412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Феликс Светов » Тюрьма » Текст книги (страница 4)
Тюрьма
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 17:51

Текст книги "Тюрьма"


Автор книги: Феликс Светов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 26 страниц)

– Кропоткинская, – говорит Гриша.

– Верно, грамотный. Иду, понимаете, как фраер,– шляпа, клифт, котлы, задумался, те самые считаю, каких у вас сроду не было. А он свистит, пес, а мне не до него, сальдо-бульдо не сходится. Не там улицу перешел у бывшего Храма Христа Спасителя – большое преступление, а он – паспорт требует. Так я тебе показал, псу, там много нарисовано, а он прилип. Да возьми ты штраф, говорю псу, а он на мою личность глаза вылупил. У них розыск объявлен уже полгода. И что думаете? Зинка-червонец, судья в районе, всем без разбора до звонка вешает, у нее зло, девчонку изнасиловали… Я ей говорю, что ж ты, сука, делаешь, у меня три инфаркта, я трех месяцев не проживу. А мы, говорит, гуманисты, мы вам, Зиновий Львович жизнь продлеваем, даем три года, живите на здоровье.

– Так два года дают за чердак? – встреваег Петька.

– Давали. У меня надзор, три – к юбилею победы.

Голова у него лысая, блестит, зарос до глаз седой щетиной, уши торчат как у волка, острые, поросли серой шерстью, наверно у Ламброзо описан, а лицо… коммивояжер.

– Чем же ты промышлял, Львович,– спрашивает чернявый,– из каждой поездки по два куска – большой специалист?

– Лохов на мою жизнь хватит, – говорит старик.– Покупаю мягкий вагон в курьерском, люблю, чтоб спокойно и не курили. Сижу, поглядываю, могу в картишки, хотя рисковано, руки видно, лучше поговорить, а я везде побывал, все видел, могу о чем хочешь…

– Побывал! Сорок лет известно где… – говорит Андрюха.

– Скажи, где я не был – и Сибирь, и Дальний Восток, и Средняя Азия, а уж Россия-матушка…

– Что ты видел – из столыпина, из зоны!

– Побольше твоего, щенок, хотя ты на мотоцикле… Едем, разговариваем, чайком балуемся. Гляжу. Человека сразу видно и чего у него в чемодане смотреть не обязательно. Ушли в ресторан, спят, поезд к станции, расписание в кармане, часы на руке. Беру чемодан, какой приглядел – и в тамбур, все ключи с собой, открываю двери, выкидываю чемодан под заметным деревом, а на станции выхожу, пирожков захотелось, горячих. И по шпалам, а лучше по насыпи…

– Да, дед, – говорит Боря,– ты, как теперь говорят, ретро, тебя в музее выставить, большие деньги дадут.

– А я не возражаю, договоримся. У меня четыре инфаркта, чтоб тихо и не курили. А в музее за сигарету – три рубля. Точно мне. Поверх…

Хочу спать, в глазах песок, а не могу. Я уже не понимаю, кто из них что говорит, кто отвечает, путаюсь– явь ли, сон, как вчера на сборке, я не могу понять – зачем я здесь, где я…

– Тихо! – вроде, чернявый, Коля.– Алла Борисовна! Вруби, Боря, сделай милость для общества…

– Писатель спит, – говорит Гриша.

– Его пушкой не поднять, видали, корпусной старался, чуть ногу ему не оторвал.

– Наглотался, у него таблетки…

Кто это про таблетки? Не пойму…

«Паромщик…» – заныла Пугачева.

– У нас тут сидел один, спал с Пугачихой.

– В каждой хате такие, пройдись по тюрьме…

– Во – баба!..

– Как же ты, дед, если тебя осудили, попал на спец, в следственную камеру?

– У меня пять инфарктов – куда? Не в осужденку, там не продохнешь, я им не дался.

– В больничку.

– Там не держат, последний инфаркт три года назад.

– За что ж ты первый раз залетел – сорок лег назад?

– Замочил одного на Сивцевом Вражке, днем, как счас помню. Кишки выпустил псу, старый, а нас, сопливых, вложил.

– Сколько дали?

– Малолетка был, не много…

– Миш, а вдруг, правда, на волю через день?

– Погуляем, если бывшая теща-жидовка чего не придумает.

– А чего ей думать?

– Не знаю чего. Удумает. Переспал с собственной женой! Пять лет в разводе. Да она мне даром не нужна, жидовка!

– У меня второй срок был лагерный. Двух замочил. Пристали – еврей да жид. Я терпел, терпел, взял стамеску, в сапожном цеху работали… Ко мне в карцер приходит опер, капитан у нас был, тащит бутылку водки. Пей, говорит, Зиновий, последняя твоя бутылка. А я ему говорю, возьми, капитан, у меня деньги, знаешь где, тащи коньяк, за меня еврейский Бог хлопочет. Что думаешь? Добиваю коньяк в карцере, еще бутылку тащит. Верно, говорит, схимичил тебе твой Бог, их живыми довезли, когда вытащили из вертолета, оба крякнули. А раз не прямое – ушел из-под вышки. Шесть лет добавили…

– В порту, в Дакаре сидит на базаре баба, ничего на ней нету, черная, и ее прямо там, при народе… Но это дорого, а если в ларьке, дешевле кружки пива…

– Ты бы мне, дед, продиктовал феню, у меня тетрадка, пять листов записал, мало…

– Тебе, щенок, в комсомол вступать, там своя феня.

– Не, дед, я не пойду на волю, хочу как ты, повидать…

– На химию везли, после зоны, трое суток в пульмане, столыпина не хватило, без пересылок, набили, как сельдей… Видал, как скот возят?.. Во-во. Выгрузили в Котласе, дальше пароходом, построили, конвой, собаки, стоим, качаемся. А тут мент подходит, ему конвой наши дела, он их в сумку. Конвой кричит: «Кругом!» Повернулись, стоим. Пять минут стоим, десять… Мент ходит вокруг, вы что, говорит, чумовые?.. Обернулись– никого, ни конвоя, ни собак. Десять минут на воле, а шагнуть боимся! Мент каждому по червонцу, не напивайтесь, говорит, берите билеты, ждите меня на пристани… Эх, думаю, пристань порт, родная моряцкая жизнь!.. Мы его так напоили, мента, на руках тащили на пароход…

Котлас, Дакар, японское побережье, Сивцев Вражек, девочки с ранцами, в фартучках, с бантами в легких волосах, голая черная баба на африканском базаре… Рядом бубнят едва слышно:

– Его, Боря, надо убрать, он кумовской, голову тебе даю…

– Ты за него не бойся, сам уйдет, а не уйдет, бедный будет. Я тебе, рыбка… Ты недельку поживи и рви когти из хаты, я твою игру понял.

– Ты что, Боря?

– Я один раз говорю…

– Видишь зарик, щенок? Что на нем?

– Ну три.

– А здесь – что?

– Пять.

– Смотри – три?

– Три.

– А тут?..

– Так вот ты чем зарабатываешь, дед! Зачем тебе чемоданы?

– Я много чем могу заработать…

– Еще, еще покажь, дед!..

– Я ему в бане написал, на общаке: если ты меня, гад, вложишь… А что думаешь, почему меня на спец – вложил!

– Ты его на суде придави.

– До суда встретимся, гад буду, не спрячется – тюрьма движется, я в отстойнике написал на стене: «Петров кум, сука!»..

– Иду от Таганки – вниз, к бульвару, смотрю – Высоцкий!

– Заткнись – Высоцкий! Ну что ты балаболишь, губошлеп! Эх, на воле я тебя не встретил, своими бы руками задавил – и ничего б не было, за таких, как ты, только благодарность.

– Недолго осталось – намажут зеленкой и в штабеля…

Откуда-то сверху, густо, как в мегафон:

– Один, четыре, два! Один, четыре, два!..

Еле слышно, издалека:

– Один четыре два слушает!

– Я два шесть ноль! Позови Ваню!

– Один четыре два, Ваня слушает.

– Здорово, Вань, это Петька!

– Здорово, Петь.

– Как дела, Вань?

– Нормально. А у тебя?

– И у меня нормально.

– Тогда расход…

Что ж это, Господи, научи меня… Мне повезло, посчастливилось, хорошая хата, этот мореход поддержит, поможет, я не один – это хорошо?.. «Различайте духов, от Бога ли они…» – вспоминаю я. Кто они – эти духи, бесы, мысленные демоны, что они хотят от меня, ищут, но у меня ничего нет, все забрали… Все? Все, кроме… Что же это? Искушения? Что они значат, сколько их было сегодня, начиная с той минуты, как вошел в камеру, ощутил тишину, покой, тепло… И передо мной внезапно возникает рыжий старшина, там на лестнице, Вергилий. Что он хотел сказать, предупреждал – зачем?.. Глаза бешеные, а в них вздрагивает, прыгает – что?.. «Моли своего Бога… Смотри не ошибись, сразу – не ошибись…» Зачем?

4

Больница – особое место в тюрьме. Всегда так было, сколько порассказывали, понаписали, не зря называют ласково – больничка. А те же камеры: железная дверь, кормушка, шконка, решетка на окнах… Те же, а не такие. Стены без «шубы», закрашены светлой масляной краской, белый потолок, простыни – ветхие, изодранные, а чистые, одну меняют после бани. И ресничек нет на окнах, сквозь которые, если не отогнуть, и неба не углядишь. А чем ты ее отогнешь, разве старая, проржавела… А тут намордник – железный лист сантиметрах в двадцати от окна, и если глянуть вбок, увидишь: двор между корпусами, деревья; громыхнул шлюз, от ворот въезжают машины: под вечер воронки везут на сборку новых пассажиров – до глубокой ночи, утром —с шести до девяти, развозят по судам, на этапы; днем гремят грузовики – везут на кухню картошку, капусту; прошелестит «волга», «жигуль» – начальство пожаловало. Три раза на день баландеры тянут на тележках котлы – плещут щи, вышлепывает каша – видать какая; офицеры идут в столовую; в субботу вечером женщин из хозобслуги водят вкино, они собираются под окнами, ждут «воспитателей», пересмеиваются, по глядывают вверх, знают – вся больничка прилипла к окнам – живые бабы! «Здравствуйте, девочки воровки! – кричат из окон.– Хотя бы чего показали!» – «Я тебе покажу – ослепнешь! – кричат снизу.– Решку прошибешь, если осталось чем!..» – «Верно!» – кричат сверху.– Воровка никогда не будет прачкой!..»

Женщины – особая материя в тюрьме, а на больничке – сестры, венерическое отделение, мамочки… Глянешь из процедурной в окно, пока сестра готовит шприц: в прогулочных двориках мамочки толкают коляски, сидят на лавочках, запеленутый младенец на руке, курят, жмурятся на окна… Месяц-полтора погуляла с младенцем – и на этап, увидит ли его когда?.. что-то удивительное в женском голосе, смехе, в подведенных глазах, а если посчастливится подробней… И кажется из камеры, сбоку через намордник, в открывшуюся кормушку – какие-то они светлые, веселые, силы в них, что ли, больше?

И прогулка на больничке положена два часа, хотя и не соблюдают, а есть право базарить, требовать – отдай мои два часа! И гуляют не на постылой крыше, где ничего, кроме неба в клеточку сквозь ржавую сетку да обрыдшей высоченной трубы, гарь забивает глотку, подыши-ка на крыше…

Больничка гуляет внизу, над стенами двориков с одной стороны обшарпанные корпуса – спец, за ним общак со слепыми, затянутыми ржавыми ресничками окнами, а с другои – деревья, психушка, не вольное здание, а все вольней, и покрашена в яркий зеленый цвет, и окна там посветлей, блестят стекла, решетку едва видно – весело глядят окна без ресничек, без намордников…

Но главное на больничке – пища. Вроде, и голода нет в тюрьме, какой голод, если хлеб остается, не управишься с глиной, да и зачем – передача из дома каждый месяц, а повезет, хата маленькая, у всех передачи, ларек… Нет голода. А попадешь на больничку, сразу поймешь, что потихоньку доходишь, доплываешь. Поставят в первый день на весы – мать моя, мамочка, куда ж твой вес делся? То-то штаны сваливались, через день пуговицы перешивал, свитер болтается, как с чужого дяди. А на больничке, каждое утро к пайке – белый хлеб по четверть батона, пол-кружки молока, а девки из хозобслуги наливают полную, масла кусочек, граммов двадцать пять, кружка компота, не сладкий, а сахар свой, добавляй по вкусу, каша – и забыл в камере, что бывает такая! – манная, рис, лапша, и накладывают с верхом. Но главное, мясо. Каждый день перед обедом гремит кормушка и является миска с мясом, по числу зэков, куски в полломтя хлеба – день свинина, день говядина. Редко, кто дождется обеда – мясо на хлеб, посолил погуще, а если луковица есть! Кто посолидней, не замечают миски с мясом —а дух идет по всей камере! – ждут обеда, и в горячие щи: шлеп мясо. И каши не надо, сыт. Простое дело, кусок мяса, едва ли в нем граммов сто, пятьдесят, не больше, а через месяц, если продержишься на больничке, встанешь на весы – три килограмма набрал, и ходишь веселей, и ноги-руки на месте.

Одна тягость на больничке, потому многие не хотят, хотя надо бы – курить нельзя. Как ведут из отстойника, обязательно разденут догола, переворошат все захоронки – а все равно проносят, у каждого свои секреты… «Принес курить?» – первый вопрос в больничной камере. И сразу к окну, подымить.

Много возможностей добыть курево на больничке: из соседней камеры ночью подгонят «коня», поделятся; прогулочный вертухай распахнет дверь, холод, неохота ему гулять: «Ну что, мужики, гулять или курить?» – «А сколько дашь?» – «Три сигареты на всех».– «Давай, больным людям кислород вредный…» Или заведут в прогулочный дворик после малолеток, у них хорошо с куревом, папа-мама подгоняют, весь дворик заплеван окурками – собирай да суши на батарее, кури, радуйся. А бывает – у кого-то амуры с сестричкой, тогда вся хата с куревом, ждут-не дождутся, когда у него процедуры.

И главный страх – выкинут с больнички, отправят обратно, неделю-другую разнежишься, нахлебаешься молока с мясом, снял напряжение, спишь, читаешь книжки и такой чернотой вспоминается камера, хоть и спец, а если общак… От того и мясо, другой раз не прожуешь, еще день, еще два – все равно отправят, сколько можно косить, да хотя бы ты был больным – кого это колышет: «Тюрьма не санаторий…» Что гово рить, больничка – это больничка, еще бы телевизор, говорят зэки, весь бы срок с места не двинулся!

408 – лучшая камера на больничке: одноэтажные шконки, не камера, а – палата. Это потом разглядишь решетки на окнах, намордники, кормушку, сортир… Потом, не сразу, а сначала, как втолкнут – где это я? Светло, просторно, а глаз уже привык к двухэтажной тесноте; большая камера, два окна, а всего шесть шконок, седьмая – кровать с шищечками… И народ солидный, тяжелые статьи, да она и задумана, эта камера для тяжелых – не статей, больных! Но едва ли главврач решает в больнице кого куда, предложить – предложит, выскажет медицинские соображения, может и положить, скажем, ночью, в экстренных случаях, когда нет поблизости начальства, до утра, а там все в руках у кума, за ним последнее слово. Тяжелый он больной, косит или просто ему надо поменять место по каким-то таинственным кумовским соображениям – тут высшая математика, и не пытайся хоть что-то понять в тюремных перемещениях…

Бывает, конечно, забиты камеры на больничке, а с одного, другого корпуса, со сборки, с осужденки ведут и ведут, размякли фельдшера-лепилы, позабыли где служат, или деваться некуда, болен человек, как бы не крякнул, а с лепилы спросят, не очень строго, но – зачем? Вот и определяют в 408 кого ни попадя, всех подряд, кладут на пол, под кровать с шишечками. Не надолго, день-два и всех раскидают – и опять простор, чистота, отдохновение…

Пятеро лежат на шконках, шестой курит у окна.

– Ты бы, Гена, воздержался, – говорит старик, седая щетина, дышит с трудом, – сели на голодный паек, опухнем без курева.

– Я свои курю,– говорит Гена, здоровый лоб, под коротким серым халатом голые голенастые ноги.– А ты, Михалыч, и с куревом опух, тебе самая пора воздерживаться.

– Вон какой, – говорит старик‚– то все было общим, когда было, а теперь, когда нету, у тебя свои оказались?

– Теперь за меня держитесь,– говорит Гена, – всех обеспечу.

– Что-то тебя не слышно было, тихий-тихий, а теперь, выходит, осмелел? – не отстает старик.

– Теперь по-моему будет, – говорит Гена.– Покури, осталось…

Старик жадно затягивается.

– Загадка,– говорит третий, он читал толстую растрепанную книжку, снимает очки, обращается ко всем,– на чем погорел наш морячок? Какие у общества имеются мнения?

– Не моряк он, никакой нет загадки, парашник, много болтал, складно, заслушаешься. Не надо ушами хлопать, не будет загадок, – старик докурил до пальцев, натягивает халат без пуговиц. – И мяса не везут…

– Сегодня будет тебе мясо,– говорит от окна Гена,– как повели на уколы, слышал, один крякнул на сборке.

– Пока еще разделают,– встревает еще один, лежит поверх одеяла в тренировочных брюках «адидас», глядит в потолок.– Сегодня едва ли попал в котлы, не успел.

– Кто попал?..– маленький, лопоухий, встряхивает седым хохолком.– Куда?

– Погоди, Ося, и до тебя дойдет черед, – говорит адидас,– толкнем, не опоздаешь.

– Стоп, балаболы,– говорит читатель растрепанной книжки, он опускает ноги со шконки, они у него, как бревна, красные, как у рака, в длинных синих носках, – ни одной темы не способны дотянуть. Неужто не разгадаем ихнюю хитрость – ну-ка, пораскинем мозгами? Ему лечения оставалось две недели – курс уколов. Вы, как, Дмитрий Иваныч, насчет этого?

Дмитрий Иванович тоже у окна, он белый, ссохшийся, рядом с ним шконка завалена папками, бумагами, он полулежит, оперся локтем о подушку, пишет в амбарной книге, очки на веревочке.

– Интрига, – говорит он,– не иначе у Ольги Васильевны любовное огорчение. Вот вам начало, Андрей Николаич, размышляйте.

– Это уже кое-что, – говорит читатель, Андрей Николаевич,– будем придерживаться гипотезы Дмитрия Иваныча. Красиво, ничего не скажешь, но неужто и на Ольгу. Васильевну нашлась управа?

– Кто главней всех в тюрьме? – спрашивает адидас.

– Известно кто,– говорит Гена, – Петерс.

– Голубые глазки, – говорит адидас,– начальник тюрьмы, как Господь Бог – кто его видел? Он такой ерундой не занимается. Майор, главный кум, вот где искать, если охота докопаться.

– Гроссмейстерский ход,– говорит Андрей Николаевич.– Что скажете, Дмитрий Иваныч? Вы у нас старожил, абориген здешних лесов – на чем держится власть Ольги Васильевны?

– На том, что кум ее тянет,– говорит Гена,– и на малолетке знают.

– Верно, голубые глазки, – говорит адидас.– Что должен сделать майор, чтоб пресечь и восстановить свое мужское достоинство? Убрать обнаглевшего зэка. Что проще, он осужден – на этап его и пошел.

– Так его не на этап, – говорит Гена,– я слышал, рыжий старшина сказал, как уводил – на корпус.

– Вот она интрига! – подхватывает Андрей Николаевич.– Конечно, нам не узнать, какой ход выбрал майор, но с Ольгой Васильевной должны разобраться, не зря каждый из нас ей на процедурах задницу подставляет… Он его не мог отправить на этап, Ольга Васильевна назначила лечение, удар по ней, майор бы не решился, себе дороже, ему с ней… А вот обратно в камеру – на общак, на спец…

– Только на осужденку,– говорит Дмитрий Иванович, – как его отправить на корпус – он осужден? Вот где разгадка, Андрей Николаевич, причем не Ольги Васильевны, а майора…

Лязгает кормушка.

– Дорофеев, к врачу!

– Чего?.. Я уже был, у меня больше нет уколов…

Дверь распахивается. Гена побледнел, везет ногами по камере…

– Вот и неожиданность,– говорит Андрей Николаевич.– Так просто сегодня не кончится, еще что-то будет.

– А может его на выписку, – говорит старик у окна, Михалыч.– Я не пойму, чего они его держат – здоров, как бык.

– Его не выпишут,– говорит Андрей Николаевич, – скорей нас с тобой, хотя мы дальше сортира не дойдем. Этот тут крепко.

– Ольге Васильевне замена,– говорит адидас,– парень в соку.

– Неет,– тянет Андрей Николаевич, – ты, Шурик, плохо волокешь в женщине. Ольге Васильевне орел нужен. Уж если она решилась против майора… Нет, наш морячок был в самую точку.

– Непростой малый,– говорит Дмитрий Ивано вич,– я тут шесть лет, много кого повидал, морячок, пожалуй, из самых крупных.

– Интересно, – говорит Андрей Николаевич, – что, все-таки, в нем? Видный парень, умница, хитрый, битый – все так, но еще что-то, что нам, мужикам, не видать, а женщина сразу сечет…

– Когда без штанов, сразу видно,– говорит старик.

– Примитивно, Михалыч, – говорит Андрей Николаевич,– не для такой дамы, как Ольга Васильевна, этим наших барышень удивишь из хозобслуги. Нет, Ольге Васильевне полет нужен.

– Они тут полетали,– говорит адидас,– я однажды видел, как он ночью вернулся – ночная процедура. Еле тащил ножки.

– Вас всех на пошлость тянет,– говорит Андрей Николаевич, – вы бы лучше вспомнили, как он рассказывал?.. Кто из нас его не слушал? С каждым по-своему. А как Генке отрезал – тот две недели рта не раскрыл! Тут другое, это птица большого полета.

– Он кому-то и сядет на хвост, если его в камеру, – говорит адидас,– не позавидуешь.

– Ничего, выясним… Хотя зачем? – размышляет вслух Андрей Николаевич.– Но мало ли что, кого-то предупредить… Нет, пока сам не научится – не научишь, надо мордой об это самое… Так ли нет, но… скучно без него, а, Дмитрий Иваныч? Такая сила в человеке, пусть дурная, скверная, все равно привлекательная, а ведь я не женщина?

– Мне скучать некогда,– говорит Дмитрий Иванович.

– Понятно,– соглашается Андрей Николаевич.– Хотя знаете, Дмитрий Иваныч, никто в вашу вышку не верит, не было б вас с нами на больничке – разве с таким приговором поместят?

– Это не приговор,– говорит Дмитрий Иванович,– запрос прокурора. Нелепость. Беззаконие. Я выйду из тюрьмы. Своими ногами. Докажу. Кой-кому не поздоровится,– он смотрит на папки на пустой шконке, такая печаль-тоска в глазах…

Слышно, как в замок вставляют ключ, скрежещет.

– Быстро разобрались,– говорит адидас,– Михалыч прав, выпишут несостоявшегося орла, голубые глазки…

Все глядят на дверь. Она распахивается…

5

Он шагнул через порог, дверь сзади грохнула… Стоит на подрагивающих ногах в рваных, на два номера больше, грязных ботинках, в желтоватых подштанниках с болтающимися завязками, в коротком, пахнущем карболкой халате без пуговиц; в руках матрас, простыни, подушка. Смотрит на палату: светло, чисто, с железных коек глядят на него спокойные, умытые…

– Здравствуйте, – говорит он, голос срывается.

– Здравия желаем, больной,– отвечает один, сидит на койке, расставил толстые, омерзительно красные ноги.

– Чего встал? – говорит от окна давно не бритый старик с опухшим, синим лицом.– Проходи. Не прогонят, обед, ужин твой, а там видно будет.

– Ты откуда? – спрашивает красные ноги.

– Я?..

Откуда он? Он и сам не знает – откуда.

– Я… из бани.

– Во как! – смеется красные ногн.– Ты не за пивом ли забежал?.. Прокофий Михалыч, не твой клиент? Познакомься, Прокофий Михайлович, директор главных московских бань – не встречал?

– Как же ты – из бани и сюда? Прихватило? – спрашивает третий, помоложе, вид приличный, в спортивном костюме.

– Сознание потерял, – говорит он,– не помню, что дальше.

– Дмитрий Иваныч,– говорит старик от окна– придется убрать библиотеку – новый пассажир.

Ноги не слушаются, он с трудом переставляет их, подходит к столу, опускается на лавку.

– Испугался? – спрашивает красные ноги, глаза у него веселые, внимательные, словно бы участливые…

Нет, никому он больше не верит!

– Оставьте его, Андрей Николаевич, – сухонький старичок легко поднимается с койки, ловко-привычно собирает папки, бумаги, громоздит на подоконнике.– Располагайтесь.

– Да, Михалыч,– говорит тот, что помоложе, в спортивном костюме,– пролетел ты с мясом, ожил покойник. Так это ты, говорят, крякнул на сборке?

– Как… крякнул? – спрашивает он.

– Желтенький,– констатирует тот, что помоложе, – как еще оклемался, мог врезать дуба, если все в новинку.

– Сто семьдесят третья? – спрашивает красные ноги.

– Сто семьдесят третья, – подтверждает он.

– Нашему полку прибыло, можем продолжать конференции. Ты четвертый. Одного сегодня убрали… Устраивайся. Ося,– кричит красные ноги, – помоги человеку!

Тот, что лежит рядом с пустой койкой, вскакивает, прыгает седая прядь над большими красными ушами.

– Куда?.. Вызывают?..

– Глухой,– кивает красные ноги, – надо кричать в ухо. Милейший человек, повезло тебе с соседом. Да и вообще, считай, повезло, отсюда хорошо узнавать тюрьму: все видно, а вроде не тут. Подготовительный класс, чистилище. Не робей. Или виду не показывай. Здесь таких не любят. Не понимают.

Плохо соображая, он стелет на пустой койке, не только ноги, и руки дрожат, не слушаются. Ложится поверх одеяла. Голова плывет.

– Ты с перепугу или, правда, сердце? – слышит за спиной того же, красные ноги.

– Не знаю,– говорит он,– пустили горячую воду, пар, упал на пол и… Ничего не помню.

– Они разберутся, – говорит все тот же,– ты бы намекнул, подсказал, соображать надо. Сколько лет?

– Сорок,– говорит он.

– Болел, небось?

– Было, – говорит он.

– Самое милое дело, – продолжает красные ноги, – если б у тебя давление, это они понимают и оставляют тут. Хотя бы дней на десять. Или язва, тоже хорошее дело, хотя у них рентген, могут поймать. Недели две продержаться, собрался бы с духом.

– Андрей Николаевич, вы верите, что у Бедарева была сто семьдесят третья? – спрашивает тот, что помоложе.

– Бедарев?.. – вспоминает он, где-то слышал эту фамилию…

– Может быть, он уверенно .рассказывал, складно…

– То-то, что уверенно. И слишком складно. Нет, не похож.

– Мало ли кто на что похож,– говорит красные ноги. Я, к примеру, похож на зав сапожным объединением? Никто б не догадался. А почему? У меня другие интересы. А это для социальной принадлежности. Чтоб не вязались. Вписаться.

– Крепко вы вписались. И главное, надолго.

– Эх, Шура, знал бы ты мою жизнь!.. За мной она по пятам ходила, тюрьма, а я мимо, мимо. С детства. У нас во дворе, на Самотеке каждый второй – или вернулся, или увели. Все дружки-приятели, кореша. А как возвращались – ко мне! Я тут не был, а все знаю в доскональности.

– В доскональности я знаю,– говорит Дмитрий Иваныч.– Едва ли есть камера, в которой я не был, и едва ли есть кто, кого б я… Я имею в виду – из администрации.

– Что ж вы отмалчивались, когда мы ломали голову над нашим морячком – вам карты в руки?

– Посидите с мое, научитесь молчать.

– Да, молчать не умею… Научат, всему научат… Послушай, баня, давай знакомиться, как тебя по имени-отчеству?

– Георгий Владимирович,– он бессмысленно глядит в потолок.

– Жора, значит. Это хорошо. Я, как уже говорилось, Андрей Николаевич, любитель поговорить и послушать…

Он переворачивается на живот, смотрит на говорящего.

– Этот спортсмен – Шура, близкий тебе по возрасту, а может, и по интересам. Прокофий Михайлович, у которого ты неоднократно бывал в гостях, в бане. Твой сосед Ося, с ним тебе, как уже сказано, крупно повезло – храпи, разговаривай, никаких претензий. И наш старейшина – Дмитрий Иваныч Баранов, шесть лет несет, так сказать, вахту в этих морях-океанах, на этих высоких широтах…

– Как шесть лет? Так это… он? Я слышал на сборке, думал… быть того не может…

– Дмитрий Иваныч, вон как приходит слава! Молодой человек не успел заглянуть в тюрьму, а про ваши подвиги ему известно!

Гремит дверь, он переворачивается на спину. Кто-то вошел.

– Уже привели? – молодой голос, напористый.

– Что там, Гена, почему задержка с мясом? – спрашивает старик.

– Пролетели вы с Геной,– говорит Шура,– мясо на своих ногах пожаловало.

Здоровенный малый в халате с длинными, голыми ногами садится в ногах койки, смотрит на него.

– Ты и есть Тихомиров? – спрашивает он.

– Я… – он приподнимается на локте.

– Что ж ты комедию ломал, мертвяка косил —и в бане, и тут?

Он спускает ноги, садится на койке.

– А почему… вы решили…– начинает он.

– Я решил! За тебя решат, тебя тут так раскрутят!..

Он беспомощно оглядывается, шестеро глядят на него…

– Все рассказывай, – говорит вновь пришедший – до конца, тогда поглядим, что с тобой…

– Ты, Гена, по чьей наводке базаришь? – спрашивает Андрей Николаевич.

– Я?… По наводке? Да я тебя…

– Цыц,– говорит Андрей Николаевич, и берет костыль, он рядом с его койкой,– я тебя счас приделаю, паскуда… Чтоб не слышно было, понял?..

..Он ничего не был способен понять, не слышал, чем закончилась перепалка. Впрочем, ничего не произошло: Генка поиграл желваками на побелевшем лице и отошел.

Принесли обед, шестеро сидели за столом, Андрей Николаевич на своей койке, так и ел, не вставая.

Ему подвинули миску, кто-то шлепнул в щи кусок мяса; Дмитрий Иванович дал ложку, сам ел деревянной… Нет, он не мог есть, проглотил несколько ложек, пожевал мясо. От каши отказался.

– Не могу, – сказал он.

– Зря,– сказал Андрей Никотаевич,– выкинут, пожалеешь.

Генка сидел с краю, мрачно молчал, ни на кого не глядел.

После обеда Ося сгреб миски, потащил мыть. Умывальник рядом с сортиром, вроде, и вода горячая.

Выкинут, прямо сейчас выкинут,– стучало у него в голове, а перед глазами кружилась последняя камера, из которой их повели в баню: черные ледяные шконки, грязный пар из разбитого окна, в него прыгает крыса…

Его затрясло, когда распахнулась дверь:

– Дорофеев – выходи!

Генка выскочил за дверь.

– Вот вам и ясность, сказал Андрей Николаевич.

– Грубовато,– сказал Шура,—и не скрывают.

– С кадрами у них плохо, – сказал Андрей Николаевич,– если такое дерьмо идет в дело. Спешка. Что-то происходит…

– Ты, Жора, соберись,– сказал Шура,– они его точно под тебя готовят. Считай, и тут повезло – с таким дураком они каши не сварят. Сразу выкупается. Зачем он заорал? Эх, дурак…

– Жалко я его костылем не достал, – сказал Андрей Николаевич.

– Ему показать достаточно, – сказал Прокофий Михайлович.

– Чего ж они от тебя хотят, а Жора? – Андрей Николаевич вытащил кисет, сыпет табачок на клочок газеты.– Тебя из бани куда притащили?

– В какую-то палату… Не понял. Койка, стол…

– А кто там был? – Андрей Николаевич глядит на него.

– Майор и… Бедарев, что ли? Так он его назвал.

– Вон как! – Апдрей Николаевич зажег было спичку и забыл про нее. Они при тебе разговаривали?

– Нет‚– говорит он.—То есть, при мне, но я не слышал, очнулся, стал соображать, когда кто-то вошел, сестра, что ли? Высокая блондинка. Я не разглядел. У них конфликт с майором, ругались. Потом много набежало. А Бедарева увели, не видел. Майор крикнул старшину – и тот его увел.

– Понятно, Дмитрий Иваныч? – Андрей Николаевич уже курит.– Все в масть! Теперь им надо понять – слышал он чего или нет? Айяяй, такой прокол и для майора!.. А ты не будь лохом, не шутки, все забудь, и что нам сказал – забудь. Не слышал и все. Ничего не слышал. А то онн от тебя не отстанут.

– Нда, – Дмитрий Иванович отложил амбарную книгу, в которой писал, смотрит поверх очков,– кабы кто другой, не сам майор, пришлось принимать оргвыводы, а ему кто укажет? Замнут.

– К нему это не имеет отношения, к Жоре,– говорит Андрей Николаевич,– случайность, накладка: притащили покойника, а он ожил. С Бедаревым игра.

– А ты один, Жора, или у тебя подельник? – спрашивает Шура.

Он вздрагивает, смотрит на него со страхом.

– Да не бойся, нас тебе нечего бояться! Мы хотим понять во что ты влетел? – это Андрей Николаевич.

– Один,– говорит он.– То есть, еще… одна. На Бутырке.

– Баба вложила, говорит Андрей Николаевич.– Как же ты до сорока дожил и ничего не сечешь? В институте преподавал?

– В институте, – говорит он.– Я не могу понять, как это может быть?.. Сборка и… Не где-то там —в Москве.

– Где-то там – это где? В Черной Африке, на Гаити? Чему ты студентов учил? Тебя гнать надо было из института!

– Не горячись, Андрей Николаич,– это Дмитрий Иванович.

– Зла не хватает!..– Андрей Николаевич поочередно закидывает багровые ноги на шконку.– Живет, понимаешь, чистенький, переходит из класса в класс, из десятого в институт, начинает сам учить уму-разуму… Небось, отличник был?

– Нет‚– говорит он,– не всегда.

– И тут ума не хватило… Что ж ты людей не видел, неужто у тебя никто не сидел?

– Нет, – говорит он‚,– не сидел.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю