Текст книги "Мемуары M. L. C. D. R."
Автор книги: Гасьен де Сандра де Куртиль
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 42 страниц)
Иной на моем месте изобразил бы глубокое горе, охватившее войска из-за трагического случая{334}. Но я говорю об этом лишь вскользь, ибо моя собственная скорбь была столь велика, что на других я и внимания не обращал. Между тем я знаю, что все были в растерянности, тем более что маркиз де Вобрен и граф де Лорж, пренебрегая сложившимся положением, требовавшим единства, затеяли интриги, чтобы привлечь офицеров на свою сторону. Если бы раздор продлился еще пару дней, армия была бы обречена, но наиболее мудрые люди убедили соперников, что сейчас нужно не подрывать честь командования, а спасать честь Короля, который не простит, если кампания будет проиграна по их вине, – стало быть, следует передать командование старшим офицерам. Руководство поручили им обоим, и они, преодолев разногласия, распорядились начать отступление к Рейну, где у нас был понтонный мост. Города, удерживавшиеся нашими войсками, мы, прежде чем покинуть, предавали огню – и среди прочих Вальштадт{335}, где были сожжены все мельницы. Враги, быстро прознавшие о смерти господина Тюренна, увидели, что мы решили отойти, и вознамерились помешать нам – выступив следом, они нагнали нас возле переправы через одну небольшую речушку. И мы, и наши противники дрались отчаянно: мы – потому что хотели отомстить за своего полководца, а они – преисполненные надежды на легкую победу над армией, потерявшей главнокомандующего; но успех не сопутствовал ни нам, ни им: немцы, форсировав речку, вскоре были вынуждены отойти назад, а поскольку с их стороны полегло много народу, то славу этого дня мы приписали себе. Тем не менее, несмотря на это, мы продолжали отступать, и неприятель, преследовавший нас до самых берегов Рейна, был свидетелем нашей переправы.
Поскольку со смертью господина де Тюренна в моих услугах уже не нуждались, я решил оставить службу – многие сослуживцы последовали моему примеру, и мы образовали группу, вполне способную обороняться в случае нападения. Мы были окружены врагами, кроме того, немцы перешли Рейн следом за нами и предпринимали разные вылазки. С одним из их отрядов мы вступили в бой, и нам посчастливилось разбить его наголову – и даже взять в плен неприятельского офицера. При нем нашли паспорт, который принесли мне, так как именно я был выбран командовать нашей группой, пока мы не окажемся в безопасности. Это показалось мне странным – среди нас, за исключением тех, кто служил в гарнизоне, никто не имел при себе документов. Но он ответил, что его отряд не принадлежит к основным силам, – были некоторые дополнительные подразделения, вступившие в Эльзас и занявшие разрозненные позиции в здешних окрестностях. Пока он говорил, я заметил, что по его колету струится кровь, и промолвил, что он, должно быть, ранен. Он отвечал, что нет, и, кажется, вправду думал, будто невредим, но, когда увидел кровь, внезапно побледнел и, что было еще ужаснее, через мгновение испустил дух – то ли из-за раны, оказавшейся слишком серьезной, то ли, скорее всего, от страха. И впрямь, страх способен творить и не такие вещи; господин маркиз д’Юксель, командир Полка Дофина, рассказал мне несколькими днями позже: в битве при Касселе{336} один из его солдат упал мертвым, когда увидел, что придется сдаться. Но нам-то в любом случае повезло с этим приключением – иначе я со всей группой попал бы в плен. Не успели мы проехать и лье, как встретили еще один вражеский отряд, насчитывавший по меньшей мере триста человек. Я не ожидал такого, и люди, которых я вел, не успели спастись бегством. Неприятели обратились ко мне, чтобы узнать, кто мы. Господу было угодно, чтобы я не утратил хладнокровия: я сказал, что мы из того гарнизона, к которому принадлежал недавно погибший офицер, а чтобы те поверили, показал его паспорт – это окончательно убедило их, и они позволили нам ехать дальше. Сказать по совести, выдать этот обман за правду помог преимущественно мой немецкий язык, на котором я говорю почти так же хорошо, как и на своем родном{337}. Счастливо выпутавшись из этой переделки, мы продолжали путь и прибыли во Францию, где все считали, будто после гибели господина Тюренна война будет проиграна. Сам Король опасался непоправимых последствий, поэтому приказал господину принцу Конде, находившемуся во Фландрии, принять командование германской армией. Это не помешало немцам осадить Хагенау, однако, когда принц Конде подошел для борьбы с ними, они сняли блокаду. То же самое произошло и перед Цаберном, который они целых три дня забрасывали бомбами из нескольких орудий, – и Король, увидев, что враги потерпели неудачу даже в столь незначительном предприятии, немного успокоился.
Когда стали известны эти хорошие новости, я уже вернулся ко двору – и ничему так не удивился, как рассказу о том, что евреи, жившие в этих городах, изобрели способ тушить фитили у готовых вот-вот разорваться бомб: они набрасывали на них свежесодранные бычьи шкуры, и, преграждая таким образом доступ воздуха к фитилю, заставляли огонь гаснуть. Как бы пригодились евреи правителям Генуи во время недавних событий – тогда бы их город, прекраснейший в Европе, не был низведен до того плачевного состояния, в каком пребывает ныне{338}.
Сцена гибели господина де Тюренна все еще стояла у меня перед глазами, и если бы Богу угодно было наделить меня склонностью к уединению, думаю, мне было бы этого достаточно, чтобы покинуть свет. Однако всегда питая неприязнь к монастырской жизни, я не смог заставить себя последовать примеру этого великого человека, который, будь он жив, наверняка исполнил бы свое желание и удалился к отцам ораторианцам{339}. Я говорю это со смущением: наверное, странно, что человек, которому перевалило за семьдесят, все еще настолько любит мирские радости, что не хочет от них отказаться. Но, по правде – по-моему, я уже упоминал об этом, – мне не давали моих лет, и хотя я сторонился женщин, но все-таки мог предоставить повод для ревности. Однажды некий пикардийский дворянин, имени которого я не назову, сыграл со своей женой шутку, которая, будь она раскрыта, навлекла бы на него неприятности. Совсем свихнувшись, он раздобыл одеяние монахов-францисканцев, поскольку знал, что обычно она исповедуется именно у них, и велел слуге, чтобы, когда супруга пошлет за своим прежним духовником, передать, будто бы тот захворал и отправит вместо себя другого брата. Муж меж тем надел рясу, вошел в комнату жены, где из-за темноты не боялся быть узнанным, и начал разыгрывать странный спектакль. Мнимый духовник так настойчиво допытывался, не было ли у нее связи со мной, что она не могла понять: почему, уже получив ответ, он в сотый раз задает тот же вопрос. Он пытался прояснить и другие имевшиеся у него подозрения – но, если верить тому, что она рассказала мне наутро, так и не смог выведать никаких ее тайн, кроме всем известных – оказывается, жена узнала его по голосу и быстро все поняла. Она была достаточно хитра, чтобы себя не выдать, – так оба совершили проступки, наиболее осуждаемые христианским благочестием: один стремился доказать женину неверность, другая не позволила мужу излечиться от ревности, подтачивавшей его разум.
Пока я проводил время таким образом, королевские войска оборонялись от неприятеля, уже готового перейти наши границы. Смерть господина де Тюренна стала для нас не единственным испытанием – новая беда стряслась под Триром, где маршал де Креки потерпел тяжелое поражение{340}, подобное которому трудно даже вспомнить. Все, – или, во всяком случае, те, кто не знает, из-за чего оно произошло, – считают причиной несчастный случай с трирским губернатором Виньори{341}. Утверждают, будто он договорился с господином де Креки о том, чтобы напасть на врага с тыла, но, поскольку был вскоре убит, о чем военачальнику не было известно, не смог выполнить обещанного. Однако придется разубедить тех, кто придерживается такого мнения – еще накануне господин де Креки знал, что тот погиб при падении с лошади: королевский наместник Трира тотчас же отправил к нему с этим известием лейтенанта кавалерии. Сражение же было проиграно потому, что маршал отправил за фуражом не два эскадрона, а всю свою кавалерию, так что, когда подступили вражеские войска, ему некого было бросить в бой. Так или иначе, эта неудача сильно осложнила бы наше положение, если бы противники воспользовались своим преимуществом, но в их рядах всколыхнулась зависть к успеху герцога Лотарингского, так что единственным последствием этой его победы стало взятие Трира.
В течение четырех лет я вел размеренный образ жизни, но, как бы ни ценил праздность, все-таки слишком страдал от скуки и охотно отправился бы на войну, будь у меня такая возможность. Правда, меня многие знали, и я, если позволите, стыдился в своем возрасте хлопотать о новом назначении, предпочитая, несмотря на свои желания, жить как жил. Не знаю, с досады ли, которая меня снедала, или же по какой иной причине, но я заболел, слег в постель и через семь или восемь дней почувствовал себя так худо, что мне, думали, уже не суждено подняться. Недуг мой именовался дизентерией, и хотя он погубил великое множество народу, я, оказавшийся крепким как двадцатипятилетний, не поддался ему. Я был далек от мысли, что болен неизлечимо, – и лишь когда увидел, что мой слуга плачет как дитя, и поинтересовался почему, узнал от него, будто бы хирург заявил: со мной все кончено. Да, хирург: надобно знать, что занемог я за городом, а поскольку поблизости не оказалось другого врача, позвал его. Меня эти слова не напугали, но, понимая, что болезнь отнюдь не отступает, а, напротив, усугубляется, я послал в Париж за носилками, благо находился от столицы лишь в двенадцати лье. По прибытии в город я обратился к доктору Жонке{342}, который обычно меня пользовал, и первое, что он спросил, – не предавался ли я пагубным привычкам. Зная, что существуют разные виды разврата, я, который в моем возрасте не чуждался женщин, поинтересовался, что он имеет в виду. Он пояснил, что подразумевает вино, добавив: ему-де нечего от меня скрывать, и если я пьянствовал, то дела мои и впрямь плохи. Я сказал – нет, на что он ответил: стало быть, надежда еще остается, – однако ничего не стал мне обещать, ибо я был слишком стар, а посоветовал послать за священником и блюсти покой. Я доверился ему, а он, препоручив меня воле Божьей, целых пять месяцев испытывал на мне разные снадобья, так что я принимал лекарства через день. Сложно было поверить, чтобы человек, которому шел семьдесят первый год{343}, так долго сопротивлялся болезни, запросто губящей гораздо более молодых и сильных. Но Господь знает, что я не солгал и самой малости, – напротив, для меня не было ничего страшнее этого недуга. Так или иначе, посоветовавшись с собратьями по ремеслу, мой эскулап, по обыкновению, пришел ко мне и сказал: ему совестно брать у меня деньги, ничуть не облегчая моих страданий; исчерпав собственные познания в медицине, а равно испробовав все средства, подсказанные ему коллегами, он уже не видит возможности лечить меня – все его лекарства приносят вред, а не пользу, и навещает он меня, выходит, скорее как друг, нежели как доктор. Это значило, что он меня бросает и что мне не на что надеяться на этом свете. Хотя болезнь в столь преклонном возрасте и впрямь пугала меня, тем не менее я не показал этого, а лишь попросил его заглядывать ко мне как обычно. Он был славным человеком, не стал больше взимать с меня плату и, хотя мой недуг длился еще четыре месяца, продолжал пользовать меня, как раньше. Я солгал бы, сказав, будто немощь тяготила меня сильнее, чем прежде, – признаться, она дала мне передышку, – но все-таки до выздоровления было еще далеко и, желая приблизить его любой ценой, я начал обращаться ко всяким шарлатанам, сулившим мне облегчение. Я проглотил бессчетное количество зелий, но, так как они оказались не лучше, чем прописанные господином Жонке, мне пришлось послать к капуцину брату Анжу, про которого говорили, будто он великий кудесник. Когда тот явился, я стал сетовать на свои долгие страдания, ожидая от него утешений, но он безжалостно ответил, что ему приходилось видеть людей, страдавших куда тяжелее; господин герцог де Люксембург, например, тяготился таким недугом целых четыре года, и со мной может случиться то же самое. Если бы я после этих слов мог поколотить его, то, несомненно, так бы и сделал, – однако был так слаб, что свалился бы с ног при малейшем дуновении ветерка. Итак, вынужденный безропотно терпеть, я спросил, не даст ли он мне какое-нибудь средство, дабы облегчить мое состояние и дать телу толику покоя – ведь я почти не спал все эти восемь месяцев, из-за чего был сильно изможден. Сменив гнев на милость, капуцин, по моей просьбе, на следующий день принес чудодейственное снадобье – помимо своих целебных качеств оно было так приятно на вкус, что мне показалось, будто я пью малиновый сироп. Я беспробудно проспал двенадцать часов подряд, а когда новый лекарь пришел посмотреть, как подействовало снадобье, – обнял его и воскликнул, что он вернул меня к жизни. Но трубить победу было еще рановато. Прочие лекарства, которыми он меня потчевал, отнюдь не были столь же чудодейственными, а только раздражали нутро, и все, что мне оставалось, – это отказаться от мучения их принимать, ибо они не приносили такой же пользы, как первое. Я больше не стал прибегать к помощи ни брата Анжа, ни всех остальных лекарей, и злополучный недуг, наверное, извел бы меня, если бы в Париж не приехала мадам д’Орт, сестра маркиза де Фёкьера. Я приятельствовал с ней и всегда был другом ее супруга, отважного дворянина. Расспросив обо мне и узнав о моем тяжелом состоянии, она навестила меня самолично и принесла некую облатку, похожую на пряник. Не успев съесть эту облатку, я выздоровел и с тех пор всегда носил с собой такие – могу сказать, что этому лекарству обязан жизнью.
С тех пор не было человека смиреннее меня. Я проникся такой любовью к Господу, что более не мог оставаться равнодушным к религии. Против прежнего обыкновения, я приучился чаще посещать церковь – одним словом, стал задумываться о спасении души. Поэтому, когда разнесся слух о некоем капуцине Марке из Авиано, якобы творившем чудеса, мне очень захотелось увидеться с ним. Я отправился из Парижа во Фландрию, где, как рассказывали, он находился. Там я узнал, что он уехал в Германию, и, последовав за ним, застал его в Гелдерне{344}. Не стоило и спрашивать, где искать его: дороги были полны людьми, подобно мне шедшими отовсюду, чтобы взглянуть на него. Впрочем, хотя все наперебой клялись мне, будто бы он исцеляет больных и даже калек, я тщетно старался в это поверить, ибо так и не стал тому свидетелем; единственное, в чем мне пришлось убедиться, – что молва о нем разнеслась по всем сопредельным областям и, куда бы он ни приезжал, к нему стекалось не менее сотни тысяч страждущих душ. В городах всюду строили подмостки и сдавали зевакам окна домов, будто накануне прибытия какого-нибудь прославленного государя, – а все для того лишь, чтобы посмотреть, как он пройдет по улице. Последовав примеру остальных, я вскоре сильно пожалел о своем рвении. Подмостки, на которые я взобрался, рухнули, я упал с высоты в семь или восемь футов и сломал руку. Со многими стряслась та же беда или, во всяком случае, подобная моей, – но то, что я имел немалое число товарищей по несчастью, отнюдь меня не утешило, ибо я находился в стране, где нет большей редкости, чем хороший хирург. Действительно, когда я попросил призвать лучшего из них, явился один, сведущий в своем ремесле не более, чем у нас во Франции коновалы: он мучил меня целых три недели и пользовал так дурно, что лечение пришлось повторять заново. Я тысячу раз пожалел о моем благочестивом порыве и не раз помянул недобрым словом тех, кто расхваливал мне монаха из Авиано, однако это ничуть не помогло мне исцелиться, и я решил либо вернуться со своей больной рукой в Париж, либо отправиться, как мне посоветовали, к одному палачу в Рурмонде{345}. Этот человек так же легко мог сращивать кости, как и крушить; его слава была велика, и несколько дворян, пришедших справиться о моем здоровье, подтвердили, что он – надежда всех, кого плохо лечили. Мне не хотелось доверяться палачу, но, рассудив, что сильно рискую, решив ехать в Париж нездоровым, да к тому же измученный приступами боли, я через силу согласился последовать их совету. Войдя в его дом, я объяснил, зачем явился, и спросил, может ли он мне помочь; хозяин с видом настоящего палача ответил, что ему приходилось исцелять и более тяжелые увечья. Он стал ощупывать мою руку и вдруг причинил мне сильную боль; я же, питая к нему отвращение, скорчил такую гримасу, которая не понравилась бы ему, знай он меня лучше. Потом он сказал в таких ученых выражениях, что мне их уже не вспомнить: тот, кто прежде брался лечить меня, – полный невежда, – и поинтересовался, могу ли я перед операцией найти кого-нибудь, кто бы меня держал. Нет, ответил я, но в этом нет необходимости: как бы больно мне ни было, я разве что изменюсь в лице. При этих словах он покачал головой, словно не веря, и возразил: он не так самонадеян, чтобы оперировать в одиночку, и раз уж я сам не позаботился привести кого-либо, то нужно дождаться его помощников, – те якобы ушли за два лье обделать одно небольшое дельце. Этим «небольшим дельцем» оказалось колесование человека, убившего свою жену; возвратившись, они схватили меня теми же окровавленными руками, которыми казнили преступника. Тогда хозяин взял мою больную и неправильно сросшуюся руку и в тот же миг сломал ее, не прибегая ни к каким иным инструментам, кроме собственных рук. Боль и в самом деле оказалась невыносимой, и он был прав, настаивая, чтобы меня держали; но я не имел причин раскаиваться, что прибег к его помощи: он исцелил меня за несколько дней, и с той поры я пользуюсь этой рукой так же свободно, словно она никогда не была искалечена.
По прошествии этих двух-трех лет война окончилась мирным договором, подписанным в Нимвегене{346}. Он был во многом столь же выигрышным для Короля, как и его военные кампании: государь нашел средство разобщить врагов, и, вместо того чтобы стремиться к союзу, как прежде, каждый из них теперь думал лишь о заключении сепаратного мира. Для них это стало роковой ошибкой, никогда дотоле не случавшейся, но они скоро это поняли. Когда Король увидел, что они разъединены, он, как великий политик, не преминул воспользоваться этим благоприятным обстоятельством, и так как во время войны он понял, что его королевство никогда не будет в покое, пока Люксембург остается в руках испанцев{347}, он потребовал его в возмещение за Аалст{348}, который по-прежнему удерживал. Его притязания, вопреки утверждению многих, отнюдь не были пустым звуком: он завладел этим городом во время войны, и коль скоро мирный договор предусматривал сохранение за ним всех завоеваний, за исключением особо оговоренных, то поэтому Король и настаивал, что сей город, среди таковых не упомянутый, бесспорно должен принадлежать ему. Вопрос сводился к тому, чтобы он вывел оттуда гарнизон, испанцы же, со своей стороны, требовали, чтобы город был возвращен им немедленно, как только будет освобожден, – однако Король отвечал, что препоручил защиту Аалста его жителям, – из Нимвегенского договора следовало, что именно они оставались его хозяевами. Это затруднение могло преодолеть либо оружие, либо вмешательство английского короля – посредника на переговорах и гаранта мира. Но так как этот государь не вызывал у испанцев доверия, они предпочли назначить уполномоченных, дабы прийти к взаимовыгодному компромиссу. Король, со своей стороны, поступил так же, избрав местом новой ассамблеи город Куртре{349}, – а когда из переговоров, кроме перепалки, ничего не вышло, осадил Люксембург{350}. Все ожидали, что после этой враждебной выходки война разгорится еще сильнее, и соседние государи были этим так встревожены, что отрядили послов к обеим враждующим сторонам, а лучше сказать, поручили своим прежним представителям убедить соперников: примирение гораздо выгоднее для обоих. Но никакие усилия успеха не достигли. Король желал обладать либо Аалстом, либо Люксембургом, испанцы же не могли уступить ни того, ни другого: отказываясь от Люксембурга, они закрывали себе путь в Германию, с которой, совсем обессилев, связывали свои надежды, – а отдав Аалст, теряли самый выгодный источник фландрских доходов, ибо этот бальяж{351} приносил свыше полутора миллионов в год. К тому же Аалст находился на полпути между Гентом и Брюсселем, и его уступка обрекала их печальной участи, точнее сказать – угрожала захватом и им. Король, куда больше желавший получить Люксембург, нежели Аалст, первым заявил испанцам, что уступить его – это и есть наилучший выход, но они не поверили его словам, и ему так и не удалось их убедить. Между тем Люксембург оставался в осаде, и никакими силами нельзя было ее снять. Король же Испании, понимая, что уже не сможет противостоять столь сильному противнику, послал приказ своим войскам избегать стычек, и когда его солдаты встречались с нашими, то, даже имея при себе оружие, дрались палками и кулаками. В дальнейшем, видимо, будет трудно поверить таким вещам, но поскольку не сыщется историка, который о них не упомянет, то не усомнятся даже самые недоверчивые. Если я и говорю обо всем этом, то не потому, что там был, и не из страсти порассуждать о делах, о которых и без меня предостаточно написано; мне ничего не стоило бы умолчать о них, не коснись они моего племянника, – недавно я уже рассказывал о нем: с ним произошла неприятная история, которая наверняка погубила бы его, если бы не помощь добрых друзей.
Он оставил Полк Короля, куда, как уже упоминалось, был мной определен, и поступил в кавалерию, больше его привлекавшую. Отличившись в одном сражении, он был произведен в капитаны, и хотя дяде не к лицу нахваливать племянника, не могу удержаться, чтобы не сказать, что он приобрел известный авторитет в своем полку. Между тем по несчастному стечению обстоятельств ему суждено было утратить уважение – хотя в том, что Люксембург не сдался нам, можно усмотреть разве что случайность, но никак не его вину. Наши войска уже долго держали осаду; тамошний гарнизон стал испытывать нехватку во многом, прежде всего в деньгах, и губернатор{352}, не имея чем жить, если не получит требуемой суммы, решил послать за ней в Брюссель. Для этого дела он выбрал графа Вальсассину и еще двух офицеров, а для их охраны отрядил капитана Грегуара – старого вояку, знавшего окрестности на двадцать лье кругом. Губернатор нашел возможность тайком выпустить их за ворота, но, мы, имея в городе своих людей, предупреждавших нас обо всем, спустя несколько часов знали не только об отъезде посланцев, но и об их миссии в Брюсселе. Проследить за ними не составило бы труда, но мы удовлетворились тем, что подослали соглядатаев, дабы вовремя узнать об их возвращении. Соглядатаи сослужили нам неплохую службу, и в день, когда лазутчики собрались обратно в город, сумели заранее нас оповестить – мы же бросили на перехват несколько отрядов, одним из которых командовал мой племянник. По милости случая капитан Грегуар угодил именно в его засаду, а так как имел лишь семнадцать человек против шестидесяти, решил отступать. Отступал он в сторону Трира, мой племянник преследовал его и почти настиг, так что капитану со своими людьми пришлось искать защиты в этом городе. Тут же и наш отряд подскакал к воротам, – однако немцы, не расположенные нам помогать, не пустили его внутрь, заявив, что сначала надо спросить разрешения губернатора. Мой племянник тщетно настаивал, угрожая, что Король отомстит за такое вероломство: его заставили ждать добрых полчаса, пока капитан Грегуар и граф Вальсассина обсуждали, как им поступить – оставаться в городе или же уехать. Первое показалось им более надежным – они нашли себе постоялый двор, а углядев на задах потайную дверь, набросали перед ней кучу конского навоза. Когда трирский губернатор удостоверился, что они позаботились о себе, то позволил отворить ворота моему племяннику. Тот, узнав, в какой гостинице остановились испанцы, расположил своих поблизости. Он сам обошел вокруг дома, заметил навозную кучу, о которой я только что сказал, но не увидел дверь и распорядился караулить в других местах. Тем временем Грегуар, желая убедить его, будто беглецы забыли об осторожности, начал громко шуметь в своей комнате, как если бы сильно напился, и даже высунулся из окна со стаканом в руке. Шум продолжался всю ночь, и мой племянник поверил, что испанцы бражничают в гостинице. Но на самом деле вместо них там давно уже были немцы – беглецы же, убрав навоз, ушли через ту самую незаметную дверь. Мой племянник узнал об их уловке лишь поутру; захватив языка, он в ходе расспросов выведал, что они отправились по направлению к Кобленцу{353}, и помчался следом. Хотя Грегуару удалось уехать далеко вперед, но у его отряда выдохлись лошади и он, боясь быть захваченным, прежде чем попадет в город, укрылся со своими спутниками в часовне у дороги и решил обороняться, если преследователи его обнаружат. Впрочем, судьбе было угодно, чтобы его убежище не было раскрыто; и когда наши промчались мимо, никого не заметив, он посоветовал графу Вальсассине и двум другим офицерам, которые везли деньги, продолжать путь без него. Лучшего совета он дать не мог, поскольку наши люди не слишком полагались на другие отряды, посланные на поиск вражеских курьеров. Граф Вальсассина доверился ему, уехал и целых три дня прятался со своими спутниками в лесу – они оставались бы там и долее, если бы не голод. Поездка их увенчалась успехом; избежав дальнейшего преследования, они провели ночь под защитой двух эскадронов и благополучно прибыли в Люксембург, где нужда в деньгах уже приобрела немыслимую остроту – задержись они еще, губернатор бы не знал, что делать.
Что касается капитана Грегуара, то он со своими солдатами тоже долго скитался по лесам. Местные князья сочувствовали Испании, и он мог кормиться вволю, ожидая лишь благоприятного момента, чтобы вернуться. Наконец таковой, по счастью, представился, и губернатор, с тревогой дожидавшийся капитана, был весьма обрадован, увидев, что тот не потерял ни одного человека. Поскольку наши командиры регулярно получали известия от своих шпионов в осажденном городе, то быстро узнали, что племянник упустил врагов, и сильно разозлились на него. Дело дошло до двора, но, к счастью, в этот день в Сен-Жермене находился я. У меня было несколько друзей в канцелярии, а среди них – господин де Шарпантье, помощник господина де Лувуа, человек весьма достойный, обходительный и стремившийся всем помочь, не злоупотребляя притом своим положением. Он подошел ко мне после королевской мессы и предложил с ним отобедать; я извинился, ибо прежде него условился с другим знакомым.
– Я прошу вас об этом вовсе не ради вкусной еды, – прошептал он мне на ухо, – а потому, что хочу предупредить кое о чем, что вас касается.
В ту минуту он не мог сказать мне больше, чтобы не посвящать в мои дела посторонних, – но и этого было достаточно, чтобы я отменил другую встречу, явился к нему и узнал об истории с моим племянником. Сердечно поблагодарив, я спросил, как же поступить, на что он ответил: нужно прийти к господину де Лувуа и спокойно отнестись к его гневу, а когда он успокоится, убедить, что такой досадный случай мог приключиться с кем угодно, а не только с моим племянником: тот же никогда прежде не проявлял себя с плохой стороны и, если господин министр будет так добр, что простит его, никогда впредь не повторит подобный промах. Я получил еще множество наставлений, которые в точности выполнил, но господин де Лувуа был так разъярен, что даже не дослушал: он возразил, что моего племянника надо отдать под суд – ведь если бы он захватил графа Вальсассину, то Люксембург был бы вынужден сдаться, – и об этом происшествии необходимо доложить Королю. Я пал к его ногам, умоляя этого не делать, но его нельзя было разжалобить; несомненно, он поступил бы именно так, как сказал, если бы его не отвлек вошедший в кабинет курьер. Это дало мне отсрочку, чтобы пойти переговорить с друзьями. Больше других мне помог господин главный распорядитель двора{354} – он пообещал не отступаться от Лувуа, пока тот не помилует моего племянника. Заручившись его помощью, я рассказал о ней племяннику, чтобы тот знал, кому обязан, и не остался в долгу. Но я посоветовал ему поблагодарить также и господина де Шарпантье, без которого нельзя было бы помешать грозившей опасности.
Я познакомился с главным распорядителем двора благодаря герцогине де Витри – наверное, самой замечательной женщине на свете, о которой могу сказать лишь одно: я всегда был об этой даме наилучшего мнения, что бы о ней ни говорили. Но, при всех моих обязательствах перед этим господином, однажды, когда я нанес ему визит и он начал дурно отзываться об этой даме, мне пришлось воззвать к его доброте и попросить воздержаться от подобных речей, предупредив, что я скорее уйду, нежели стану их выслушивать. Он ответил, что ценит мое заступничество, однако не хочет, чтобы я считал, будто его слова – праздное злословие: они были сказаны только затем, чтобы проверить, как я к ним отнесусь. Ведь всем давно известно, что она держит при себе некоего немца, который из лакеев вышел в камердинеры, а из камердинеров – в конюшие; разумеется, более об этом ни слова – ведь и он с ней приятельствует, – но если верить молве, она так с немцем близка, что оправдать это может лишь тайный брак. Я не знал, кто мог ему такого наплести, – на самом деле герцогиня полностью подпала под влияние этого бедняги, и все об этом судачили, – но в это время вошел господин де Ла Тур, муж ее дочери{355}, и я подумал: это он пытается отомстить за то, что герцогиня препятствовала его браку. При нем мы прервали разговор, но я почел необходимым рассказать о нем мадам де Витри и приложил все старания, чтобы она не подумала дурно о моем собеседнике. Если она не станет сердиться после всего, что услышит, пояснил я, то получит от меня весьма полезный совет. Она ответила: в том и сомневаться нечего, и прибавила множество лестных слов, убедивших меня, сколь она будет обязана; тогда я передал ей, как явился к одному герцогу{356} и как тот наговорил мне кучу небылиц о ее сожительстве с конюшим; но, даже оставаясь ее преданным слугой, мне было бы трудно оправдать ее поведение. Пусть не возникнет и мысли, будто я сомневаюсь в его порядочности, которую готов отстаивать в бою, но скажу ей от себя, начистоту и по-дружески: если она позволит, ее конюший заслуживает хороших плетей, ведь, зная о слухах, которые ходят при дворе, он не только не стремится пресечь их, как подобает честному человеку, а, напротив, поощряет верить тому, чего никогда не было; мне доподлинно известно, что он при свидетелях взял деньги из ее шкатулки, намекая, что раз уж имеет право распоряжаться ценностями, то и все остальное ему также разрешено, – и это лишь первый пример, пришедший мне на память, на самом же деле я знаю за ним великое множество подобных проступков, просто не хочу утомлять ее уши пустяками – и ей судить, простительно ли такое поведение человеку его звания.