355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Гасьен де Сандра де Куртиль » Мемуары M. L. C. D. R. » Текст книги (страница 24)
Мемуары M. L. C. D. R.
  • Текст добавлен: 6 апреля 2017, 23:30

Текст книги "Мемуары M. L. C. D. R."


Автор книги: Гасьен де Сандра де Куртиль



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 42 страниц)

Мадам де Л’Эгль обрадовалась и заявила, что такой хитрый ход наверняка нам поможет, и, прежде чем попрощаться с нею, я получил заверение, что дама вскоре выполнит свое обещание. Однако спустя два-три дня она разыскала меня и печально произнесла, что не сможет сдержать слово: тот, у кого мы справлялись, теперь сказал, что заключенного нельзя выручить, пока он не вернет деньги лошадиному барышнику, а денег, понятно, у него нет, так что, если я не сжалюсь над злосчастным камердинером, он погибнет. Новое обращение этой женщины, которая вполне могла и сама все уладить, признаться, удивило меня, хотя и не отвратило от намерения помочь ей, дабы она не искала поддержки в ком-либо другом. Впрочем, я не смог удержаться и высказал свои соображения, получив следующий ответ: она якобы сделала для него больше, чем мне кажется, уже возместив убыток барышнику, но теперь призывает и меня хоть чем-то поступиться ради спасения несчастного. После заверений, данных мне ею в первый раз, я, разумеется, мог этого и не делать, но, рассудив, что проявлю себя не с лучшей стороны, если откажусь вытащить беднягу, произнес: я готов ради нее на все, и если она так хочет, значит, решено. Тут она горячо поблагодарила меня за великодушие, и мы расстались; я же, хорошо зная, что уголовный процесс – дело не одного дня, решил, не дожидаясь его окончания, совершить путешествие, которое уже давно откладывал.

Прежде я уже описывал, как сломал руку, когда отправился к монаху из Авиано, как доверился хирургу-невежде, а затем был вынужден прибегнуть к помощи палача в Рурмонде, которому удалось-таки меня вылечить. Но либо его помощь не принесла мне полного исцеления, либо, что более вероятно, с возрастом стали напоминать о себе старые недуги, – рука моя начала побаливать, особенно при перемене погоды. Я созвал всех светил медицинского факультета{422} и всех медиков Святого Козьмы{423}, но ни те, ни другие не посоветовали мне средства лучше, чем отправиться в Барботан{424}, что у подножия Пиренеев, – место, славящееся своими источниками, которым нет равных по лечебным свойствам. В этих источниках – не просто чистая вода для купаний, а особый вид грязи, весьма полезной для людей с ослабленными нервами или таких, которых, подобно мне, угораздило некогда сломать руку или ногу. Перед тем как уехать, я попрощался с маркизой де Л’Эгль, заверив, что мой отъезд не повредит ее намерениям: свидетели предупреждены и, прежде чем предстать перед судьей, обязательно выслушают ее наставления, а поскольку секретарь суда сказал, что все зависит от их показаний, то она останется удовлетворена исходом дела.

Я уехал, доверившись ее обещаниям и в мыслях не имея, что знатная женщина, с которой поступили по чести, способна во второй раз нарушить слово. Между тем, она была замужем за нормандцем, а те, мало того что искусные сутяжники, но и полагают своим принципом, будто человеку никогда не должно становиться рабом своей клятвы. И стоило мне покинуть Париж, как маркиза немедленно доказала, что недалеко ушла от нравов и обычаев людей, среди которых жила. Заставив меня пойти навстречу ее желаниям и дать необходимые наставления свидетелям, она, вместо того чтобы добросовестно соблюсти наши договоренности, подстрекнула преступника изменить свои показания: он заявил, что, вопреки моим обвинениям, якобы ничего у меня не крал, а лишь старательно выполнял мои приказания; не имея денег на содержание моих людей и лошадей, он, опять-таки по моему велению, продал мои пожитки, а если впоследствии вынужден был продать и лошадь, то лишь чтобы обеспечить пропитание двум своим собратьям, с которыми напрасно разыскивал меня в Париже.

Будь я там, мне нетрудно было бы опровергнуть эту ложь, однако прокурор и свидетели, обязавшиеся передо мной сделать все, как хотела маркиза, решили, будто такие показания призваны обелить обвиняемого, елико возможно. Таким образом, они пренебрегли защитой моих интересов и присудили меня к уплате судебных издержек: компенсации в пользу невинно оклеветанного, а кроме того и к возмещению барышнику суммы в четыреста пятьдесят ливров – цены лошади на тот день, когда я ее купил. Нечего сказать, достойная награда и тому, на чьей стороне была правда, и вору, по которому плакала виселица. Но это еще не все! Барышник потребовал, чтобы его судебный залог был выплачен из вмененной мне суммы, поскольку именно в это время ему пришлось оплатить несколько векселей, и даже опротестовав один из них, он сидел без денег и без друзей, способных его поддержать. Мне трудно говорить об этом без негодования против мадам де Л’Эгль, чья подлость и стала причиной всех бед; признаюсь, что, узнав обо всем, готов был уже отомстить ей, не останавливаясь ни перед чем, как если бы имел дело с мужчиной. Завершая этот печальный рассказ, добавлю, что, предъявив пресловутое требование и не дождавшись его удовлетворения, барышник сутки спустя настоял на конфискации мебели и товара у поручившегося за меня человека, а затем и отвез все это добро на площадь, где обычно продавали имущество несостоятельных должников. Можно представить, как был поражен поручитель: ему не оставалось ничего иного, как потребовать от меня ответа, а не дождавшись его, опротестовать все выплаты и проценты.

Когда все это произошло, я был в пути и даже ни о чем не подозревал, ибо просил не писать мне, пока не приеду в Барботан. Хотя мне и отправили несколько писем в те города, где я останавливался по дороге, но, не получая таковые, я, разумеется, не мог на них ответить. Странное дело: среди множества людей, наперебой и ежедневно клявшихся мне в дружбе, не нашлось ни одного, кто пожертвовал бы пятьдесят пистолей ради прекращения этого бесчинства. А они, что и говорить, очень обязали бы меня и спасли бы от поношения человека, которому, в свою очередь, был обязан я. У сословия торговцев, к которому он принадлежал, никогда не бывает по одному кредитору – и вот вместе с барышником к нему подступили и другие, а он, не имея возможности заплатить даже такую ничтожную сумму, думал, что совсем пропал. В один день он потерял все нажитое, хуже того – приобретенное в кредит. Когда я прибыл-таки в Барботан, меня дожидалось множество писем, посланных им мне вдогонку, – увы, они слишком запоздали. Не стану говорить о ярости, овладевшей мной, – она была неописуема. Я помышлял только о мести: когда она запала мне в душу, я уже не мог поступить иначе, чем поступил.

Столь далекое путешествие я предпринял, как уже говорил, с намерением поправить здоровье, но вместо того чтобы, по крайней мере, раз уж приехал, испробовать целебные воды, я немедля собрался в обратный путь, решив действовать, не дожидаясь худших последствий. Мне, как уже упоминалось, стало известно, что камердинер прежде промышлял на большой дороге; тогда я невзначай осведомился, какие есть тому доказательства, и узнал достаточно, чтобы его погубить. Где можно его найти, я уже не сомневался: это оказалось не так трудно, как представлялось сначала. Я велел одному из лакеев снять ливрею моих цветов, отправиться к маркизу де Л’Эглю, якобы наняться на службу и поступить к нему в дом – нормандец не преминет воспользоваться этим, лишь бы новый слуга не требовал большого жалованья. Действительно, тот согласился, ибо никогда не упускал своей выгоды, благо таковая подвернется.

Убедившись, что мой лазутчик принят, я стал ковать железо пока горячо, поскольку вознамерился воздать по заслугам не только семейке маркиза, но, для вящего позора, и самому мошеннику-камердинеру. Все заранее приготовив, я предусмотрительно призвал на помощь тридцать полицейских, дабы не получить отпор, – на рассвете мой лакей отворил им дверь, и, войдя в дом, они взяли вора еще в постели. Маркиз де Л’Эгль, услышав громкий шум, выбежал взглянуть, что происходит. С ним вышла и жена и начала грозить полицейским расправой за то, что те осмелились вторгнуться в дом столь знатной особы. Однако ей тотчас пришлось убедиться, что им нет дела ни до ее пола, ни до титула: один даже наставил на нее мушкетон и, возможно, не ограничился бы этим, если б его не удержал комиссар, который, впрочем, отнюдь не собирался защищать ее – он заявил только, что маркиза заслужила такое обращение, дерзнув угрожать слугам закона, и это ей припомнят в суде. Такое оскорбление заставило знатную даму вспыхнуть от ярости, но ей пришлось его проглотить, равно как и дерзость первого полицейского. Она догадалась, что слуга схвачен по моему наущению, а так как вместе с мужем знала суть прошлого судебного разбирательства не хуже прокурора, то решила, будто я пытаюсь опротестовать вынесенный оправдательный приговор. Но какие бы новые обстоятельства ни открылись, человека нельзя судить вновь, если однажды он уже был оправдан, так что он мог лишь посмеяться над такими потугами. Это немного успокоило оскорбленных супругов – они уселись в карету с видом поруганной чести, чтобы самолично сопровождать арестованного в тюрьму. Сколь же велико было их удивление, когда выяснилось, что заведено совсем другое дело: оказалось, они, не таясь, покровительствовали душегубу с большой дороги! Теперь, спасая его, им пришлось действовать исподволь и просить помощи у друзей, однако никто не обладал таким влиянием, чтобы избавить от наказания преступника, чья вина ясна как божий день. Он был приговорен к колесованию, и единственное, чего им удалось добиться – чтобы его прежде удавили, а не колесовали живьем, как полагается для убийц.

Занятый своей местью, я не позабыл и о торговце, который поручился за меня и, как говорилось выше, жестоко за то поплатился. Он требовал возмещения своих убытков, и было справедливо не только вернуть ему все имущество, но и вознаградить. Конечно, мне не пристало корить себя в том, что он наделал столько долгов, но ведь это по моей вине с ним случились все вышеназванные неприятности. Я предложил ему две тысячи франков, а потом и тысячу экю, но, отвергнув их с оскорбленным видом, он заявил, будто потерял раз в пять или шесть больше, и пояснил: его товары ушли менее чем за полцены, и только это обязывает меня возместить свыше четырех тысяч экю. Кроме того, из-за меня он продал свою лавку, ежедневно приносившую недурной доход, и я должен понять, что ему не только нужно открыть новую, но и возвратить кредит, срок которого как раз приближается; вот каковы его убытки и нужды, и, коль скоро я оставлю его на произвол судьбы, он погибнет, а жена и дети пойдут по миру. Как бы он ни настаивал, – не было сомнений, что просимая сумма явно завышена, так что я, хоть и против желания, был вынужден судиться с ним. Дело окончилось в мою пользу: вместо пресловутой тысячи экю меня обязали выплатить лишь половину, но ради прежних добрых чувств между нами я не стал скупиться и вручил ему первоначально предложенную сумму.

Вот так завершается моя история, которую я назвал бы не слишком благополучной, не доказывай она липший раз, что все мы в этом мире обречены горестям. Итак, рассудив, что жизнь полна печали и скорби, я в конце концов сделал тот шаг, на который должен был решиться давным-давно, – удалился в монастырь, где в немощи, неизбежной для столь преклонных лет, ныне ожидаю часа, когда Господу будет угодно призвать меня к себе{425}.

Конец

ПРИЛОЖЕНИЯ

В. Д. Алташина
«Карта и территории»[1]1
  Название романа М. Уэльбека «Карта и территория» (2010) отсылает к замечанию американского ученого и философа польского происхождения Альфреда Коржибски (1879–1950): «карта не территория», то есть изображение не является калькой реальности, модель реальности не является самой реальностью.


[Закрыть]
Куртиля де Сандра

«Выбросьте реальность в окошко, и она войдет через дверь» – так называется одна из статей о современной французской литературе, опубликованная в газете «Le Monde» 20 января 2012 года. И правда – что может быть интереснее реальной жизни? Ведь подчас она предлагает сюжеты, которые ни в одном сне не приснятся, какие никогда не выдумает даже самая богатая фантазия! Наша эпоха конца XX – начала XXI века тому яркое подтверждение. В литературе доминирует «авто» и «био» – правда, мимикрирующая под вымысел, или вымысел – под правду о себе или о другом; роман черпает вдохновение из происшествия, вырастает из подлинной жизни известного человека, автор беззастенчиво делает героем самого себя, ибо нет ничего загадочнее и интереснее реального, умело преподнесенного факта.

Но оговоримся сразу: и это не ново под Солнцем! Вся многовековая история литературы колеблется между «картой» и «территорией», стремлением творчески преобразовать действительность или вымерить ее линейкой и циркулем, дать живописное полотно или точную фотографическую копию, которая, однако, никогда не будет воплощением территории. Ибо карта, по меткому замечанию А. Коржибски, не есть территория. Карта без территории – чистый вымысел, территория без карты – необозримая реальность, стремление понять которую и приводит к неизбежному появлению карты, способной уместить на одном листке огромные пространства.

Куртиль де Сандра решил изобразить «территорию» французской истории XVII века на «карте» романа, избрав для этого популярную форму мемуаров.

Его имя, – пишет о нем Вольтер в «Веке Людовика XIV», – упоминается здесь лишь для того, чтобы предупредить французов, а особенно иностранцев, что они самым серьезным образом должны остерегаться всех этих лживых мемуаров, напечатанных в Голландии. Куртиль – один из самых порицаемых авторов этого жанра. Он наводнил Европу вымыслами под именем истории.

Цит. по: Lombard CS 1982: 4

Негодование Вольтера – историка, требовавшего документальной точности, отказавшегося от хронологического перечисления фактов и изменившего само представление об историческом сочинении, – вполне понятно. Объяснимо и непонимание Вольтера – писателя-классициста, весьма скептически относившегося к «низкому» жанру романа. Но как мог автор «Кандида» не разглядеть в Куртиле своего собрата и непосредственного предшественника, талантливо соединившего историю и вымысел, подобно тому, как сам Вольтер сольет воедино философию и невероятные приключения?

Все объясняется просто – переходным характером эпохи, когда отбрасывались архаичные стереотипы и их место занимали новые модели, еще искавшие себя, не устоявшиеся, а потому часто воспринимавшиеся в штыки даже самыми передовыми людьми эпохи. Например, такими, как Вольтер или Бейль, писавший о том же Куртиле:

Жаль, что этот человек, наделенный таким плодотворным гением и даром писать с удивительной легкостью, не предпринял ничего, чтобы лучше употребить свои таланты. Если бы он последовал примеру великих писателей античности и придерживался тех правил, которые столь подробно объяснили корифеи исторического жанра, он мог бы стать хорошим историком.

Цит. по: Lombard CS 1982: 355

Но, стремясь изобразить ход истории – территорию, Куртиль пропускает ее сквозь ретину своего героя-рассказчика, создающего свою карту, верную в основных линиях и пропорциях, но субъективную в колористике и масштабе. Он был одним из первых, кто решил использовать интерес читателя к Истории, преобразил ее воображением и открыл секрет массовой литературы.

Хорошим историком Куртиль не стал – да вряд ли и стремился к этому. Его талант лежал совсем в иной плоскости – рассказывания увлекательных историй, и он стал писателем-новатором, чье имя пережило века.

Рубеж 17-го и 18-го столетий – а именно на этот период приходится его деятельность – время переходное, неустойчивое, когда ломается старое и зарождается новое; недаром во французской культуре существует особое понятие – fin du siècle. Для Франции это к тому же был конец не просто века, но «Великого века» – века Корнеля, Расина, Буало и Мольера. Век этот прославил французскую словесность и остался в истории «веком Людовика XIV», и в нем Куртилю действительно не было места (как тут не вспомнить уничижительную характеристику, данную ему Вольтером!). Французский классицизм с его строгой размеренностью, ясностью, математической стройностью и логичностью уходит в прошлое вместе с уходом стабильности из государственной жизни. На смену продуманным и взвешенным действиям кардинала Ришельё, всячески укреплявшего мощь французского государства и абсолютную королевскую власть, приходит эпоха войн и волнений. После смерти кардинала (1642 г.) и не намного пережившего его короля Людовика XIII (1643 г.), наступает эпоха Регентства королевы-матери Анны Австрийской и ее фаворита кардинала Мазарини, не отличавшегося государственными талантами своего предшественника и заботившегося прежде всего о собственном благополучии, – так, по крайней мере, изображают его все современники. Это время, ознаменованное смутами гражданской войны, так называемой Фронды (1648–1653 гг.), расколовшей страну, внесшей в жизнь сумятицу и беспорядок. Личное правление Людовика XIV начинается в 1661 году, и хотя этот король, известный приписываемым ему выражением «Государство – это я», делает все для укрепления страны и своей власти, именно он, стремясь за время своего долгого царствования доказать приоритет Франции, ввергает ее в четыре войны. Первая, известная в истории под названием Деволюционной, была вызвана его намерением завладеть Испанскими Нидерландами (Бельгией), чему воспротивилась Голландия, заключившая против Франции тройственный союз с Англией и Швецией. Война была непродолжительной (1667–1668 гг.), и Людовику XIV пришлось ограничиться аннексией нескольких пограничных крепостей. Вторая война, называемая Голландской (1672–1679 гг.), началась вторжением короля в Голландию с большой армией под командованием талантливейших полководцев той эпохи – Тюренна и Конде. Она окончилась Нимвегенским миром, по которому Голландии были возвращены все сделанные французами завоевания, а Людовик XIV получил вознаграждение от Испании, отдавшей ему Франш-Конте и несколько пограничных городов в Испанских Нидерландах. Теперь, когда король был на вершине могущества и славы, он, пользуясь слабостью и раздробленностью Германии, стал самовластно присоединять к французской территории пограничные местности, которые на разных основаниях признавал своими. Так, в 1681-м он занял имперский город Страсбург. Бессилие Испании и Германии перед Людовиком XIV выразилось далее в формальном договоре, заключенном ими с Францией в Регенсбурге (1684 г.), устанавливавшем перемирие на двадцать лет и признававшем за Францией все сделанные ею захваты, лишь бы она не претендовала на новые земли. Однако вскоре Людовик XIV под разными предлогами совершил нападение на прирейнские земли и овладел почти всей страной от Базеля до Голландии. Это стало началом третьей войны, продолжавшейся десять лет (1688–1697 гг.) и страшно истощившей обе стороны. Окончилась она в 1697 году Рисвикским миром, по которому Франция удержала за собой Страсбург и некоторые другие произвольные «воссоединения».

Четвертой, и последней, войной Людовика XIV была Война за испанское наследство (1701–1714 гг.). Со смертью испанского короля Карла II должна была пресечься испанская линия Габсбургов, что привело к попыткам дележа испанских владений между разными претендентами, о чем Людовик XIV вел переговоры с Англией и Голландией. В конце концов, Людовик XIV, женатый на дочери испанского короля Филиппа IV, добился от Карла II завещания, провозглашавшего наследником испанского престола одного из его внуков, Филиппа Анжуйского, при условии, что никогда французская и испанская короны не соединятся в одном и том же лице.

Но на испанский престол явился и другой претендент – эрцгерцог Карл, второй сын императора Леопольда I. Едва умер Карл II (1700 г.), Людовик XIV двинул войска в Испанию ради утверждения прав своего внука, Филиппа V, но встретил отпор со стороны новой европейской коалиции, состоявшей из Англии, Голландии, Австрии, Бранденбурга и большинства германских княжеств. Война за испанское наследство велась с переменным успехом, французы терпели одно поражение за другим, и к концу войны положение Людовика XIV сделалось крайне затруднительным. Страна была разорена, народ голодал, казна опустела, и престарелый король стал просить мира, который и был заключен между Францией и Англией в 1713 году в Утрехте.

Стоит отметить, что только две последние войны не попали на страницы романа Куртиля, ввиду того, что написан он был до их начала. События же Тридцатилетней войны (1618–1648 гг.) – первого военного конфликта в Европе, затронувшего в той или иной степени почти все европейские страны (в том числе и Россию), – а также Фронды, Деволюционной и Голландской войн изображены детально и точно, с явным знанием истории и военного дела.

Вторая половина 17-го столетия ознаменовалась не только масштабными международными конфликтами, но и бурным развитием наук. Изобретение счетной машины и барометра, телескопа и парового котла, экспедиции Гудзона (1607 г.), Абеля Тасмана (1643 и 1644 гг.), дальние путешествия и отчеты о них расширили представление об окружающем мире: то, что прежде представлялось стабильным и неизменным, оказалось подвижным и переменчивым. Человек конца XVII века, лишившийся прежней стабильности и определенности, переживает глубочайший кризис: слишком многое вокруг него поменялось, он больше не может определить своего места в окружающем мире, теряет ясное представление о самом себе и о других. Его состояние как нельзя более точно определяет один из блистательнейших ученых и философов эпохи Блез Паскаль (1624–1663), задавшийся не случайным вопросом: что же такое человек во Вселенной? – и сравнивший человека с мыслящим тростником. Нечто подобное произойдет во Франции и веком позже, когда Стендаль, пытаясь определить перемены, происходящие в культуре, заметит: «На памяти историка никогда еще ни один народ не испытывал более быстрой и полной перемены в своих нравах и своих развлечениях, чем перемена, происшедшая с 1780 до 1823 года. А нам хотят давать ту же литературу!» (Стендаль 1959/7: 30).

Изменения микро– и макрокосма приводят к изменениям в культуре и литературе, что выразится в «споре древних и новых» – важнейшем эстетическом диспуте во Французской Академии рубежа XVII–XVIII веков между ортодоксальными представителями классицизма во главе с Никола Буало и писателями, стремившимися в рамках классицистической доктрины к обновлению литературной теории и практики, во главе с Шарлем Перро[2]2
  Началом спора «О древних и новых» считают речь Ш. Перро (1628–1703) на заседании Французской Академии 27 января 1687 года, когда он прочел свою поэму «Век Людовика Великого», в которой утверждал, что французские художники, его современники, в своем искусстве намного превзошли древних римлян эпохи Августа. Это утверждение вызвало бурю возмущения со стороны консервативных академиков во главе с Н. Буало (1636–1711), поэтом и главным теоретиком классицизма. В поддержку Ш. Перро выступил Бернар де Фонтенель (1657–1757), опубликовав в 1688 году сочинение «Свободное рассуждение о древних и новых». Ш. Перро, приверженец «новых», оставался классицистом, но отрицал значение мимесиса (принципа подражания) – основы античной эстетики. Он считал античность временным, историческим феноменом, а целью художника – движение вперед, к идеалу прекрасного. Перро, сравнивая произведения античных живописцев с картинами Рафаэля, доказывал, что Рафаэль и его современники изображают прекрасное сложнее, тоньше и многообразнее.


[Закрыть]
.

Хотя классицизм с его жесткой и четкой системой, не терпящей никаких отступлений (знаменитое «Мнение Французской Академии по поводу трагикомедии „Сид“» в 1638 году сурово осудило шедевр Корнеля за несоответствие норме), еще долго не будет сдавать своих позиций, возрождаясь, как Феникс, в виде неоклассицизма, веймарского классицизма или классицизма XVIII века, но его авторитет уже не является непререкаемым, что дает возможность для все более смелого развития новых тенденций, прежде всего в неканонических жанрах.

Роман, жанр маргинальный и презираемый, а потому свободный и открытый, окажется наиболее чутким к изменениям социокультурной, политической, исторической ситуации, что будет доказано и следующим столетием, которое во Франции по праву назовут его «золотым веком». Барочный роман XVII века, хотя им полсотни лет спустя и будет зачитываться еще совсем юный Руссо, перестает удовлетворять потребности читателя. Низовое барокко, представленное бытописательным романом, оказалось слишком обыденным и приземленным, чересчур погруженным в изображение изнанки жизни, судьбы простого человека. «Правдивое комическое жизнеописание Франсиона» (1623–1633) Шарля Сореля (1602–1674), дающее широкое полотно французской жизни, на фоне которой действует ловкий, умный, смелый авантюрист; «Комический роман» (1651–1657) Поля Скаррона (1610–1660), описывающий странствия по стране труппы комедиантов и весьма правдиво изображающий провинциальную действительность с ее мелочностью, невежеством и скукой, грязные дороги и постоялые дворы, или «Мещанский роман» (1666) Антуана Фюретьера (1620–1688), реалистично рисующий обыденный мир заурядных людей, – даже эти лучшие образцы жанра не могли надолго удержать внимание читателя, жадно следившего за происходящим в стране и за ее пределами, интересовавшегося историей, политикой и наукой.

Антипод бытописательного романа – роман прециозный[3]3
  Прециозность (от фр. précieux – драгоценный) – распространившееся во французских салонах середины XVII века своеобразное, чисто французское культурно-бытовое явление, которое выражало особое мировосприятие (стремление, иногда нарочитое, к утонченности и изысканности) и проявилось как в отношениях социальных, так и в подходе к литературе и языку.


[Закрыть]
или галантно-героический – изображал, напротив, мир возвышенных страстей и безупречных героев. Он отличался большими размерами (так, «Артамен, или Великий Кир» Мадлен де Скюдери насчитывал 13 095 страниц), неестественной возвышенностью чувств и перегруженностью фабулы, в основу которой были положены похищения, переодевания, узнавания. Центральные персонажи строились по одному образцу: герой прекрасен, отважен, но в то же время галантен и чувствителен. Прекрасная и несчастная героиня страдает в разлуке с любимым, однако в конце романа они непременно сочетаются браком. Романы были довольно монотонны и малооригинальны, хотя лучшие из них, «Клеопатра» (1647–1658) Готье ла Кальпренеда (1609–1663), «Полександр» Марена Ле Руа де Гомбервиля (1600–1674), отличавшиеся обилием географических сведений, почерпнутых из реляций путешественников, буквально зачаровывали современников экзотическими топонимами; в «Артамене, или Великом Кире» (1649–1653) Мадлен де Скюдери (1607–1701) под экзотическими масками изображались все известные лица и события этих лет (принц Конде, г-жа де Лонгвиль, кардинал де Рец, битва при Рокруа и т. п.). Эти произведения еще и в следующем веке будут привлекать читателя необычайностью приключений, исключительностью характеров и чувств. Жан де Лафонтен в балладе «О чтении романов и книг о любви» (1665) признавался, что перечитывал «Полександра» «двадцать и двадцать раз». Но уже в середине XVII века аббат де Пюр отмечает, что героический роман начинает надоедать длиннотами, монотонностью и неправдоподобием. Наиболее последовательную атаку на галантный роман предпринял Буало в сатирическом диалоге «Герои романа», где Плутон, Меркурий и Минос, видя романических героев с громкими историческими именами, никак не могут узнать в них своих старых знакомцев: имена те же, что у античных героев, но речи непонятны, а поступки вызывают изумление и смех. В конце XVII – начале XVIII века само слово «роман» стало во Франции синонимом неправдоподобного, и авторы всячески избегали его в названиях своих произведений, предпочитая «историю», «жизнь», «хронику» или «мемуары». Именно так названо и большинство произведений Куртиля, который талантливо соединил опыт обоих типов барочного романа: бытописательного с его приземленностью и реализмом в изображении повседневности и галантного с его мнимым историческим правдоподобием, ведь речь там шла об истории давней и далекой, а действие происходило в самых экзотических странах (на что, безусловно, оказали влияние заморские плавания). В прециозном романе историзм обычно сочетался с принципом ключа (так называемые romans à clef), то есть с замаскированным изображением реальных лиц и событий современности, – Куртиль же называет героев их реальными именами, что, впрочем, с его стороны весьма неосмотрительно: почти все произведения писателя были запрещены.

Поскольку, как мы уже говорили, роман теряет доверие и интерес читателя, его место занимают документальные жанры. Это прежде всего мемуары, написанные участниками событий по горячим следам. Именно на конец XVII века во Франции приходится всплеск в написании воспоминаний, что в принципе является характерным для напряженных переломных эпох. «Мемуары» (опубл. 1662) Ларошфуко, автора знаменитых «Максим», деятельного политика; «Мемуары» (опубл. 1696) Бюсси-Рабютена, известного военачальника, автора «Любовной истории галлов» (1665), которые охватывают почти сорок лет жизни (1622–1666 гг.); «Мемуары» видного участника Фронды кардинала де Реца (1613–1679), опубликованные лишь в 1717 году, но известные современникам в списках; «Мемуары» мадемуазель де Монпансье, где рассказывается о шестидесяти годах жизни принцессы (1627–1688 гг.), – впервые увидевшие свет только в 1718-м, они также читались современниками, – вот лишь некоторые из наиболее ярких произведений, оказавших несомненное влияние на развитие романа. В них было то, чего ему так не хватало: достоверность детали, изображение реальной и в то же время героической действительности, любовь и подвиг, забавные случаи из жизни и трагические эпизоды, смех и слезы, возвышенное и обыденное.

Новый вид романа, для которого в принципе, по мнению М. М. Бахтина, характерен тесный контакт «со стихией незавершенного настоящего» (Бахтин 2000: 218), появляется под воздействием сложившейся в конце XVII – начале XVIII века социокультурной ситуации, когда в центре внимания оказывается человек как личность, когда под влиянием произошедших экономических, демографических, политических и религиозных изменений меняется отношение к обществу и к каждому его отдельному представителю, и необходимость познать и понять человеческую природу осознается все отчетливее. Новые жизненные приоритеты, развитие наук, в том числе и наук о человеке, приводят к увеличению интереса к документальным жанрам, что проявляется в широкой публикации воспоминаний, отчетов о путешествиях, писем, а в дальнейшем и к слиянию документальности с художественностью. Вертикальная концепция мира, в том числе и в литературе, когда герои произведений (как классицизма, так и барокко) расположены выше или ниже читателя, сменяется горизонтальной, когда герои расположены в той же плоскости, что и читатель, в том же временном и географическом измерении. Одной из специфических особенностей романного жанра является «новая постановка автора», изменение взаимоотношений автора с изображаемым миром: «они находятся теперь в одних и тех же ценностно-временных измерениях, изображающее авторское слово лежит в одной плоскости с изображенным словом героя и может вступить с ним (точнее: не может не вступить) в диалогические взаимоотношения и гибридные сочетания» (Бахтин 2000: 219). Именно такой диалог – автора-рассказчика с героем, автора с исторической действительностью, автора и рассказчика с читателем – мы встречаем в мемуарной литературе конца XVII века, устремленной как к познанию окружающего мира, так и к познанию своего места в нем, и эту характерную тенденцию эпохи смог уловить и продуктивно использовать Куртиль де Сандра.

Имя Гасьена Куртиля де Сандра (1644–1712), ныне почти забытое, было хорошо известно читателям рубежа XVII–XVIII веков, когда его памфлеты, мемуары, сборники галантных историй и анекдотов, политических размышлений и любовных интриг регулярно издавались и переиздавались, привлекая неизменный, подчас скандальный интерес. Полной уверенности в дате рождения и в написании его имени нет, поскольку писатель подписывался по-разному: в 1689 году при покупке собственности в Верже он поставил подпись «Гасьен де Куртиль, шевалье, сеньор де Сандра, ле Верже и других мест» (Gatien de Courtilz, Chevalier, Seigneur de Sandras, le Verger et autres lieux), нотариальные же документы подписывал обычно «Гасьен де Куртиль» (Gatien de Courtilz).


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю