Текст книги "Тюрьма"
Автор книги: Феликс Светов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 26 страниц)
– Я хочу написать заявление, – говорю.
– О чем?
Раскрываю тетрадь, беру ручку…
– Как ваша фамилия? – спрашиваю.
– О чем заявление?
Не отвечаю, я и глядеть на нее не могу… «Следователю прокуратуры…» Прошу Библию, прошу свидание со священником, ссылаюсь на закон… Кладу ей на стол.
– Я не возьму, – говорит.
– У вас права нет не брать.
Позеленела, шипит:
– Вы у меня вспомните права!.. Ваша сестра уже посылала такие заявления. Ей отказали.
– То сестра, а то я.
Бросает мне на столик исписанную бумагу:
– Подпишите.
– Я ничего не подписываю. И читать не стану.
– И это ваше дело.
Кнопка, видать, под столом, нажимает.
– Вы на спецу?
– На спецу.
– Сколько человек в камере?
– Семеро,– говорю я, и какаято тоска сжимает сердце: да что она не узнает, что ли!
– Хорошо устроился, – она усмехается мне в лицо.
– Хорошо,– говорю я.
За спиной открывается дверь: другая провожатая, постарше, лицо мрачное, серое. Рыбьи глаза что-то подписывает – пропуск! Встаю.
– Всего доброго,– говорю я.
– До свидания…
С этой болтать мне не хочется. Да и ей до меня нет дела. Не вижу я обратной дороги, переходов, лестниц, и ощущения свободы у меня нет. Пропало. Тоска. А что случилось, думаю я, или ты чего ждал?.. Украл, замочил, изнасиловал… И к злодеям причтен… Он же сказал, письмо из дома, вспоминаю я Борю, вот я его и получил… Благодарю Тебя, Господи!
Я не успел войти в камеру, а уже понял: что-то произошло… Нет, не сразу долетело, в первый момент я был счастлив – дома! После постнолживого лица с рыбьими глазами, мерзких коридоров и переходов, провонявшего чужой бедой «шкафа», вертлявой распущенности одной провожатой и злобномрачного молчания второй – вот он мой дом! Обжито, прожито, уродливая, неестественная – но моя теперешняя жизнь…
Зиновий Львович стоит у двери: в телогрейке, в щапке, в сапогах, рядом завязанный мешок, матрас в матрасовке. Боря бледный, напряженный – у стола; остальные по шконкам.
– Что случилось? – спрашиваю.
Зиновий Львович давит на «клопа».
– Давай, давай!..– говорит Боря.
Прохожу к своей шконке… Открывается дверь. Корпусной.
– Что тут у вас?
– Да забирай его! – кричит Боря.– Он нам жизнь заедает, если больной – тащи на больничку, на людей кидается!..
– Кто еще что скажет?
Все молчат.
– Так что случилось? – голос у корпусного скучный, видать, надоело, для порядка спрашивает.
– Два месяца терпели,– говорит Боря,– угрожать начал. Вон его, – кивает на Гришу, – обещал пришибить «восьмеркой».
Корпусной переводит глаза на «восьмерку» – шайка для стирки.
– Если, говорит, будешь курить, пришибу! – Боря явно завелся.– Чего ему в башку влезет – а нам зачем?
– Было? – спрашивает корпусной Гришу.
– А где курить? – говорит Гриша, —у нас вагон для курящих.
Зиновий Львович ощерил золотую пасть:
– Всю ночь мне в морду сигаретой…
– А ты что всю ночь?..– говорит Боря.– Забирай его, командир, плохо кончится.
– И ты, Пахом, промолчишь? – говорит Зиновий Львович.
– Надоел ты, Львович‚– говорит Пахом.
– Пошли, командир,‚– говорит Зиновий Львович.– Сорок лет оттянул, а такой хаты не видел, они ему всю жопу вылизали, а он кому лижет?..
Зиновий Львович поднимает мешок, исчез за дверью.
– Как боевое крещение, Серый? – спрашивает Боря.
Говорить мне не хочется, не понимаю, что тут произошло, что происходит, качается дом, который я только что увидел, ползет подо мной пол, как палуба…
– Нехорошо со стариком,– говорю я,– поторопились.
– Ладно тебе! – отмахивается Боря.– Нашел кого жалеть, окажись с ним на узкой дорожке – сожрет, как не было. Не таких харчил. А если б он пришиб Гришку?
– Не тронул бы. Болтал. Ты сам знаешь.
– Во добренький,– говорит Боря,– и Гришку ему жалко, и эту мразь, и… А меня тебе не жалко?
– А ты тут причем?
– Я тебя, Серый, предупреждал, ты тюрьмы не нюхал… Ты знаешь, что такое беспредел?
– Порядок на кладбище, Боря.
– Погоди, вспомнишь…
– Следовательша то же самое сказала… А почему ты порядок устанавливаешь – тебя выбирали? Или назначили?
– Вон ты как заговорил…
– Хватит, мужики,– говорит Пахом. – Рассказал бы, Вадим…
– Отказался отвечать. Раз спросила, другой…
– И все?
– И все. На сестренку плетет, не приходит к ней, мы, мол, ее достанем. А она родила в тот день, когда меня увели… Как-то странно спросила – много ль человек в камере?..
– Неужто все? – не отстает Пахом.
– А ты думал – отпустят?
– Уверен был,– говорит Пахом.
– Нехорошее у меня предчувствие, – говорю,– будто… Зато своя радость… Помнишь, Серега, я тебя спрашивал: «Огненного искушения, для испытания вам посылаемого…»? Не могли вспомнить. Теперь знаю. «Огненного искушения, для испытания вам посылаемого, не чуждайтесь, как приключения для вас странного. Но как вы участвуете в Христовых страданиях, радуйтесь, да и в явление славы Его возрадуетесь и восторжествуете…»
– «Огненное искушение»! – говорит Боря.– Тебя еще не пощупали, а уже предчувствия – обосрался!.. Христиане! Куда вам…
Надо промолчать, думаю я, нельзя заводиться, зачем я в этой хате, пора менять, хватит, зажился…
Когда Боря улегся, Пахом отозвал меня к сортиру, там у нас место для разговоров – отвернешься, к стене и вроде…
– Понял, что такое тюрьма? – говорит Пахом.– Сам себя теряешь. Зачем я ему поддакнул?.. Старик, правда, надоел, но мало ли что мне надоело?.. А я думаю: вдруг Бедарев отправил письмо, не соврал? Вот я уже и попался…
– Нельзя, Пахом, никогда нельзя ради чего-то…
– Знаю,– говорит Пахом.– Меня сегодня тоже вызывали. После тебя, а пришел раньше. Ничего нового не сказал, но чую – знает. У следователя мое письмо. Всегда уважительный, а сегодня в лицо смеется. Тут вот в чем дело: старик мешал Бедареву, старик – битый зэк, сечет, до чего нам, желторотым не допереть. Молчал, а сам давно все понял. Зачем Бедареву такой свидетель?..
Лежу на шконке. Боря рядом, не спит. И я не сплю. Не могу забыть старика. Он и меня раздражал – из чужого, страшного мира, ничего о нем не мог понять, но… Дай, говорит, мне, Вадим, носки, тебе подогнали, шерстяные – у меня ноги зябнут, от сердца, видать, не тянет… Как же он углядел, подумал я, весь день спит? На этапе я достану, говорит, у меня все будет чего захочу, а тут… Ты на этапе достанешь, сказал я ему, а я– нет, зачем мне отдавать, сестренка связала. Пожалел. А у старика зябнут ноги. Какое мое дело – достанетне достанет, ему сейчас надо… Кто же я такой, думаю я, зачемто меня сюда бросили, а я сижу, как мышь, шкуру спасаю. Шкуру – не душу. Зачем бросили?.. А за что взяли? Я и об этом забыл… На вопросы не отвечаю – подумаешь доблесть, со следователем игра, но вокругто люди, может, я им нужевк, для того меня и… Что же я молчу – о себе пекусь?.. Помоги мне, Господи, научи… Только что получил письмо из дому, от… Нины, от… Огненного искушения, для испытания вам посылаемого, не чуждайтесь, как приключения для вас странного…
13
Первый раз так тихо открылась кормушка: глядит, молчит.
– Чего надо? – спрашивает Андрюха.
– Полухин – есть такой?
– Я, – говорю.
– Собирайся, с вещами… знакомый голос, сдержанный.
И закрыл кормушку.
Проваливается что-то в желудке. То самое, когда говорят: душа ушла в пятки. Пятки – не желудок, думаю я.
– Приехали, – говорю.
– Освобождают, что ли?! – вскинулся Пахом.
– Как же,– говорю,– после вчерашней беседы со следовательшей – освободят. Ты бы на нее поглядел…
– Утром не освобождают,– говорит Боря,– только вечером.
– В Лефортово, – говорит Андрюха,– точно, в Лефортово, здесь тебе нечего делать.
– Не может быть, – говорит Боря,– почему вдруг?
Поднимается, идет к двери, стучит в кормушку. Открывается.
– Куда Полухина?.. Это ты, Федя?.. К врачу его, что ли?
– Сказано – с вещами.
Кормушка закрылась.
– Я думал, мы до лета, – говорит Боря.
Вижу, растерян, огорчен. Господи, кто он такой?..
– А я думал, Пасху отпразднуем,– говорю,– мы бы с тобой, Серега, вместе…
Серега не отвечает. И все молчат. Расстроены.
Вытаскиваю из-под шконки мешок, казалось, нет вещей, а все равно – сборы, затыкано, закурковано…
– Видите как,– говорю,– хотел к Пасхе подарить…
Я, и верно, думал, кому что, сейчас трудно вспомнить, а ведь были соображения: Сереге – тетрадь, ручку, Андрюхе – мыло, он мешок мой нюхал: «Как дома побывал!»; Боре – носки, Пахому – иголку: я дежурил, а вертухай забыл отобрать, осталась; Грише… Что Грише? Конверты, больше ничего нет…
– Может отпустят,– говорит Пахом,—ты запомнил, что передать?.. Телефон запиши…
– Напиши, – говорю,– а я запомню.
– Я думал, с тобой до лета, опять говорит Боря. Эх, Серый… Нам бы не в камере поговорить…
– Погоди, увидимся…
Пахом дает листок: телефон, имя-отчество жены… «Не забудь про деньги под кафелем…»
– Не забуду, Пахом, рву записку.– Но ты зря рассчитываешь.
– Что ж они про тебя задумали?.. – говорит Боря.
Андрюха с Гришей запихивают мой матрас в матрасовку.
– Держи, Серый,– говорит Серега—я тебе Правило переписал. Утреннее. Наше. Оно полнее, больше вашего. Верней. И два псалма: пятидесятый и девяностый.
– Серега!.. Спаси тебя, Господи! Подарок… К Пасхе.
– Не уходи, Серый…– говорит Гриша.
– И от меня возьми – Боря вытаскивает из-под матраса пачку «дымка».– На черный день спрятал…
– Таких давно не видел…– говорю.
Както странно он на меня глянул.
Дверь открывается, и я вздрагиваю: рыжий старшина, тот самый – Вергилий!
– Собрался?..
– Простите, мужики, – говорю, – если что…
– Бог простит,– говорит Серега.
– Жалко, не договорили,– говорит Боря,– так всегда, главного не успеть. На потом оставляешь, а потом не бывает…
Андрюха взваливает мне на спину матрас:
– Если на общак – покричи.
– Да не может того быть, – говорит Пахом.
– Если не увезут,– говорит Боря,– сразу переводи свою подписку, а увезут, газета будет приходить – понял?
– Ну, все?.. —слаб я, ноги дрожат. Пошел, мужиики…
Рыжий стоит у двери, смотрит на меня. Уже из коридора я еще раз оборачиваюсь на камеру…
Глава третья. ОБЩАК
1
– Вы не можете, не можете, вы не можете так со мной… Вы не можете… шепчет, бормочет он, замолкает и начинает снова: – Вы не можете так со мной…
Глаза у него закрыты, он натянул матрасовку на голову, но все видит, слышит – ничего не видя, ничего не слыша. Он напряжен до предела, все, что. осталось, стучит в нем: зрение, слух, обоняние, осязание… – что еще?
– Вы не можете, – бормочет он, – не можете так со мной…
Он зажмурил глаза, натянул матрасовку на голову, но он видит! Залитое ярким мертвенным светом пространство безобразно загромождено черными железными шконками, длинный стол посередине, глухие окна в толстой решетке густо загорожены снаружи ржавыми полосами, огромная железная дверь с наваренным изпутри нелепым наростом – что это? В углу, под ним – под ним! – омерзительный трон ватерклозета… Если б только это – шконки, решетка, безобразная дверь, омерзительный ватерклозет… Толпа! Толпа! Кривляющаяся небритыми черными рожами, ощеривающая желтые зубы под красными, синими губами, в лохмотьях – перемещается, снует, пообезьяньи прыгает со шконок, гримасничает, машет руками, крутится вокруг стола… Что они там делают?.. Очередь – очередь! – под ним, один за другим забираются на трон ватерклозета… И все в сизом дыму, слоящемся, подымающемся к потолку клубами…
Он ничего не слышит, пальцы в ушах, матрасовка, одеяло, сверху подушка… Стоны, кряхтенье, визг, жеребячий смех, брань… Разве он никогда не слышал брани? Нет, это не брань, что-то непостижимо-мерзкое, грубое, как удар дубиной, изощренное, как укол иглой, издевательское до смертной обиды, до невозможности простить… Что простить, кто не может простить – кто-то из них знает, что такое оскорбление, эти существа, изрыгающие брань, способны оскорбиться? Черный мат, извращающий смысл любого понятия, слова, мысли, образ человека… Сплошной гул, бессмысленная брань заполняет пространство и он плывет в нем вместе со своей матрасовкой, одеялом, подушкой – куда его тащит?
Что может он обонять, зарывшись носом в ворох собственных тряпок?.. Смрад заполняет пространство, в котором он плывет, он ощутил его сразу, едва успев протиснуться в дверь со своим мешком, и до сих пор не поймет – почему тут же не задохнулся? Смрад источает матрасовка, одеяло, подушка, он расстегнул ворот рубашки, уткнулся носом в грудь – тело сочится смрадом, он проник внутрь и уже сам из себя…
Что у него есть еще?.. Осязание, вспоминает он. Руки он старается держать в карманах, когда они не в ушах, боится прикоснуться хоть к чемуто, только что почувствовал пальцами брызнувшую под ними кровь раздавленного насекомого…
Что это такое, думает он, я не могу понять и определить, потому что нельзя понять, оно не поддается определению – неопределимо. У меня нет языка, слов, меня им не научили или их нет вообще на человеческом языке – слов, способных назвать. Но у меня нет и чувства, готового откликнуться – я же не вижу, не слышу, не осязаю… Но значит, и разум не может вместить, что я, тем не менее, обоняю, слышу, вижу… Но если этого нет, не потому что меня не научили, но вообще не существует на человеческом языке – нет слов, нет чувств, нет понятий, как же я, тем не менее… И откудато из глубины сознания приходят слова: когда-то, где-то, от кого-то он их услышал или прочитал, он не может вспомнить кто, где, когда, но он их знает, они ему почемуто известны, они для него’ тоже всего лишь слова, неспособные объяснить, но быть может они и вмещают своим странным смыслом, от которого он всегда отмахивался – с усмешкой, с раздражением, со злобой, вмещают то, что невозможно понять, определить, увидеть, услышать, выразить в словах на человеческом языке… Сейчас он цепляется за них – больше ничего нет в его готовом вотвот померкнуть сознании…
«Там будут вопли и скрежет зубовный…» – слышит он в себе. Это говорит не он, что-то в нем: «вопль и скрежет зубовный…» Да, думает он, все, что вокруг меня, во мне – это и есть…
– Аа!,– кричит он.– Аа!!!
Он сбрасывает одеяло, подушка летит вниз, он выпутывается из матрасовки, отпрыгивает к стене…
– Ты что орешь, падла?
Там, где только что были его ноги, торчит лохматая голова, рука с блеснувшей бритвой, дно матрасовки срезано, вторая рука с треском отдирает широкую полосу.
– Молчи, сука, пришью…
Исчезла голова, руки, матрасовка стала на треть меньше.
– Подкоротили, сосед – слышит он рядом гнусавый смешок.– Начало, еще не то будет…
Он прижался спиной к корявой «шубе» стены, над головой трещат трубки «дневного света»; на шконках у противоположной стены пестрая куча голов, ног – каша из лохмотьев, небритых существ; внизу урчит, пышет смрадом ватерклозет. Он на самом краю…
2
Как ни странно, только что пережитый ужас приводит его в чувство. Ему не хватало конкретности, услышанный им в себе «скрежет зубовный» был безысходен неопределимостью. Не надо закрывать глаза, думает он, не нужно затыкать уши. Если у них, —он глядит на пеструю кашу напротив, если у них есть языки – для брани, руки, чтоб держать бритву, ноги, чтоб… Отсюда не убежишь, не уйти, ноги тут не нужны, но они пригодятся потом… Значит, «потом» будет? А как же, думает он, мы еще побарахтаемся, отсюда можно выйти, но не ногами, не с помощью руки с бритвой. Нужна голова. Можно уйти на спец, на больничку, теперь я коечто знаю. Это у них только поганый язык и рука с бритвой, а у меня голова…
– Ты давно здесь? – спрашивает он соседа, тот занят бессмысленным делом: распускает грязную шелковую майку, наматывает нитки на свернутую в жгут газету.
– Второй месяц, – отвечает гнусавый голос, – башлей нет, никак не подгонит моя сука, я до нее доберусь, думает зарыла… У тебя табачка нет?
– Кто лежит внизу? – спрашивает он, про табачок он говорить не хочет.
– Кому положено. У кого язык длинный – лизать, кого кум кинет, у кого табачок, ларек-дачки… Покурим?
– А это кто такой – вон седая борода?
– Крыша течет, придурок, его уже учили.
Седая борода сидит на краю, ноги по-турецки, глянет тудасюда, чертит на листочке, откладывает, берет новый.
– Рисует, что ли?
– Верещагин. Ждет экспертизы на Сернах.
Запахло жженым, в окно потянул синеватый дымок.
– Горим!.. – говорит он соседу.
– Твои дрова – матрасовочка. На сегодня им хватит, завтра одеяло подкоротят.
– Как… одеяло?
– Молча, – говорит сосед: матрасовка едва прикрывает ему ноги, одеяло не шире полотенца.– Видал? Вот и у тебя так будет… через неделю.
– Зачем… им?
– Чаек пьют. Волчата шуруют по хате, им по глотку. Хрен с ним, заплатим, не здесь так с зоны.
– За что? – спрашивает он.
– За одеяло, за матрасовку. С кого возьмут? Ты ж расписывался за казенное имущество… Давай покурим.
Он достает припрятанный в мешке табак.
– Это дело… Дай-ка скручу, у тебя увидят, полезут, ты, гляжу, полный лох, а тут шакалы…
Уши затыкать бессмысленно, глаза закрывать – без толку, не спрячешься. Матрасовку он свернул, сунул под голову, прикрылся одеялом… И матраса своего нет, отобрали как вошел, зачем ему – наверху лежат вповалку, сейчас посвободней, попрыгали вниз, а когда залезут – только на боку…
Тянет дымком от окна, догорает его матрасовочка. А ведь прав был Андрей Николаевич, кабы не больничка… Каким чудом он продержался два месяца, больше? Нет, тут не чудо, посчитали, что выгодней, все он понял, а что не понял, растолковали: боялись, проболтается, ее прокол, Ольги, подвела кума. Он и сейчас вздрагивает, вспоминая белый сверкающий халат, шприц в руке, как нож… Почему сейчас выкинули? Хватит, сколько можно держать на больничке, здоров да и вообще в порядке, отмок, отдышался, а кабы не больничка, если б сразу сюда – не выдержал бы, он и сейчас не вытянет, но если б сразу, тут бы и размазали. Больше не могли держать на больничке, понятно, и на том спасибо, не в том дело, что здоров, плевать им, не нужен стал, перестали бояться, небось дальше потащили того артиста… Да какое мне дело, мое дело другое, надо головой ворочать, они кулаками, поганым языком, а я головой, сразу не могу, теряюсь, а чуть вздохнуть, собраться… Да тот же самый мир! Тут смрад, темнота, ужас, а там… Там свое и там харчат, но если я там выжил, выплыл..
А что в институте – не волки, на кафедре – не шакалы, то же самое, везде – у кого больше, тот и пан! Но – выжил, пробился, не схарчили! Голова, голова нужна, и тут есть, не может быть, чтоб совсем не было выхода…– он думает все быстрей, лихорадочней. Здесь я не смогу, не вытяну, здесь они меня задавят, надо придумать, сообразить сразу, сегодня, завтра может быть поздно…
И он с благодарностью вспоминает длинные дни в тишине больнички: одноэтажные шконки, две простыни, молоко, белый хлеб, мясо; ярость срывающегося в крик Андрея Николаича; замороченную деловитость Дмитрия Иваныча – а ведь расстреляют, да пусть пятнадцать лет, все равно не вытянет; распадающееся мертвое занудство Прокофия Михалыча – помрет, не сегодня-завтра помрет; тихое отчаяние «спортсмена» Шуры – проговаривался, не спрячешь; беззащитную, бессмысленную – всегда себе во вред! – нелепую доброту Оси; и Генку – злобного, задерганного, но и в нем затравленное страдание… Неужто люди? А здесь, выходит, другие?.. Да какие они люди! – уже со злостью спохватывается он: Андрей Николаич – потомственный, с рожденья вор, натянул маску интеллектуала, книгочея, доморощенного философа – как корове седло! Бога вспоминает, в тюрьме, что не вспомнишь, учить вздумал, правду-матку режет, а попадись ему на воле – перешагнет, да как ему было пройти мимо тюрьмы, здесь ему и место: везло, ловок, связи, деньги, потому и дотянул до старости, но ведь не ушел, есть справедливость – залетел, подлечат и сюда, пусть он тут покуражится, подышит… Дмитрий Иваныч, вроде бы, ближе, понятней, нормальный человек, схватил лишнего, не переварить, но разве удержишься, пожадничал, а если б держал себя в рамках, в разумных пределах – приличный человек, дача, машина, Бразилия-Мексика, могли б и встретиться, да не могли – встречались, не с ним, так с моим тестем – разве не такой, помельче, потому и сидит дома, лишнего, что в глаза лезет, не схватит, хитер, трус, такие и живут, своей смертью поплывет в красном гробу за подушкой с орденами, небось, проклял его, отказался, пятно в анкете, по передачам видно, без отца собирала, все из магазина, из заказов чичего, из спецбуфета не дал, разведет, как пить дать, разведет, ну и пес с ним, теперь другая жизнь, буду умней, не поймают, такой прокол раз в жизни, научусь, время есть, соображу, продумаю, на всю оставшуюся жизнь до конца… А этот живой покойник – Прокофий Михалыч, тоже, что ль, человек? Тля! На такую вырулил идиллию – директор пляжа, во какие бывают должности, пляж в Химках, соорудили с женой шалаш, одних бутылок, говорит, на сотню в день, так и те собирать надоедало, можно больше, в праздники, другой раз, как войдут в азарт, в раж, на пятьсот рублей набирали – машина, кооперативная квартира, что еще надо – мало! – престижу захотелось, директор бань в самом центре, известно как получить номер в тех банях, чтоб в любое время, в любом составе, по высшему разряду, с пивом и коньяком, хоть на всю ночь. Вот и подохнет собачьей смертью на больничной шконке… А Шура? Пустой малый, только кажется ближе, ровесники, школа-институт, танцыманцы, одни и те же улицы-переулки, Крым-Кавказ, но думать надо, соображать, зачем голова человеку – за бабу сломать жизнь, хоть на два хода вперед как не считать, какая может быть любовь, какая жена, если сам рассказывал, а не рассказывал, проговаривался, как-то ночью Андрею Николаичу всхлипывал, а тот учил уму-разуму: два года добивался, два года просил бабу, чтоб дала, она и показала, когда уговорил, сам хотел, сам уламывал, чего ж обижаться, выпросил, получил чего хотел, какие претензии, она и давала, небось, не просили, кто просит, тому не дают, да не замечать надо было, коль нужна, а заметил, закрыл дверь и ушел, а лучше, закрыл дверь, ке пустил, если дверь твоя, так ведь и убить не смог, какое убить, когда два года уламывал, он и убивал, а надеялся, с перепугу даст, а теперь в его квартире – подарил, прописал, на его деньги гуляет, кому захочет, радуется, спровадила дурака, а вернется – новый замок, как еще дураков учить, для того и тюрьма, научат… Это только Осю не научить, такому чем хуже, он только глупеет, его и посадили за глупость, за доброту – а что такое доброта, если не глупость, он всегда дурак был: ветеран, специалист, еврейзолотые руки, а послушать – ничего не нажил, друзья-приятели и все именитые, зубы он им вставлял, за то и приваживали, а когда упекли, сдали за чужие грехи, нажились на нем, списали, небось, и пальцем не шевельнул никто из тех именитых – зачем им, да и правильно, поделом! Генка и тот поумней, даром что свинья, валенок, за пачку чая вломит, стучит, за то и держат на больничке третий месяц, так ведь борется за жизнь, не сдается, зубами держится, вытянет, он и вытянет – изо всех один, за что только не хватается, в больничную кормушку углядел бабу из хозобслуги, подержался – и уже поменялись адресами, ночами строчит письма, признания до гроба, планы на будущее, у нее квартира, а что ему еще – ни кола, ни двора, хулиган с Таганки, а все может быть, оттянут по трипять лет, встретятся, если она кого другого не захомутает – и поехали, не как у страдальца Шуры, да чтоб такое осуществить, из такой ямы выбраться – да он кого хочет сдаст!.. А может, оно того стоит?..
Какой университет, думает он, два месяца на больничке, а целая жизнь, еще б зацепиться, хоть на самом краю, продержаться… Нет, совесть надо иметь… Да какую совесть, трезвость нужна, соображать надо, нет времени на раздумья, на слабость, больше не подадут, чудо, что подарили два месяца, такого и быть не могло, а теперь надо самому, не будет подарков, да и нелепо ждать, только самому, своими силами, зубами, мозгами, вырвать, успеть… И он опять, не понимая почему, цепляется, продолжает думать о Генке: самый неприятный из всех, самый чужой, чуждый – непонятный, откровенно злобный, опасный, а что-то их… связало с первого дня, как только его увидел: в коротком халате, голые голенастые ноги, хищный хрящеватый нос, большой жадный рот, сел на его шконку: «Ты и есть Тихомиров?..» И он вспоминает, как дрожали у него руки-ноги, как Андрей Николаич схватил костыль, как раскручиваласьразматывалась путаная история неведомого ему морячка – два месяца отлежал на его шконке, спасибо, освободил место, да причем тут морячок, сошлось, кто-то химичил – кто? Совпало, помогло, случилось – но значит, могло совпасть, бывает, и тут можно выскочить, если схимичить, организовать, устроить, смог же Генка, одна извилина, а смог, до сих пор не выбрасывают и сейчас лежит под простыней, жрет мясо, хлебает молоко… Не упустить, не упустить шанс, не может быть чтоб и здесь не было выхода, думать надо, шевелить мозгами, нет у него права на ожидание, на ошибку, сразу не сообразил, не врубился, а здесь своя хитрость, как везде, система, механизм, паутина, вяжет ее паучок, крутит, сучит, плетет – разгадать, распутать, на то У него голова, сам начнет вязать, путать…
Значит, Генка, думает он, только Генка, вот где наука-университет, перспектива, остальные – отработанный номер, шлак навыброс, в Генке звено, то самое, за которое ухватиться, вытянешь, не зря учили уму-разуму, да не в этом университете, в том, прежнем, звено, за которое ухватишься – и вот она цепь, запашок, правда, не тот, ясное дело, но уж какой теперь запашок, за один день нанюхался, не до жиру, простой выбор: стать паучком, коли нет сил быть волком, коль не возьмут в шакалы, или… Один Генка и стоит хоть что-то на этом рынке, остальные болтуны, ничтожества, те самые интеллигенты, навидался в прежней жизни, и тут такие, знак другой, пусть обратный, а нет разницы, пустота, слякоть… «Плюсквамперфектум», – вспоминает он, где он, кстати? Да уж, наверно, размазали, доплыл, если попал сюда, какие у него варианты, не было больнички-университета, кто ему схимичит, кому нужен, а где еще набрать ума-разума, встретились бы, подсказал… Да зачем мне, силы на него тратить, научат, пусть сам доплывает; фраер, вспоминает он, самоуверен, сентиментален, а такой же, как все – болтун-умник, подлаживается, чтоб не остаться в стороне, вроде свой, разговоры-сигареты, вписаться ему надо, его тут впишут…
Нет, только Генка, думает он, вот где сермяга, если хочешь жить, если хочешь выжить, выбраться: не убеждать-уговаривать-доказывать шесть лет, как Дмитрий Иваныч, тонна одних жалоб-оправданий, а прокурор все равно – вышку; не лбом об решку, как Андрей Николаич – тюрьма у него, видишь ли, возмездие-прозрение; не дожидаться, чтоб бирку на ногу – и потащили, как потащут Прокофия Михайлыча, директора пляжа, плохо ему там было, мало нахапал; не плутать в трех соснах, как недоделки-пустомели Шура с Осей, один от бабы не мог отлипнуть – не давала ему! другой совсем неведомо в чем заблудился, собственной добротой накушался, из ушей полезла, не зря оглох… А за что он влип – Генка?..– перебивает он себя. Шут его знает, темна вода, врет, путает, там не хулиганка, посерьезней, другой раз такая тоска в глазах… А может быть, и с ним не так просто, не разобрал, может, нет там никакой силы и он так же слаб, как все, и не вытянет, как все… Да и откуда – одна извилина, а туда же – переживания, сожаления, страдания, – как-то глянул на меня, а ведь явно было, только что стучал, как не понять, только успел вернуться с вызова, вроде, от врача, а Шура рассказывал, их вместе дернули, одного на процедуры, а Генку в ту самую дверь, где майор морячка заарканил – что ж он на меня тогда глянул, неужто повиниться, стыдно?..Такой же, как все, затопчут, употребят и вышвырнут – зачем он, кому? Кто ж тогда, если и не Генка? Как же жить, как выжить?.. А если единстзенную его извилину – жажду, ту самую звериную жажду выжить, ради которой ничего не жалко, если эту жажду приспособить, а переливы, страдания, слюнявые комплексы и переживания ему и оставить, пусть захлебывается – и на одной такой жажде…
Только так, думает он, никаких сентиментов, тюрьма – не гимназия, да он никогда дураком не был, а залетел не по своей вине, нелепость, вломила дура, ничего, свое получит, а на нем нет вины, все у него всегда было четко, как у людей, не хуже, но если б знать, если б он был готов заранее… Есть и тут место, положение, ситуации, где можно жить, выжить, не боги горшки, сообразим. Отсюда надо уходить, думает он, пусть здесь тех держат, у кого голова не варит, а мы какнибудь, научили – спасибо, пусть те плачут, кто учиться не способен, кого не научишь, а мы какнибудь, хватит ума, силы, пусть они тут, а я…
Он лежит на спине, укрылся одеялом, матрасовка сложена под головой, глаза закрыты, а все видит, все слышит: пестрая куча разноцветных тряпок, как в калейдоскопе; рычание, хохот, вой; и дым уже не движется, стоит, как туман – дым или смрад?..
3
Уютно, думает он, славно, тепло, вытянуть ноги, плывешь, зачем спешить, не торопись, успеем, самое оно – потянуть, растянуть: удовольствие не в самом удовольствии, а в его ожидании, оно подороже, для того и предбанник, острота – это уже конец удовольствия, известно, что за ним, а вот его ожидание… Давай-давай, Жорик, Жоринька, милый, ну что ты тянешь… Лучше не глядеть, не слышать, а она перзд глазами, стягивает джинсы, да не хочу я, не надо сразу, плывем, как славно… Быстрей, Жоринька, не тяни, там не ждут, опоздаешь, не один ты, потеряешь, я не могу больше, не хочу ждать… А я не хочу видеть, закрыл глаза, а она щекочет пятки, ты что, потом, успеем, погоди, а хороша стерва, живот, грудь, ноги, повернулась, зачем повернулась, уходит, спешит, неймется, экстерьер, вспоминает он, о ней сказали, а она, дура, обиделась, а верно, хороша, и верно, экстерьер, за то и цена, не жалко, повернулась, вот у кого походка, особенно когда ничто не мешает видеть, когда сняла, что мешает видеть, повернулась – и в дверь, ну и пусть, одному лучше, вытянуть ноги, успею, а из двери, как открыла – тепло, жар, крики, шайки звенят, да разве там шайки, сауна, горячий пар, сухой, вон как пошло по ногам, стихло, закрыли дверь, ух ты, там наверно, не шайки – бокалы звенят, кто ж ее первый схватил, ничего, успею, когда они еще дойдут, разогреются, им подержаться, это он с полоборота, а если эта свинья, сволочь, тот может сразу, ждать не будет, надо бы удержать ее, так ведь сама лезет, тормошит, щекочет, невтерпеж ей, опять приоткрыла дверь, сверкнула, чем сверкнула, чем надо, тем и сверкнула, какой яркий свет, не разглядишь, слепит, шум, звон, визг, схватили ее, конечно, схватили, а ей того и надо, надо и мне, выходит, спешить, нельзя опоздать, пожалею, да и с какой стати, если договорились, деньги плачены, а дерут, подумать страшно, овсы, говорит, вздорожали, а что делать, хозяин-барин, не хочешь – никто не неволит, за ценой не постоим, не хуже людей, надо раздеться, не за предбанник цена, пожалею, за них, что ль, платил, чтоб им сладко, рубашку долой, брюки, ботинки, черт, как в детстве, узел не развязать, когда надо спешить всегда так, рвать его, что ли, а шнурок новый, как назло, только купил, не порвешь, зажало ногу, пальцы давит, жжет, сбросить, скорей сбросить, а черт, не скинешь, ладно, пусть в ботинках, засмеют, а пусть смеются, голый в ботинках, конечно, смешно, стыдно, а ничего не стыдно, какой стыд в бардаке, да и куда деться, все сильней жжет и не сбросишь, ладно, там не до того, все пьяные, не заметят, да хоть и заметят, больше нельзя тянуть, надо успеть, заиграют, потеряю бабу, да черт с ними, с ботинками, предбанник, мать вашу, а где дверь, не найти, нет, что ли, двери, она только что вышла в дверь, куда ж еще, не надо было выпускать, не надо было отпускать, пусть бы она раздела, если неймется, она б и шнурки развязала, как же она щекотала пятки, значит, сначала сняла ботинки, а потом, снова надела, завязала, нарочно узлы, чтоб не успел, а он прошляпил, кейфовал, провозился, конечно, схватили, сидит на коленях у того, кто первый схватил, смеется стерва и они потешаются, ждут его выхода, ага, кто-то хихикает, гнусаво, мерзко, через дверь, а слыхать, да где же дверь, бред какойто, сам отдал, выпустил, надо б вместе, сразу в жар, в пар, а лучше в бассейн, за руки, не отпускать – и полетала бутербродами, а там сразу, в зеленой воде, а черт, как жжет ноги, вот она дверь, нашел, нащупал, ногой ее, ботинком, распахивается…








