель де Менвиль, состоявшей при Королеве-матери в той же должности. Что же до меня, то я не отдавал предпочтение ни той, ни другой красавице – после всего, о чем я теперь рассказал, это могло оказаться подозрительным. Тем не менее, когда я был в Фонтенбло, где обе Королевы{235} ожидали возвращения государя из Бретани, мадемуазель де Ла Мотт бросилась ко мне со слезами на глазах и воскликнула, что погибнет, если я ей не помогу: за ней надзирают, и она просит тайком принести в ее комнату мужское платье. Я спросил, что это значит, – уж не замешана ли она в делах, направленных против господина Фуке, если решила бежать?
– Дело не в этом, – ответила она. – Я никогда не была так близка с ним, чтобы обрушившиеся на него напасти коснулись меня, а уж тем более довели до такого отчаяния. Признаюсь вам в другом: я вынуждена расплачиваться за ошибки, совершенные из-за любви. Эта потаскуха Бове нашептала Королеве-матери, что я встречаюсь с ее зятем, а та, слушаясь ее во всем, приняла ее сторону и велела моим родственникам – графине де Молеврие и ее мужу, с которым вы знакомы, – заточить меня в монастырь. Ради Бога заклинаю вас оказать мне услугу, о которой я прошу, и, чтобы я могла спастись, приведите лошадь на ту сторону реки, к королевской давильне напротив переправы у Вальвена{236}.
Люби я ее, как об этом судачили, – думайте сами, был бы я счастлив, услышав это. Но, не испытывая к ней ничего, кроме дружеского расположения, отнюдь меня не стеснявшего, я легко нашел способ выручить ее, не терзаясь муками ревности. Я распорядился отвести одного из своих коней в назначенное ею место, принес ей мужской наряд, но, никого не застав в покоях, спрятал его, как она велела, под кровать, а затем завел разговор с мадам де Тийёль, помощницей наставницы фрейлин, – моим хорошим другом. Поскольку все комнаты, – а точнее сказать, спальни фрейлин, – были отворены, весьма походя на гримерки актеров, – я, прогуливаясь с нею, заметил на одном туалетном столике расчески, коробочки с пудрой и прочие принадлежности дамского обихода, а среди прочего – баночку мази, которой решил воспользоваться, чтобы немного умастить свои загрубевшие руки. Увидев, что содержимое баночки по цвету иное, чем обычно, я решил, что оно – для губ, и немного смазал их, поскольку они у меня растрескались. Однако я поступил весьма неосмотрительно, и мне тут же пришлось раскаяться: губы тотчас страшно разболелись, десны сморщились, а рот сжался так, что, когда я попытался заговорить, то рассмешил мадам де Тийёль и даже сам понял, как забавно выгляжу. Хуже всего было то, что я не мог вымолвить ни слова, а, подскочив к зеркалу, устыдился своего вида и сбежал, чтобы спрятаться. В коридоре я столкнулся с господином герцогом де Роклором, явившимся сюда приятно провести время с какой-нибудь фрейлиной, – и он с удивлением спросил, что довело меня до такого состояния. Когда же я, превозмогая боль, сумел-таки простодушно рассказать о своей беде, он, расхохотавшись, ответил мне: и поделом – в моем возрасте следовало бы знать, что мази бывают разные, и та, которую я взял, предназначена не для рук, не для волос, а для гораздо более редкого употребления. Насмеявшись вдоволь, он отправился в покои Королевы-матери и поведал ей о случившейся со мной неприятности. Тут же все сбежались на меня поглядеть – я же, понимая, что дал повод потешаться над собой, охотно начал бы смеяться первым, если бы мог раскрыть рот. Это происшествие занимало двор больше недели, известие о нем вскоре достигло ушей Короля, находившегося в Нанте{237}, и даже он, несмотря на всю свою серьезность, не смог удержаться от смеха. Мне-то самому вовсе не хотелось вспоминать о своем конфузе – я полоскал рот попеременно то чистой водой, то теплым вином, но только время принесло мне облегчение.
Из-за того, что сие досадное приключение не позволило мне несколько дней показываться на людях, я получил новости о мадемуазель де Ла Мотт, лишь когда вновь явился ко двору: после выговора Королевы-матери графиня де Молеврие увезла ее в монастырь в Шайо{238}, стены которого стали для бедняжки настоящей темницей. Я узнал, что красавица, сходившая с ума по маркизу де Ришельё, разгневалась на Бове, хотя та и была наперсницей Королевы; она обвинила ее, помимо прочего, в том, что та воспользовалась молодостью Короля и добилась, чтобы он провел с ней ночь. Я не мог поверить, что она способна на такое безрассудство, но, когда придворные мне это подтвердили, спросил у них: неужели сказанное ею – правда и наш великий Король оказался столь добр, что снизошел до просьб Кривой Като? В этом нет сомнений, ответили мне, добавив: должно быть, я единственный человек во Франции, не знающий этой истории. Каковы бы ни были истинные причины изгнания мадемуазель де Ла Мотт, Кольбер лукаво причислил ее к приверженцам господина Фуке. Но в дальнейшем, стараясь добить соперника, он уже не разменивался на столь жалкие происки, а призывал в судьи наиболее преданных ему членов Парламента, щедро вознаграждая их за поддержку. Он был так уверен в смертном приговоре, что тем, кто обыкновенно возводил эшафот, был даже отдан приказ держать наготове все необходимое. Он убедил Короля, что господину Фуке уже не избежать кары, и государь в сопровождении своей конной гвардии отправился в Шартр{239} – отнюдь не благочестия ради, а чтобы не выслушивать ходатайств в пользу обвиняемого: он опасался, что дочь Фуке, которую тот, сам человек незнатного происхождения, выдал замуж за старшего сына графа де Шаро, явится молить о пощаде. Но когда Король уже был готов уехать, ему передали, что Фуке осужден. Один из комиссаров, советник парламента в Эксе{240}, даже удивился: судьи были так решительно настроены на смертный приговор, что и не пытались разобраться, справедливо это или нет; уже с одного взгляда было понятно, что Фуке осудят на смерть. Среди его бумаг отыскались черновики, свидетельствующие о заговоре и попытках его устроения, подтверждения избранного им опасного пути и, наконец, доказательства причастности к множеству преступлений, даже наименьшее из которых, бесспорно, заслуживало этой суровой кары. Однако, когда обратили внимание, где именно были обнаружены улики, то признали необходимым отсрочить вынесение приговора: эти документы извлекли не только из мусорной корзины в углу комнаты, но и из камина, приготовленными к сожжению, что, как заявил в свою защиту господин Фуке, свидетельствует в его пользу, ибо не говорит ни о чем, кроме отчаяния, в которое его ввергли козни кардинала Мазарини, при всяком удобном случае стремившегося вредить ему; обычная судебная практика королевства не предусматривает наказания за злой умысел без доказательств намерения его осуществления, если только еще не были сделаны шаги для его исполнения, чего явно не было в данном случае, – напротив, обвиняемый сильно раскаивался. Государи в своем праве карать не должны быть суровее Всевышнего, столь милостивого к первым побуждениям; впрочем, есть доказательства и поубедительнее уже упомянутых господином Фуке: он уверял, что, если бы не подлог и не кража бумаг, он легко доказал бы свое раскаяние (это, по-видимому, было сказано, чтобы разжалобить судей, но вполне могло быть и правдой); ведь установлено и не подлежит сомнению, что среди изъятых документов нашлись адресованные господину Кольберу прошения, где тот именуется монсеньором, то есть титулом, присвоенным ему уже после того, как господин Фуке был заключен в тюрьму; таким образом, в его дом могли проникнуть когда угодно – и лишь с единственной целью – погубить обвиняемого, поскольку украденными и подмененными оказались именно документы, которые могли бы его оправдать. Но, несмотря на это, он отвергал казнокрадство, приписанное ему недругами, предъявив сведения о собственном имуществе до того, как вошел в правительство, опись имущества жены, стоимостью превышавшего миллион, а также пенсионы и льготы, дарованные ему в разное время, – и хотя названное состояние было весьма крупным, он не только растратил его полностью, но и остался должен два миллиона; так он хотел опровергнуть утверждение, будто его огромные расходы указывали на преступные деяния, – ведь он и так имел довольно средств, чтобы не запускать руку в королевскую казну, а если и причинил ущерб, то отнюдь не Королю, а лишь себе и своей семье.
Большинство судей было тронуто не столько речами этого человека, бесспорно исполненными решительности, сколько тем презрением, какое он выказывал властям, повергая в смятение всех требовавших его казни. Не было лучшего побуждения проявить милосердие к ближнему: выступавшие после него уже не скрывали своих настоящих чувств, а люди, прежде настаивавшие на смертном приговоре, устыдились собственного малодушия; мнение судей изменилось так быстро, что заговорили даже, будто истину им внушил Святой Дух. Впрочем, повод осудить господина Фуке все-таки нашелся: то ли за те планы, о которых я говорил выше, то ли за самовольное вооружение крепости Бель-Иль его приговорили к изгнанию. При дворе весьма удивились такому неожиданно мягкому решению – была даже прервана поездка в Шартр, – и господин Кольбер, опасаясь, как бы Фуке, получив свободу, однажды не предал гласности такие вещи, которые он сам предпочел бы держать в тайне, добился, чтобы Король заменил назначенное судом наказание пожизненным тюремным заключением. Некоторое время господин Фуке провел в башне Венсеннского замка, а затем был отправлен в Пиньероль{241}, где находился по меньшей мере шестнадцать или семнадцать лет. Этот срок он посвятил покаянию – и те, кто знал его в новом узилище, говорили, что представившуюся возможность он использовал так хорошо, как никто другой. Как бы то ни было, я не могу не рассказать о его встрече с господином де Лозеном, заключенным восемь или десять лет спустя в ту же самую крепость{242}, – эту историю я услышал от самого господина де Лозена не более трех месяцев назад.
Когда они встретились, господин Фуке не смог его вспомнить и, возможно, по расстройству памяти, обретенному в неволе, а скорее потому, что в его время Лозен не был настолько знаменит, – спросил, где же они могли видеться. Удовлетворив его любопытство, господин де Лозен с естественным для каждого узника нетерпением захотел поведать ему свою историю и крайне удивил его рассказом о своем соперничестве с Королем из-за мадам де Монако – он якобы заявил Королю, что тот поступает как тиран, желая отнять у него возлюбленную; а еще сообщил, что отказался исполнять должность генерального полковника драгун{243} в Итальянской армии; и поведал о том, как просил у Короля назначить его, Лозена, командующим, а в ответ на отказ подал в отставку; и, наконец, рассказал, как Король заключил его в Бастилию, откуда он тем не менее вышел через сутки и потом ладил с Королем лучше прежнего. С удивлением слушая рассказ человека, не казавшегося ему слишком приятным, господин Фуке не мог понять, каким образом Король, слывший просвещенным государем, мог совершить столь недостойные поступки, изменив и своему характеру, и понятиям о чести из-за подданного, который казался этого недостоин. Тем не менее он долго не подавал виду, продолжая внимательно слушать, но, когда господин де Лозен дошел до своего сватовства к мадемуазель де Монпансье{244}, расписывая, как Король сперва дал согласие на этот брак, а потом забрал свое слово назад, как страдала несчастная принцесса и так далее, – не смог удержаться и, обернувшись к другому политическому узнику, сидевшему с ними в камере, покрутил пальцем у виска, как обычно делают, когда хотят показать, что у кого-то не всё в порядке с головой, – ибо иного мнения обо всех этих россказнях у него не было. Господин де Лозен заметил это, но, ничуть не смутившись, продолжил повествование о чудесах своей жизни, что еще более убедило Фуке в правильности первого впечатления.
Кольбер, ставший после опалы Фуке всемогущим, приобрел такое расположение Короля, что вызвал зависть господина Ле Телье, который, давно находясь при дворе, также ожидал наград за свои заслуги, что было бы справедливо. Стремясь сократить государственные расходы и упорядочить финансы, Кольбер упразднил казначеев Сберегательной казны{245} и служащих их ведомства, – их всех бросили в тюрьму, обвинив в кражах из казны; все их оправдания, заключавшиеся в том, что, напротив, это Король должен им огромные суммы, оказались несостоятельными, и их присудили к конфискации имущества. Сказать по правде, злоупотреблений действительно было великое множество, и хорошо, что в финансах наконец навели порядок. Впрочем, многие аристократы стремились извлечь выгоду из этих последних событий: одни успели жениться на дочерях опальных чиновников, дабы поправить дела своих семейств, другие же лишь собирались это сделать. Герцог де Сент-Эньян был из числа таковых – он сосватал своего старшего сына графа де Сери за мадемуазель Монеро, за которой отец обещал два миллиона приданого. Герцог, как я уже говорил, пользовался благоволением Короля, принимал участие в его развлечениях, и влияние фаворита возрастало день ото дня; тогда господин Кольбер, опасаясь, что когда-нибудь герцог станет его соперником, решил породниться с ним и вместо мадемуазель Монеро предложил в жены его сыну свою старшую дочь. Думается, герцог согласился на это без особой охоты – он не был богат и надеялся на более выгодную партию, но, какие бы мысли ни лелеял прежде, не отказал бы; однако вскоре граф де Сери умер. Кольбер, впрочем, не оставил намерения приобрести расположение герцога и сказал ему: пусть небу было угодно призвать его сына, но это не помешает им породниться – у герцога ведь есть еще один сын, а у него – младшая дочь, и хотя оба еще малы, но родителям достаточно дать друг другу слово – и брак состоится, когда дети достигнут совершеннолетия. Нуждавшийся в деньгах герцог де Сент-Эньян, не имея возможности получить от кого-либо больше, дал свое согласие, – и когда дети подросли, свадьба состоялась, как и было условлено{246}.
Как я только что сказал, господин Кольбер так горячо настаивал на этом браке потому, что господин де Сент-Эньян играл при дворе все более значительную роль и был, в частности, посвящен в любовные дела Короля с фрейлиной герцогини Орлеанской мадемуазель де Лавальер, не отличавшейся большой привлекательностью, но умевшей нравиться больше, чем иные красавицы. Он оказал государю немало услуг, помогая скрывать его увлечение от Королевы. Эта девица, уроженка Тура, происходила из семьи, принадлежавшей скорее к мещанам, нежели к дворянству, и, строго говоря, не имела права даже называться демуазелью{247} – дворянское достоинство пожаловал брату ее прадеда Генрих III, нашедший в Туре убежище во время раздиравших страну гражданских войн{248}, и распространялось оно не на всю семью, а лишь на потомков того, кому было даровано. Тем не менее, отец этой девицы отличился на военном поприще и смог породниться со знатной семьей, так что его дети стали-таки именоваться дворянами. Как бы то ни было, когда она поступала на службу к мадам герцогине Орлеанской, ей не задали никаких вопросов, касавшихся ее происхождения; и еще до того, как Король обратил на нее внимание, она имела возлюбленного, который обожал ее и намеревался жениться. Это был дворянин из окрестностей Шартра, старший в семье{249} и имевший двадцать тысяч ливров ренты, то есть способный составить ей весьма выгодную партию. Его звали д’Этурвиль, гвардейский лейтенант{250}, и единственным препятствием к браку был его отец, не соглашавшийся с его выбором. Сын поехал его уговаривать, оставив мадемуазель де Лавальер, умолявшую его возвратиться как можно скорее. В этих мольбах не было нужды – любовь не позволяла ему надолго расставаться с нею, женщиной столь ему дорогой, и он начал думать о возвращении, едва успев уехать. Однако, вынужденный убеждать отца, никак не желавшего брать невестку без приданого и не слишком завидного происхождения, он провел дома куда больше времени, чем рассчитывал вначале, а когда наконец добился благословения и вернулся, то увидел, что обстоятельства сильно переменились. Не только Король влюбился в его невесту, но и сама она так была влюблена в Короля, что попросила передать д’Этурвилю, чтобы тот оставил ее. То была первая новость, которую он узнал по приезде в Париж, и, не желая верить, пока не услышит отказ из уст самой мадемуазель де Лавальер, кинулся к ней в Пале-Рояль. Но теперь увидеться с ней было непросто, ибо влюбленный государь окружил ее своими людьми, докладывавшими о каждом ее шаге; когда они спросили д’Этурвиля, кто он такой, он назвал себя, думая, что имени довольно, чтобы быть допущенным к любимой. О нем доложили мадемуазель де Лавальер, но она, столь же гордившаяся своим нежданным возвышением, сколь и страшившаяся гнева Короля, который мог явиться к ней за доказательствами любви, притворилась, будто не знает д’Этурвиля. Эта великая измена потрясла его – он убедился, что ему говорили правду, и, уже не сомневаясь в том, что покинут, возвратился домой и вскоре слег с тоски. Знавшие его историю спрашивали, не глупо ли так страдать из-за измены неблагодарной красотки, но горе отвергнутого возлюбленного было столь велико, что он стал убедительным примером того, что истинный влюбленный может умереть от любви. Около трех недель он, изнемогая от недуга, только и говорил, что об измене мадемуазель де Лавальер, и, прежде чем испустил дух, попросил одного из друзей передать ей, что лишь она будет повинна в его смерти{251}.