Текст книги "Мемуары M. L. C. D. R."
Автор книги: Гасьен де Сандра де Куртиль
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 42 страниц)
– Да, монсеньор, – сказал он Его Высочеству курфюрсту, – я в самом деле взял этого несчастного индюшонка, но у меня больна собака, которая чрезвычайно разборчива в еде, а у вас и без того каждый день, не стесняясь, воруют целых быков.
Этот ответ все нашли превосходным, тем более что он содержал намек на дворецкого, и господин курфюрст, весьма довольный, распорядился, чтобы этому человеку подали целое блюдо мяса.
Завершив свои дела, я возвратился к господину де Тюренну, доложил о том, как выполнил его поручение, а желая его позабавить, рассказал и об индюшачьем воре. Тем временем армия уже двигалась по берегу Неккара{286}, и когда мы были всего в одном лье от Вимпфена{287}, офицеры явились жаловаться, что им выплачивают жалованье одним лишь серебром, совсем обесценившимся, – не иначе, как это мошенничество казначея, – должно быть, он наживается, получая хорошую монету, а затем обменивая ее на низкопробную{288}. С этим казначеем я приятельствовал и не преминул предупредить его о происходящем, а видя, как он встревожился, решил, что его вины здесь нет. Уверенный, что он не способен на обман, я сказал: бояться нечего – из любого положения есть выход, и добавил, что научу его, как поступить, если эти слухи сочтут правдой. Но тут он, бросившись мне в ноги, воскликнул: теперь от меня зависит его жизнь, – и признался, что корысти ради действительно поддался искушению. Я увидел, как он побледнел, и, будь у меня охота еще немного помешкать, прежде чем указать ему путь к спасению, думаю, он умер бы со страху. Тогда я спросил, какие же деньги ему прислали в последний раз, если он заплатил жалованье только серебром. Он ответил, что и впрямь из Страсбурга получил луидоры, а из какого-то другого города – пистоли; всего в последнем обозе было доставлено двести тысяч франков, которые он, как только что признался, не без выгоды обменял на серебро. Услышав это, я велел ему составить ведомость на выплаченную сумму и на ту, что оставалась в кассе, но изменить подпись, чтобы ее никто не узнал, а когда господин де Тюренн пошлет за ним – чего не избежать, – сказать ему, что получены только эти деньги, и в подтверждение предъявить ведомости; офицеров же успокоить поручительством в том, что, если они не истратят серебро до конца кампании, он обменяет его на золотые монеты или же, по крайней мере, выдаст обязательства об обмене по курсу, – и еще необходимо, чтобы господин де Тюренн обязал всех маркитантов принимать серебро по этому же курсу, угрожая, в противном случае, штрафом в десять экю. Мой совет оказался недурен: господин де Тюренн действительно послал за казначеем, но, просмотрев его ведомости, передал офицерам, что у них нет причин возмущаться – им выдали именно те деньги, которые были накануне получены, – а кроме того, немедленно издал приказ для маркитантов и больше не возвращался к этому делу. Так казначей не только избежал наказания, которого боялся, но и извлек немалую прибыль из разницы курсов, поскольку маркитанты стали покупать у него и серебро, переплачивая по два-три су с одного экю. Он считал себя в таком долгу передо мной, что даже предложил ссудить деньгами, если я буду в них нуждаться, но я, слава богу, отказался, не желая обязываться сам.
Господин де Тюренн, преодолев Рейн, о чем я уже упоминал, переправился затем и через Неккар, а преследуя маркграфа Бранденбургского, форсировал также Майн{289}. Не могу сказать, почему противник отступал, имея армию, на треть превосходящую нашу по численности, – но, боясь поражения, он поневоле оставлял свои земли беззащитными. Так или иначе, сам начав войну, маркграф первым стал заискивать и мирного договора{290}, и ему было обещано, что его области будут освобождены, если впредь он не станет вмешиваться не в свои дела. Таким образом, вопрос с Бранденбургом был улажен, и господин де Тюренн вернулся на берега Рейна, давая отдых солдатам, столь измученным, что на них было жалко смотреть. Но отдыхать пришлось недолго: нужно было снова браться за оружие, ибо Король готовился к осаде Маастрихта; в прошлом году атаковать его он так и не решился, хотя и держал войска неподалеку, не отказываясь от таких намерений. В осаде участвовали несколько офицеров, спросивших разрешение поупражняться в стрельбе из пистолета, и он не стал им препятствовать. Среди них не было никого отчаяннее Соммардика – он не только стрелял, как остальные, но, перед лицом всей армии, отваживался и на более дерзкие выходки. Так он хотел показать свой нрав и всерьез уверял меня, что едва ли найдутся многие, кто мог бы сравниться с ним в смелости. Я лишь посмеивался, и, чтобы убедить меня, Соммардик сказал, что без лишней болтовни готов развеять мои сомнения: он предложил мне, а затем и другим, разрядить в него пистолет с трех шагов. Я ответил громким смехом; он же, видя такое пренебрежение, стал настаивать, чтобы испытали, правду ли он говорит. Я благоразумно предпочел отказаться, но он с досадой воскликнул: если я не желаю проверить, на что он способен, то пусть я хотя бы это увижу. С этими словами он направился к крепостным стенам, на расстоянии выстрела от которых паслись большие стада коров и овец, и я, сперва не понимая, что он задумал, увидел, что он хочет увести корову. Прежде чем ему удалось это сделать, неприятель выстрелил по нему больше двухсот раз – поистине забавно было смотреть, как он под мушкетной пальбой, расталкивая других коров, пытается гнать одну, а она все норовит повернуть обратно в стадо. Наконец, повеселив таким образом нашу армию, а в особенности меня, знавшего, чем вызван его поступок, он подвел корову ко мне и спросил, сомневаюсь ли я все еще в его храбрости. Признаюсь, я больше не осмелился подтрунивать над ним, увидев, какие невероятные штуки он выделывал, а лишь сказал, что он остался в живых только по счастливой случайности, а если дерзнет повторить свой трюк завтра, то наверняка будет убит.
Между тем все было готово для осады Маастрихта, во время которой, по приказу господина де Тюренна, я находился в Эльзасе и Лотарингии. Проезжая Бельфор{291}, я понял, что тамошний губернатор слишком неопытен, чтобы защищать такую важную крепость, и не преминул доложить об этом. Так как господин де Тюренн был мудр, он ничего не ответил, но маркиз де Флоранзак, младший сын герцога д’Юзеса, не отличавшийся сдержанностью, не преминул поинтересоваться, из каких же далеких краев я прибыл, раз не знаю, что ныне вся власть у женщин; тот, о котором я донес, – брат мадам де Ментенон, верной хранительницы секретов мадам де Монтеспан, и не важно, хорошо или плохо обороняется город, лишь бы назначение губернатора устраивало возлюбленную Короля. В том же тоне он отозвался и о военном министре: якобы это он виноват, что в губернаторы назначили несведущего человека, – а чтобы развеять мои сомнения насчет господина де Лувуа, сказал: тот хочет обладать при мадам де Монтеспан таким же влиянием, каким в свое время господин Кольбер пользовался при мадемуазель де Лавальер, – поэтому и радеет о ее интересах и, как поговаривали, едва ли не больше всех постарался помочь ей достичь нынешнего положения. Удивляло то, сколь уверенно маркиз рассуждал о подобных вещах, – ибо родом он был из семьи, где чаще говорили глупости, нежели дельные вещи, – но природа иногда позволяет вырасти свежим побегам на засохшем стволе, а в случае с маркизом по своей милости явила и иное чудо: из всей своей фамилии он был первым, кого считали храбрецом. И впрямь, отпрыски семейства Юзес так редко отправлялись воевать, что «Скандальная хроника»{292} утверждала даже, что маркиз – вовсе не из их породы.
При всем при этом господин губернатор по-прежнему пренебрегал своими обязанностями. Судя по тому, что мне говорили, он потребовал от горожан крупных подарков, и я даже осмелился предложить, невзирая на его покровителей, все-таки пожаловаться Королю. Я поделился новостями с маркизом де Флоранзаком, и он, по-прежнему восхищая меня своими суждениями, ответил: чему тут удивляться – ведь до того как получить губернаторство, тот прошел неплохую школу у маршала де Ла Ферте – человека хоть и страдавшего подагрой, но имевшего хватку: один час его наставлений стоил целого месяца иного обучения. Потом маркиз поведал мне, чем занимался сам маршал, будучи наместником Лотарингии, и рассказ этот оказался таким долгим, что, пожелай я его целиком повторить, потратил бы дня два, не меньше. Но один рассказанный им эпизод я так и не смог забыть и хочу привести его здесь, дабы на его примере можно было судить о содержании всей истории. Итак, когда маршал приехал в Нанси{293}, городские власти, приветствуя его, просили принять много разных даров, в том числе кошелек с золотыми жетонами, каждый в весе двойного луидора – с одной стороны на каждом была изображена панорама города, а на другой – пять ромбов, служившие гербом{294}. Когда депутация ушла, он рассмотрел эти жетоны, нашел их превосходными по мастерству исполнения и захотел иметь другой такой же кошелек. Он снова послал за магистратами и, притворившись непонимающим, спросил, что за город изображен на жетонах. Ему ответили – Нанси.
«Да вы просто смеетесь надо мной! – воскликнул он. – Здесь же ничего не разобрать! Вам должно быть ясно: они явно не удались из-за того, что их отчеканили слишком маленькими, – сделай вы их побольше, ошибиться с городом было бы невозможно. Изготовьте другие и сами убедитесь, что я прав».
Магистраты конечно же поняли, что он имел в виду, и, не желая ссориться с ним из-за каких-то четырех сотен пистолей, вскоре принесли ему жетоны величиной с настольную медаль.
Я не отважился передать этот анекдот виконту де Тюренну, хотя обычно рассказывал ему обо всем; однако он не терпел разговоров, даже отдаленно напоминавших сплетни. Он вообще был чрезвычайно прямодушен, что давало повод всяким молодым господчикам совершенно иного типа называть его человеком не от мира сего. Однако, невзирая на их пренебрежение к такого рода качествам, жизнь часто опровергала их суждения. Можно сказать, что они в этом отношении походили на отца нынешнего герцога дю Люда, который однажды, поставив на кон свою будущность, не смог сдержаться и сострил по поводу Марии Медичи, просившей подать ей вуаль: «Кораблю на якоре парус не нужен»{295} – намек на маршала д’Анкра, с которым она, как поговаривали, была близка. Вот и молодые повесы чуть ли не каждый день позволяли себе шутить по адресу господина де Тюренна, и поскольку я слышал, как он отвечал им – в присутствии самих шутников или за глаза, – у меня хватало благоразумия не следовать их примеру.
Хотя мы заключили мир с Бранденбургом{296}, но в Германии все же занялся огонь, жар которого нам вскоре суждено было почувствовать{297}. Император, не желая допустить, чтобы Король обосновался на Рейне, и видя в его союзах с различными государями проявление честолюбивых притязаний, обратился к князьям Империи с просьбой объединиться с ним, императором, дабы воспрепятствовать нам. Герцогов Брауншвейгских{298} такой поворот событий обрадовал, ибо, подобно остальным государям, оказавшимся в схожем положении, они боялись остаться с таким опасным соседом один на один, другие разделяли с ними эти страхи, – и Король был вынужден не только направить армию в Эльзас, но и сам поехать туда после взятия Маастрихта. Господину де Тюренну была поручена оборона тамошних границ, и я, прибыв в Епископства{299}, остановился в Меце{300}, в доме, где жил также граф д’Иль, командовавший расквартированным здесь же кавалерийским полком. Я неважно себя чувствовал и ложился рано; но однажды проснулся от сильного шума, словно в доме был пожар. Я вскочил и, в одной ночной рубашке подбежав к окну, увидел моего с графом д’Илем хозяина, звавшего на помощь. Полковника я знал не слишком хорошо – он был каталонцем, и я, прошедший, скажу без похвальбы, недурную школу жизни при господине кардинале Ришельё, находил его манеры грубоватыми. Но, спеша на выручку своему товарищу по оружию, я быстро оделся, схватил шпагу и, едва успев спуститься вниз, наткнулся на человека, который кричал так громко, что я поинтересовался, нельзя ли прекратить беспорядок. По счастью, мы были знакомы, так как однажды жили в одной гостинице в Вердене{301}.
– Вот, месье, – сказал он, поздоровавшись со мною, – вы честны и сумеете рассудить дело. Тот господин, что со мной поселился, захотел, поужинав и изрядно выпив, чтобы я привел ему служанку позабавиться. Я человек чести – да за кого он меня принимает? Ведь вы же знаете, что я порядочный человек!
Признаюсь, его слова меня рассмешили, хотя, спускаясь на шум, я был настроен воинственно. Теперь же, видя, что переполох уже привлек внимание множества зевак, я предложил ему уйти, пообещав самолично уладить ссору. Он не соглашался, уверяя, что мы имеем дело с дьяволом, который лишь посмеется надо мной. Я успокоил его, убедив ничего не опасаться, и мы, следуя моим настоятельным просьбам, вернулись в дом, где нашли графа д’Иля: тот заперся с одной из служанок и требовал, чтобы она с ним переспала. Я назвал себя и попросил открыть дверь, добавив, что явился от господина де Тюренна и он узнает меня в лицо, как только увидит. Ради предосторожности, чтобы он не разгадал мой обман и не начал скандалить еще пуще, мне пришлось сказать, что господин де Тюренн пока ни о чем не подозревает, однако, если этот кавардак не прекратится, можно догадаться, что об этом скажет наш мудрый полководец, не терпящий ни малейшего беспорядка; а коль скоро графу явилась прихоть позабавиться с женщинами, то завтра, если ему так угодно, их будет хоть двадцать, – но то, что он заставляет порядочного человека поставлять их ему для увеселенья, никому не придется по нраву; хорошо еще, если подумают, будто он попросту напился: но прикрывать один беспутный поступок другим по меньшей мере странно. Самое время одуматься, чтобы потом ни о чем не пожалеть.
Услышав мои увещевания, граф д’Иль утихомирился, однако, будучи из тех людей, которые, совершив глупость, ни за что не желают признавать свои ошибки, сказал, что может вести себя как ему заблагорассудится и если готов перестать скандалить, то разве что мне в угоду. Такие слова могли бы разжечь ссору еще сильнее, если бы я не вразумил его хозяина и не убедил обоих примириться, а чтобы, оставшись наедине, они снова не поругались, заставил их обменяться рукопожатием и пообещать, что завтра оба выпьют мировую. Хозяин дома, добряк, промолвил при этом, что, если я захочу, он накормит нас завтраком, и граф д’Иль, выказав более великодушия, нежели можно было от него ожидать, заявил: он тоже хотел бы этого – при условии, что вечером угощает сам. После взаимных заверений в дружбе, не дававших повода сомневаться в искренности обоих, я снова отправился спать и никогда больше не вспомнил бы ни о каких служанках, если бы некто, тоже ставший свидетелем этой свары, не рассказал о ней в армии. Поэтому над бедным графом стали потешаться: стоило только его увидеть, как все говорили: вот идет наш любвеобильный друг. Но и нам выпало не меньше позора за все, что он тогда устроил. Про меня судачили, что, заставив его отказаться от своих намерений, я проявил слабость, ведь если бы проделка ему удалась, то это вошло бы в обиход; мол, прежде чем лезть в чужие дела, мне следовало бы разобраться со своими, в другой раз они мне покажут что почем. Граф д’Иль, не выдержав постоянных подтруниваний, попросил господина де Лувуа перевести его в Каталонию, куда тоже стали посылать войска. Он думал, будто скроется там от насмешек, но, напротив, принес свою сомнительную славу и в родные края, чего, пожалуй, не случилось бы, останься он служить на прежнем месте.
Испанцы, встревоженные тем, что мы овладели Голландией, постарались перерезать нам пути и отнять у нас Шарлеруа, уже осаждавшийся голландской армией{302}. Тем не менее, в этом они потерпели неудачу, что впредь должно было заставить их не раз подумать, прежде чем поднимать оружие против столь сильного противника. Как бы то ни было, когда граф д’Иль отправился воевать с испанцами, мы готовились к войне с императором, а так как, судя по всему, она должна была начаться в Эльзасе{303}, господин де Тюренн ввел войска в Хагенау{304} и Цаберн{305}, не говоря уже о Брейзахе{306}, где он воздвиг новые укрепления. Эти большие приготовления воодушевили военных, которые уже подумывали о своем будущем, считая, что мирный договор с Голландией оставит их без дела. Я же, слишком дряхлый, чтобы рассчитывать на успех в военной карьере, так поздно для меня начавшейся, отнюдь не был этому рад и надеялся, что с голландцами при обсуждении мирных условий проявят относительную мягкость – впоследствии это избавило бы народы от тягот войны. Но с ними обошлись так сурово, что они, вопреки своему складу, поддержали принца Оранского, возвысившегося лишь благодаря этой войне и стремившегося продолжать ее любой ценой.
Король, видя, что у него нет полководца, который знал бы Германию лучше, чем виконт де Тюренн, поручил ему командование находящимися там войсками, а сам обратился к удивительным делам. Англичане, первоначально наши союзники, бросили нас с неприятелем один на один, и английский король объявил, будто не может поступить иначе, – мол, его обязывают к тому государственные интересы{307}. Таким образом, наше побережье осталось беззащитным перед высадкой голландцев, и мы, которым прежде оказывал поддержку флот Англии, не смогли ничего предпринять, будучи достаточно разумными, чтобы не пытаться предотвратить их нападения с моря. В этом положении Король был вынужден призвать на службу ополченцев и часть из них отправить в Лотарингию, ибо давно низвергнутый герцог мог воспользоваться благоприятным случаем для возвращения{308}.
Признаюсь, видя приближение куда более тяжелой войны, я не раз сетовал, что не молод, – какую бы признательность я ни питал к моему доброму господину кардиналу Ришельё, но все-таки был немного сердит на него, ибо он не позволил мне пойти по стезе, привлекавшей меня даже в преклонные годы. Впрочем, не следует думать, будто я не общался с людьми моего возраста – из опасения, что в их обществе буду казаться еще старше: стремясь не только держаться, но и выглядеть моложаво, я скрывал побелевшие волосы под русым париком, а седую бороду по тогдашней моде полностью сбрил. При господине де Тюренне находился один дворянин по имени Буагийо – ему нравилось носить седую бороду и одеваться по моде прошлых лет. Он был моим бичом: избрав меня мишенью для острот, беспрестанно напоминал мне о Локате и о том, как я поступил на службу к господину кардиналу Ришельё. Конечно, то были самые прекрасные дни в моей жизни, но в устах Буагийо упоминание о них звучало невыносимо, причем он всегда добавлял, что сам в то время был еще младенцем и дядюшка качал его в колыбели, рассказывая об этом, чтобы внушить ему с младых ногтей, что добродетель никогда не остается без награды. Тут все удивленно таращились на меня, удивляясь, зачем такой старик пытается молодиться, а в довершение моего конфуза говорили, что мне, наверное, уже перевалило за семьдесят пять. Досадуя, я не знал что ответить и менялся в лице – скорее от гнева, нежели от стыда, – хотя вновь прибывшие, заметив, что я краснею, и не подозревая, какую любезность мне оказывают, заявляли: если это и так, то я обладаю завидным здоровьем. Эти разговоры не стихали, поскольку всегда находился какой-нибудь дурак или насмешник, заводивший их вновь, – и для меня не было большего счастья, чем получить приказ, требовавший моего отъезда. Иногда я твердил себе, что зря терзаюсь и первым посмеялся бы над человеком, выказавшим подобную обидчивость. Но в действительности самолюбие трудно преодолеть, и, испытав насмешки сам, впредь я не позволял себе осуждать других людей, какими бы недостатками те ни обладали.
Я вволю потешился при виде дворян-ополченцев, прибывавших в Лотарингию: не знай я, кто они такие, принял бы их за свинопасов. Многие украсили шляпы перьями, которые шли им не более, чем мне – юношеский облик. Впрочем, это не имело бы значения, если бы они несли службу должным образом. Но их трудно было приучить к дисциплине, а люди, поставленные командовать ими, смыслили в военном ремесле не больше, чем они сами, и в невежестве своем совершали немыслимые ошибки, ибо, будучи невеждами, выдавали себя за знатоков. Разумеется, при назначении офицеров стремились найти тех, кто знаком со службой, однако многие покинули ее очень давно и, либо позабыв воинское ремесло, либо вовсе не зная сражений, казались новичками, в жизни не нюхавшими пороха. Такому старому и многоопытному начальнику, как герцог Лотарингский, нетрудно было побеждать, воюя с этими людьми: например, узнав, что маркиз де Сабле, возглавлявший анжуйское дворянство, по своему обыкновению спит без задних ног, он напал на его лагерь, дочиста разорил, а самого маркиза взял в плен. Если бы Сабле оказался честолюбив, то, несомненно, тяжело переживал бы свою неудачу, – но он отправился в армию лишь по принуждению, предпочитая вести разгульную жизнь. В самом деле, до этого он побывал на войне лишь однажды, во время кампании на Иле, и то лишь потому, что его зять герцог де Сюлли, столь же мало смысливший в воинском ремесле, поручил ему командование своей кавалерийской ротой. О герцоге же я могу говорить такие вещи, не боясь прослыть сплетником, ибо все на свете знают, что приключилось с ним в Венгрии: накануне битвы при Сен-Готтхарде{309} он так накачался вином, что даже не смог забраться в седло и, когда наши вышли биться с турками, так и остался лежать в своей палатке. Стоило этой новости достичь двора, как все стали относиться к герцогу с презрением, а Король даже распорядился отправить в его владения солдат на постой. И мне, и всем моим друзьям хотелось бы верить, что он отважный человек, а то, что произошло, – всего лишь несчастливое стечение обстоятельств, но, чтобы убедить в этом остальных, ему нужно было последовать примеру герцога де Вильруа, – когда в бою во время кампании на Иле ему пришлось отступить и он стал объектом всеобщих насмешек, то, чтобы смыть позор, бросил вызов смерти следующей зимой во Франш-Конте, рискуя больше самого последнего солдата.
Возвращаясь к маркизу де Сабле, скажу, что его отвезли в Страсбург, где герцог Лотарингский по обыкновению проводил время со своей новой супругой из семейства д’Апремон. В то время она была весьма красивой дамой и не стала бы такой, как мы знаем ее теперь, если бы не последствия оспы, – правда, старый герцог выбрал ее не столько за красоту, сколько из выгоды. Он проиграл долгую тяжбу против ее отца и, чтобы не выплачивать сумму, к которой был присужден, предпочел жениться на его дочери. Маркиз де Сабле был хорош собой и, рассудив, что сие обстоятельство вкупе с большой разницей в возрасте супругов не способствует теплоте их отношений, решил в этом убедиться, а поскольку имел куда более склонности к любовным утехам, нежели к войне, то счел, что сможет утешиться в плену, если добьется от красавицы взаимности. Трудно определенно сказать, добился ли он успеха; будь я так же скор в суждениях, как те, кто находился тогда в Страсбурге, то повторил бы вслед за ними, что он имел основания быть довольным, – но, далекий от скоропалительных выводов, тем более что речь идет о чести столь знатной дамы, ограничусь лишь замечанием, что несчастным он не выглядел; а впрочем, мы частенько ошибаемся, когда судим лишь по внешним признакам. Случилась интрижка или нет – она бросила тень на репутацию старого герцога, и, для собственного спокойствия, он не только позволил маркизу вернуться во Францию, но даже содействовал его возвращению. Другой на месте Сабле, возможно, предпочел бы своему освобождению славу любовной победы, однако он, не думавший ни о чем, кроме удовольствий, с радостью уехал в Париж, где вскоре позабыл герцогиню.
Герцог же Лотарингский, чей покой больше никто не тревожил, посвящал время, не занятое войной, делам особого рода. Он навещал беднейших горожан, чувствуя к ним больше приязни, чем к людям своего круга. С теми и другими, как мне довелось видеть в Брюсселе, он плясал и пел во время уличных гуляний и воспользовался случаем, чтобы сделать дорогой подарок дочери одного стряпчего, в которую был влюблен: по брюссельскому обычаю, он подарил ей венок из цветов, но украшенный алмазами. Из этого заключили, что его сердце покорено. На самом деле, щедрость не была среди его достоинств – напротив, ее ему не хватало. Впрочем, подарок был не единственным доказательством дружеских чувств герцога, а так как мать девицы не одобряла ее свиданий с военными, он, чтобы навещать возлюбленную, переодевался судейским, выдавая себя за президента парламента Нанси – чему добрая женщина искренне верила. Такие переодевания были в обычае и не вызывали особенного удивления, но он прибегал и к иному маскараду, доставлявшему удовольствие разве что ему одному. Он поселился на улице старьевщиков; я сам застал его однажды сидящим у дверей одной лачуги и торговавшим поношенной одеждой, так что можно было подумать, будто он и впрямь занялся ремеслом тряпичника. Да, он сидел в фартуке и запросто беседовал с соседом, словно со старым другом. Не зная его в лицо, было очень легко ошибиться, и один путник, спрыгнув с лошади, спросил даже, сколько стоит плоеный воротник, висевший вместе с другим тряпьем. Герцог ответил: прежде чем покупать, хорошо бы примерить, – после чего сам приложил воротник ему к шее. Всякий на месте этого человека был бы польщен, узнав, что отличил его сам герцог Лотарингский. Но шутка тут же раскрылась: герцог д’Арсхот, проезжая мимо с другими военными, не смог сдержать удивления при виде столь необычной сцены; пока он приветствовал герцога Лотарингского, незадачливый покупатель, поняв, что обознался, вскочил в седло и умчался вместе с воротником. Герцог, не привыкший что-либо терять, побежал следом, но, имея две ноги против шести, так и не смог его догнать. Над ним посмеялись, полагая, что этот случай отвратит его от такого рода забав, более никем не затевавшихся, – однако несколько дней спустя он вновь вернулся к прежнему, ибо был так создан, что развлекался только таким способом. Поэтому, где бы он ни оказывался, народ относился к нему с любовью. Герцог был прост в общении, ел за одним столом с бедняками, как с ровней, был восприемником их детей, сердился, когда родители крестников называли его иначе, чем кумом, и сам не величал их по-другому. Часто видели, как он останавливал свою карету у дверей какого-нибудь ремесленника, чтобы расспросить его о семейных делах.
Возвращаясь к войне, скажу, что враги оказались так сильны, что, пока они располагались за Рейном на зимних квартирах, господину де Тюренну пришлось отступить. Наши отряды, получившие приказ быть начеку, рассредоточились неподалеку; поскольку опасность могла грозить с разных сторон, господин де Тюренн оставил в каждом занятом нами городе довольно войск, чтобы они смогли отразить нападение сами, не призывая его на подмогу, если неприятель объявится где-нибудь поблизости. Так как командующему невозможно было быть повсюду, он решил оставаться в виду Филипсбурга{310}, где ожидал от врагов самых решительных действий. Я же за две прошедшие кампании был настолько измотан, что слег больным в лагере господина де Пиллуа, бригадира кавалерии{311}, и готовился к смерти, как вдруг чудесным образом исцелился. На меня уже почти махнули рукой, но один пленный неприятельский офицер, содержавшийся у нас в лагере, сказал, что вылечит меня, если я выплачу за него выкуп. Названная сумма оказалась столь незначительной, что я не стал с ним рядиться, и он приготовил мне настойку из водки, сахара, корицы, перца и какого-то порошка, который носил в табакерке; эта настойка оказала живительное воздействие, и через неделю я мог уже садиться в седло. Я хотел сразу же вернуться к господину де Тюренну, который был так добр, что неоднократно писал мне, справляясь о моем здоровье, однако господин де Пиллуа не разрешал мне этого сделать, покуда я полностью не поправлюсь. У него имелись свои причины: за время пребывания в лагере мне довелось оказать ему одну услугу, за которую он был мне весьма признателен и которая, без преувеличения, прославила меня, хотя я всего лишь прибег к небольшой хитрости.
Враги подступили к небольшому городку близ Хомбурга{312}, и господин де Пиллуа, получивший приказ оборонять его и собравший всю свою кавалерию, по численности, впрочем, не превышавшую двух с половиной тысяч человек, был немало удручен, ибо узнал из донесения, что на помощь осаждавшим подошли по меньшей мере семь или восемь тысяч человек подкрепления. Он созвал военный совет, где каждый заявил, что сражаться при таком перевесе в пользу неприятеля – значит наверняка обречь свои войска на гибель, и когда я увидел, каким подавленным он вышел, то постарался его успокоить. Я слышал, что в иных случаях хитрость оказывается действенней силы. Решив к ней и прибегнуть, я основательно поразмыслил и придумал ход, обеспечивший нам в дальнейшем такую удачу, на которую и надеяться было нельзя. Он заключался в том, чтобы с нарочным отправить губернатору осажденного города письмо следующего содержания: по счастью, господин де Пиллуа собрал на смотр около десяти тысяч человек и завтра в два часа пополудни придет на помощь; так как он хочет увидеть, как разобьют врага, нужно лишь продержаться до этого времени. С письмом все было просто, но надо было не доставить его губернатору, а сделать так, чтобы оно попало в руки офицеру, руководившему неприятельской осадой, и чтобы гонец, отправленный с этим поручением, ничего не знал о моем плане. Поэтому, хорошо все продумав, я предложил господину де Пиллуа послать за самым зажиточным человеком в округе и сказать ему, что, если он не доставит депешу губернатору, то его дом сожгут, а его самого по возвращении повесят. Господин де Пиллуа доверял мне и исполнил все, о чем я его просил, – а когда этот человек явился, он напрасно отговаривался, ссылаясь на трудности, неизбежные при проходе через неприятельские позиции. Господин де Пиллуа сказал лишь, что нужно выполнить приказ или умереть – и тот, не имея выбора, ушел готовиться к своей миссии. Хозяину же дома, где я остановился, душой французу, мне пришлось пообещать весьма щедрую награду, если он опередит гонца и, дождавшись того на дороге, убедит его, что им по пути. Когда они встретились и разговорились между собой, тот, кто нес письмо, в отчаянии поведал, что угодил в ловушку: ему наверняка суждено погибнуть – попадись он врагам, как, скорее всего, и случится, его примут за шпиона и вздернут, а с другой стороны, если ему не удастся выполнить поручение, то по приказу господина де Пиллуа не только разорят и сожгут его дом, но даже жену и детей обрекут участи, которой он сам страшится; ему нечего скрывать и не на что надеяться – коль скоро у него нет выбора и речь либо о собственном спасении, либо о спасении близких людей, остается уповать лишь на милость Божью.