Текст книги "Тюрьма"
Автор книги: Феликс Светов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 26 страниц)
Однажды он вернулся после допроса крепко расстроенным. «Купил меня следак,– говорит, – как дешевку, зачитал показание одного паренька, я подтвердил: было. Вроде, пустяк, а устроил очную ставку – тот в полном отказе, ни слова не говорит, крепкий малый, мне б глазами прочитать показание, а я поверил, дурак… Глянул на меня Костя – и отвернулся. На общаке сидит. Как маленького купил…» Андрюха побывал уже на общаке, много рассказывал. «Трудно, а ничего страшного. Теснота, вонь, шестьдесят человек и все курят, тяжело, но главное не распускаться, видел как доходят – уже не моются, не бреются, еле ноги волочит, смотреть стыдно, за две недели скис, а вошел орлом… И в их дела не надо лезть, волчата держат камеру, сразу кидаются, если что. Бояться не надо, первых троих я всегда вырублю, остальные не сунутся, кому охота…» «А лезли?» – спросил я. «Всякое было… Тут легче, но… Я раньше тебя пришел, мне сразу не показалась. Ты говоришь, как на зимовке, этим и не понравилось, какая зимовка – тюрьма».
Получалось, как это ни было обидно, что я глупей всех – все понимают, а я хлопаю ушами.
Андрюха ближе других с Васей, современные ребята, я таких не знал: музыка, фильмы, свои разговоры. Васю вот-вот должны вытащить на суд, трибунал. Служил Вася на Тихоокеанском флоте, месяц оставался: «Надоело,– рассказывал, – как подумаю, еще месяц – нет, хватит…» Дезертировал за месяц до демобилизации! Полгода ловили, да едва ли искали, еще бы протянул, когда б не попался. Ездил по стране, лечился от скуки, застрял в Крыму, а потом подался в Москву, девушки в Москве понравились, а девушки в столице дорогие, подворовывал. «Такую деваху встретил, поверишь, Серый, на всю жизнь!» Решили в Крым, там у него все схвачено, а билетов нет, сентябрь, сезон, а она ждет, обещал – вечером едем! Сам он всегда бы уехал, но тут хотелось нормальный вагон, а лучше «СВ»… Долго Вася не думал: в Москве в каждом дворе машины… «Мне на две недели, говорит,– зачем она, я б ее на место поставил, а как бы красиво ехали…» Он успел только залезть в машину, выбирал, чтоб соответствовала предприятию, пошикарней, разглядывал – тут его и взяли, а на нем много чего повисло…
Боря за два месяца стал ближе некуда. Не за два месяца, в первые дни произошло, я и не заметил, в тюрьме сутки стоят месяца; каждое движение на глазах, не скроешь, не спрячешь и отвлекаться не на что. Мир сузился до размеров камеры, но остался миром, чего мне в нем недостает – свободы? Свободы передвижения в пространстве, думаю я. Но разве человек рожден для прогулок, для путешествий?.. А пространство – что такое…
Боря с самого начала был ко мне открыто доброжелателен и так во мне, безо всякой искательности, искренне заинтересован —я тут же купился. А что во мне искать, зачем покупать, ничего у меня не было, пустой пришел в камеру. Передачу я, правда, получил через день – Митин почерк, его тщательность – такая радость! «Умная передача», – сказал Боря с удивлением. Но ларька до сего не было, деньги, как и предупреждали на сборке, добираются месяцами. Митя передал табак, сигареты нельзя; хороший табак, заграничный, а Боря курил трубку, чубук из хлеба, обкуренная трубка… Ничего у меня не было и ничего я не знал из того, что положено. Как ребенку надо было учиться ходить, разговаривать, понять, что можно, а что нельзя. Тянуть с этим в тюрьме рискованно. Это я понимал.
Он и учил меня, как младенца, с усмешкой и с охотой. Не пугал, напротив, оборвал как-то Зиновия Львовича, тот завел длиннющую лагерную одиссею, кровь леденела в жилах, ребята напряглись… «Ладно тебе, Львович, каждый может рассказать, а на гражданке – не бывает? Не слушай его, Серый, живешь тут – и там будешь жить, тут нас восемь, а там сто человек отряд, найдешь себе, выберешь, с кентом ничего не страшно, будешь чаек пить, письма из дома, журналы выпишешь, телевизор, а надоело – вышел из барака, звезды близко. И работы не пугайся, деньги будут, жратва получше, не тридцать семь копеек, как тут…» – «Сорок семь, большая разница»,– сказал Зиновий Львович. «Пусть сорок семь, вертеться надо – все будет. Не так, что ли?» – «Так да не так… не сдавался Зиновий Львович, – еще до зоны добраться, запихнут в «столыпин» двух-трех из особняка, полосатых, голым выйдет».– «Да ладно тебе, «столыпин»! – сказал Боря.– Ночь просидит и на месте». —«Меня далеко повезут,—говорю,—в Сибирь».– «А ты почему знаешь? – спросил Боря. «По статье и зона».– «А что Сибирь – не земля? Вон Зиновий Львович старый сибиряк, сохранился. Куда ты из «столыпина» денешься? Доедешь».—«А пересылки, – не унимался Зиновий Львович,– транзит? В Свердловске, как счас помню: баальшая камера, дым, ничего не видно, в одном углу чай варят, в другом в карты режутся, в третьем петуха употребляют, а в четвертом…» – «Ты бы еще пятый угол поискал, – сказал Боря.– У него все будет нормально, у Серого, я человека вижу и как у него что будет знаю…»
Я удивился, помню, в первую неделю Борины рассказы о зоне, об этапе были в масть Зиновию Львовичу, или тогда он и факты, и случаи подбирал специально, с каким-то прицелом – пострашней, и на меня поглядывал: и «столыпин» загорелся, никого не выпустили, так и сгорели, и конвой посадил этап в грязь на платформе, один отказался, стоял, гордый малый, полоснул его конвой из автомата по ногам – и в машину, и еще, и еще… А я тогда не слушал, далеко до «столыпина», долго, меня камера интересовала. И он перестал, а сейчас, выходит, наоборот?.. Нет, что-то с ним произошло, происходит, крутит его, ломает, ночью перестал спать, проснусь, вижу: глаза у него открыты, тянет потихоньку трубочку – и так до утра.
Первые дни я рта не закрывал, мне хотелось поговорить, намолчался в кепезухе – о чем только не говорил, а он хорошо слушал, внимательно, с тем самым добро желательным интересом, который и купил меня. Не перебивал… Да знал я, что в камере лучше молчать, но камера какая – зимовка! Да и что мне скрывать, я всег да жил открыто: здорово, вот он я! А может, потому так легко говорилось – что не о себе, нет у меня прошлого, чужое, сам не мог отдать – забрали и не жалко. Пустое выбалтывал, лишнее, ни на что не годящее, путавшее.. Отсеивалось в таком разговоре, всплывало, как шелуха, сдувает пустое такой треп – в никуда, и уже не вернется. Выболтал и ушло. Навсегда.
«Ну а кто твой друг, – спросил как-то Боря, – самый главный, есть такой, которому ты… доверяешь, до конца?..» Чудак, подумал я, разве о главном болтают?
Да не потому, что здесь нельзя, а потому – невозможно, как сказать о том, что держало, не давало свернуть, что и сейчас держит и не дает свернуть? Главное, что не дает погибнуть, что, и умирая во мне, воскреснет Оно и спасет. Своей смертью во мне, своим воскресением спасет…
«А француженка, американка, – приставал Боря,– рассказал бы, Серый, я тебе сколько набалаболил – и про японку, и про кубинку, а то была англичанка в Кейптауне… Я вижу, чую тебя…» Но эта тема для меня закрыта, он понял, отстал.
«Мы за все платим‚,– сказал я ему как-то,– сначала не понять – успею, расплачусь, есть время, а может спишут? А когда поднакопишь, начинает возвращаться, наступает момент – в горле комом, задавит…» Так я начал ему рассказывать о том, как пришел в Церковь, как меня привело в Церковь. «Пришел, а дальше что? – спросил он.– Я тоже бывал, мать посылала куличи святить да яйца». «Кто как приходит,– сказал я,– один яйца святить, а другой…» – «Что другой?» – спросил Боря. «Жить, – сказал я.– Или умирать, чтобы жить».– «В тюрьму ты пришел, а не в церковь, – сказал Боря.– Одно дело яйца красить, хоть ящиком крась, никто слова не скажет, другое, когда ты…» – «Я пришел, потому что хочу жить,– сказал я.– Потому что должен платить по счетам, потому что не смог жить, как жил раньше».– «Закон возмездия»,– сказал Боря,– верно, за все приходится платить. Только не пойму, чем ты-то за платил, пока цветочки…»
После того разговора что-то с ним произошло, или мне показалось, но он и ко мне изменился, стал мрачен, раздражен, а может, устал, думал я, давно сидит, а конца не видно…
Борю вызывали часто, особенно первое время. Со следователем у него была тяжелая история: «Не сошлись»,– сказал Боря. Он рассказал мне об этом уже на второй день, утром, шрам был свежий. Вся камера слушала и чернявый на своем месте, лежал рядом.
Такой пес, рассказывал Боря, глядеть на него не могу, мало что у меня было, хотел еще повесить. Боря ему ляпнул, резко, надо думать, тот развернулся и кулаком промеж глаз. «Вдвоем сидим, – рассказывал Боря– я кровь вытер, а он стоит надо мной, дал ему снизу, он в стену влип и за дверь. Жду. Вбегают пятеро. Зажали меня, а он стоит, следак, глаз запух, руки в карманах.
Что ж ты, говорю, только в компании храбрый? Он руку из кармана и меня по скуле, что-то зажал в руке… Кровь хлещет, а мне весело. Как ты теперь отмоешься, сука, говорю, такое не спрячешь. Давай миром, говорит. За нападение на следователя строго, но и ему за кастет не сладко бы пришлось… Сошлись: мне в карцер – драка в камере, из карцера сюда, а следак ушел из дела. Теперь другой будет…»
На следующий день Боря пошел на вызов, чернявого увели, а вечером мы лежали рядом, я на новом «королевском» месте, у решки. Боря говорит: «Решили твою проблему, можешь не письма писать, а хоть романы. Передам».– «Это как?» – спрашиваю. «Заводят утром в следственный корпус, в кабинет, где мы со следаком не поладили, а за столом Пашка… Ты чего тут делаешь, спрашиваю. Я-то ладно, говорит, а ты зачем?.. Дружок, в ГАИ работал, в Пушкине, теперь в областном управлении. Я его давно знаю, много раз выручал и я его не обижал, пили вместе и он, собака, за моей сестрой мазал. Мы с ним как познакомились, у меня «вольво», из последнего рейса привез, фургон, дизель, на Ярославке была неприятность, там и сошлись, это когда он в Пушкине служил. Хороший малый, свой».– «Так он теперь твой следователь?» – удивился я. «Нет, сказал Боря,– моего подельника, Генки, такая мразь, я тебе расскажу, заслушаешься. Пашка его ведет, а ко мне пришел уточнить кой-что. Мы с ним пробалаболили два часа, он не знал, что я тут – Бедарев и Бедарев, не врубился. Сейчас, наверное, у нас дома, с моим отцом пьет водку, сказал зайдет вечером и свидание с сестрой обещал. Смотри, говорю ему, не балуй с Валькой, убью. Ты, говорит, теперь в моей власти. Я-то, мол, в твоей, а ты в ее. Шутка. Короче, передавай, что хочешь, я ему говорил о тебе, он удивился, что ты тут, слышал по радио…» – «По какому радио?» – вытаращил я глаза. «Эх ты,– говорит Боря, – простота, лежишь на шконке, играешь со мной в «мандавошку», а про тебя весь мир базарит.– «Шутка?» – спрашиваю. «Какая шутка, Пашка своими ушами слыхал – Полухин да Полухин… Жалко я твоего телефона не знал, он бы позвонил, успокоил».– «А он не побоится,– спрашиваю, – засекут в телефоне?» – «Пашка побоится?.. Не маленький, сообразит».—«А как ты из камеры вынесешь,– спрашиваю, – шмонают в коридоре».– «У меня не найдут…»
На другой вечер Боря рассказывал свое дело, тоже вся камера слушала, чистый детектив в нескольких сериях. После лагеря, а у него строгач был, вторая ходка по контрабанде, море ему закрыли, устроился механиком на рефрижератор. «Милое дело,– рассказывал Боря,– месяц дома, месяц рейс, гоняю вагон с мясом из Ростова в Москву. Хорошая работа, тихая, два помощника, работы, считай, никакой, купе, как каюта, приемник, жарю мясо от пуза, винишко с собой, девочки на каждой стоянке – хоть на перегон, хоть на два. Нормально. Мясо не простая арифметика: при одной температуре один вес, при другой – новый, а если его водичкой полить – еще один, третий. Соображать надо. Возле Рижского магазин, мясной, заведующий Каплан, неплохой мужик, выпивали, сидевший, давно, правда. А у него продавец, тот самый Генка, сразу видно, мразь, а прилип – возьми да возьми на рефрижератор, поездить захотелось. А мне как раз нужен человек на рейс. Давай, говорю, я тебя попробую. Съездили. Противный малый, но пес с ним, думаю, в случае чего придавлю, у меня не пошалит. Оформляйся, говорю, только учти, у нас работа денежная, пол куска такса, не мне, само собой. Согласен, половину отдал, а двести пятьдесят потом. Ладно. Приходит увольняться, а Каплан говорит: дурак ты, Генка, охота тебе месяцами мотаться неизвестно где, люди в Москву рвутся, а ты… Это Бедареву Москва не светит… Короче, отговаривает. Я ему деньги отдал, говорит Генка. Какие деньги? Двести пятьдесят и еще надо столько. Дурак ты, Генка, говорит Каплан, за такие деньги я б тебя старшим продавцом поставил. Пиши заяву в прокуратуру – и деньги вернешь, и в Москве останешься… Пишет Генка заяву, а мы с ним уже договорились: у меня рейс, ждать я не могу, к следующему рейсу чтоб все оформил, встречаемся у метро, он передаст деньги. Иду с сумочкой, весна, солнце, хватил пивка, покуриваю, думаю, чего б подкупить в дорогу, подошел к метро, опаздывает, сука, на пять минут… Подходит. Здорово-здорово. Принес? Достает конверт, я в карман и считать не стал, а меня сзади за руки, а передо мной двое – фотографируют, и в машину. Деньги при мне, свидетели – чистая работа. Я только успел, когда стоял на площадке в прокуратуре, на третьем этаже, а Генка мимо, не глядит, достал его ногой, покатился по лестнице…» – «Где он сидит?» – спросил Андрюха.– «В Бутырке, здесь я бы его достал. Да он не сразу сел– за что, у него заява, вскрыл преступление…»
«Думаешь, вся история,– продолжал Боря, – начало. Получаю я свою сто семьдесят четвертую – посредничество при взятке, лет пять мои. Первая часть. Что я успел первые двести пятьдесят взять нигде не фиксировано, мало ли что он скажет, дурак Генка, не видать ему денег – зачем ему Каплан обещал, свои, что ль, хотел отдать? А если б и они всплыли, тогда вторая часть, многократное действие, восемь лет бы схватил. Я первый месяц в тюрьме голову не мог поднять, отвернусь к стене – так влетел, да быть того не может!.. Ладно. Через три месяца суд, простое дело: деньги, свидетели, показание, заява… Судья спрашивает Генку: где и когда познакомились с Бедаревым? Года два назад, говорит, у меня были неприятности с машиной, не моей, но я водитель, стукнулся, он помог отмазаться. Что значит «отмазаться», спрашивает судья. Дело замять, объясняет Генка, у Бедарева друг в ГАИ, в Пушкине, а у меня происшествие в Мытищах, поблизости. Отмазал. Так, говорит судья, объявляется перерыв для выяснения новых обстоятельств. И меня обратно в тюрыму».– «Во дурак», – сказал Вася. «Идиот,– поправил Боря.– Через два месяца новый суд. Ничего они в Пушкине не нашли, там тоже не лопухи, чисто сработали, никаких следов. А что все-таки было в Пушкине, спрашивает судья, объясните, свидетель. Да не в Пушкине, говорит Генка, под Мытищами. Загуляли с ребятами, разбили чужую машину, не оставаться же на ночь, замерзли, выпить надо, деньги кончились, а у меня в магазине, в сейфе моя доля. Взяли мотор, подъехали к магазину, я знаю где ключи, не первый год работаю, открыл сейф, взял свою долю – не много, семьдесят рублей в тот раз было, и мы уехали, а утром за машиной, там и вышла неприятность с ГАИ… Стоп, говорит судья, что такое ваша «доля» в сейфе – это как понять? А у нас каждый день, говорит, с выручки причитается, я в тот раз днем не успел, торопился, решил ночью… Суд объявляет перерыв на два часа, говорит судья, для выяснения новых обстоятельств…» – «Бывают же такие идиоты…» Вася даже покраснел. «Это начало,– говорит Боря, – погоди, не то будет. Привозят на суд моего дружка Каплана – спокойный, важный, на меня не глядит. Расскажите нам, пожалуйста, говорит судья, что это за доля от выручки в вашем магазине – как понять, гражданин Каплан? Ничего не знаю, натурально удивляется Каплан, выручка это выручка, сдаем ежедневно, как положено, можете проверить. Вызывают продавцов – одного, другого, третьего – пожимают плечами, первый раз слышат. Вызывают уборщицу, тетю Дащу. Получаете вы, гражданка, к вашей зарплате долю от выручки, спрашивает судья. А как же, говорит тетя Даша, небольшие деньги, но получаю, пятерочку подбрасывают каждый день, дай Бог здоровья товарищу Каплану, не обижает старуху, не знаю, говорит, сколько продавцы или заведующий получает, а мне пятерочка к сиротской зарплате не лишняя… Смотрю, Каплан зеленый стал… Суд принимает частное определение – и его прямо там, в зале суда под стражу, в Бутырку…» – «Крепко»,– сказал я. «Вот и я говорю: закон возмездия,– сказал Боря.– Что ж ты, Каплан, кричу ему со скамьи подсудимых, забыл, что земля круглая?!.»
«Но это не все, – продолжает Боря.– Суд объявляет новый перерыв, я сижу здесь, Каплан на Бутырке, наш разоблачитель гуляет по магазину. А следствию он покоя не дает, чуют – еще что-то есть. Делают у него обыск, вроде по другому делу. Чистая квартира, зря пришли. Откуда у тебя автомобильный насос, говорят, а машины нет. Нашел, на улице валялся, куплю машину, пригодится. А на насосе – номер, а хозяйка машины, чей номер, два года назад пропала – искали, не нашли. Машину обнаружили, а ни насоса, ни хозяйки. Берут Генку на Петровку… Куда ему на Петровку, если на суде, когда его никто не спрашивал… А тут прижали, выложил в подробностях. Угнали они с ребятами два года назад машину, покататься захотелось. Покатались и обратно в гараж, как Вася собирался. Загоняют машину, а в гараже – хозяйка, ах, мол, такие-сякие. Они ее этим самым насосом. И опять уехали, проветриться. Покатались. Куда машину девать – в гараж, а хозяйка шевелится. Они ее зарыли в гараже… Везут Генку с Петровки к тому гаражу, показывает, выкапывают хозяйку – что за два года осталось? Он и тех двоих, что с ним были, сдает. Ему еще одно дело, мокрое…»
Вася – человек эмоциональный, бегал по камере, стучал кулаками по голове, переживал…
Поздно вечером Боря сказал мне: «Пашка будет Генку допрашивать, он и его едва не вложил – это Пашка отмазал Генку в Пушкине. Мы, Пашка говорит, его на Петровку возьмем, там разговор простой… Да что теперь о нем – кончат Генку, сам захотел…»
Письма я Боре не дал. Не то, чтоб я ему не поверил, но… Мне не нужно, сказал я ему, если б мне для дела, кого предупредить, спрятать или еще что —а мне не надо, я ничего не прячу, как жил, так и буду жить. Понятно, сказал Боря, нет степени доверия. Нет, сказал я, для меня это роскошь, а я в тюрьме.
8
– …Давай сыграем на твою сигарету, – говорит Боря.
– Я тебе и так оставлю. Покурим. И сыграем…
– Не успеете, – говорит Андрюха, он у нас за начпрода, сейчас подогрев, надо сало резать…
«Подогрев» – последняя еда в камере, после отбоя. Три раза в день едят казенное, а четвертый – свое, из собственных запасов: ларек, передачи, что удастся закосить от обеда и ужина. Особая еда – подогрев, тюрьма, вроде, не имеет к ней отношения: свое едим, не в кормушку швыряют – угощаем друг друга, собственным делимся. И день кончился, ничего уже не произойдет…
Андрюха нарезал розовое сало, колбасу – по куску каждому, по конфете, по пол сухаря; хлеб отдельно.
– Шикуем? – говорит Боря.
– У меня завтра передача, подогреют… Наливай, Григорий.
Гриша сидит возле бака с остывшим чаем, оставшимся от ужина, бак-фаныч, укрыт телогрейкой – теплая желтоватая вода.
– Как тебе, Пахом, не хуже, чем на воле?
– Мне как-то… не с руки,– говорит Пахом, – ваше есть.
– Разживешься,– говорит Боря, – мы все начинали с нуля.
– Ну, коли так…
– Завхозом служил? – спрашивает Боря.
– Вроде того, – Пахом небольшого роста, толстячок, нос пуговкой, холодноватые голубые глаза за очочками в металлической оправе, движения уверенные, спокойный.
– Много нахапал? – спрашивает Боря.
– Я не по этому делу, – говорит Пахом.
– Ишь какой! Неужто по мокрому? – не отстает Боря.
– Я сухое предпочитаю,– говорит Пахом,– и если коньяк, чтоб посуше.
– Вон какой, да ты, выходит, серьезный человек?
– Стараюсь,– говорит Пахом,– не всегда получается, но…
– Сто семьдесят третья статья? – спрашивает Боря.
– Она.
– А говоришь не хапал. За что же тогда сел?
– Я об этом со следователем, если настроение будет.
– Вон ты какой, а я думал – чижик.
– Чижики на Птичьем рынке,– говорит Пахом.
– Понятно, – говорит Боря,—ты из тех, кто был ничем, а стал всем. Стих есть про вас: «И на развалинах старой тюрьмы – новые тюрьмы построим мы…» Построили? Доволен?
– Тюрьма старая, – говорит Пахом,– но если кто…
– Если кто виноват! А ты не виновен? Отсюда ни кто не уходит. Запомни: попал – не выйдешь. А с твоей статьей точно зароют. Тут один со сто семьдесят третьей седьмой год сидит.
– Как седымой? – спрашивает Пахом.
– Шесть отсидел, третий месяц ждет приговора. Генеральный директор из Монина.
– Баранов? – вскидывается Пахом.
– А ты его знаешь?
– Знать не знаю, но…
– Дмитрий Иваныч – правильно? И он из таких – ни в чем не виноват, шесть лет писал жалобы, следователей целая команда, считали, пересчитывали… Вышку запросил прокурор Баранову.
– Не может быть!..– Пахом сжал кулаки.
– У нас все может. Такие, как ты – это вы здесь тихие, а когда там…
Дверь открывается, не слышали за шумом, как вставили ключ.
Спокойный вечер после подогрева, мелькает у меня, ничего уже не может произойти…
Здоровенный малый, длинные руки, носище свернут на сторону, медвежьи глазки… Бросил мешюк, шагает к столу.
– Не в обиде, что задержался? Расписание подвело.
– Надо было билет заране,– Боря сощурился на него.
– А я с утра сплю, не хотели беспокоить.
– Есть будешь? – спрашивает Андрюха.
– Сытый. Или у вас мясо?
– Мясо на больничке,– говорит Гриша.
– Молодой, а соображаешь. Я оттуда,– задирает грязный свитер, хлопает по тяжелому, голому брюху– на месяц зарядился.
– Из какой хаты? – спрашивает Боря.
– Из 407. Я бы там притормозился, да старшая сестра, сука…
Боря поднялся изза стола, лезет на шконку, разделся – и в матрасовку. Что это с ним, думаю, всегда долго разговаривает с каждым, кто приходит, у нас одно время была чехарда: приводили-уводили… Такая была активность, с каждым по-своему – слушал, советовал, расспрашивал, рассказывал: Петьке о зоне, Андрюхе про семейную жизнь, Васе об этапе, с Зиновием Львовичем —о чем не поймешь, даже с Гришей, когда нико го нет поблизости; со мной целые дни: шутки, рассказы, анекдоты, подначки – неистощимый человек. А сейчас… Ну что он привязался к Пахому?
– …из вас никто на больничке не был?..– слышу новоприбывшего.– Цирк, братцы… С куревом хреново,– он протягивает длинную руку, спокойно вынимает сигарету изо рта у Гриши.
– Ты что?..– Гриша распустил губы.
– Тихо, птенчик,– говорит новоприбывший,—у меня недокур. Так вот… Старшая сестра, сука, сбесилась. Такая, мужики, история… Баба непростая, майор ее… главный кум, все перед ней на цырлах, крутят жопой – Олечка да Ольга Васильевна, короче, хозяйка. А нам бы покурить и колес поболе, мясо в кормушке, кантуемся. Подход надо иметь – и курево будет и колеса. А тут оборзела. Мужика у нее увели.
– Какого мужика? – спрашивает Вася.
– Был на больничке, я не застал, рассказывают, месяца два назад, артист, он ее сразу схватил за что такую положено хватать, а она, вроде, не врубилась или цену знает, никто, короче, не видел, но известно – скальпелем по скуле. Мужик не простой, он ее не выпустил из процедурной, а когда вышли, у нее, говорят, весь халат в кровище. Уговорил, короче. После того он не ночевал в хате, в 408, рядом с моей, она все ночные дежурства отменила, сама взяла, ночью не вылезала из больнички. Жили мужики в 408, как короли, сигареты, чай, водку приносил – малина. Вся больничка знала, а ей хоть что, лихая стерва. Стукнули майору, а этот артист осужден, тормозится на тюрьме, зимой на зону дураком быть.
– Отправил? – спрашивает Андрюха.
– Хрена! – говорит новоприбывший, он докурил и щелчком сигарету в угол.– Майор бабы испугался, отправил его на корпус, говорят, на спецу. Сговорились.
– Как фамилия? – спрашивает Андрюха.
– Вроде… как это… Безарев ли, Бедарев.
– Кто? – спрашивает Вася.
– Хрен его знает, вроде, Безарев. Артист, короче – и бабу схватил, и майора поимел, и с бабы тянет, и с майора. Закладывает, само собой, лохов по тюрьме много… Я вздрагиваю, Боря стоит за моей спиной.
– Ты что балаболишь, падла? – тихо говорит он.
– Чего? Это ты мне?
– Ты что на хвосте принес? Я Бедарев.
– Ты?..– новоприбывший озадачен.– Не брехали – на спецу?
– Жми отсюда, – тихо говорит Боря,– сразу, чтоб…
– Я– жми?..– медвежьи глазки окидывают камеру, щупают каждого: Зиновий Львович на шконке, у сортира, он не жалует подогрев, остальные за столом.– Вон оно что...– медленно говорит медвежьи глазки – вас он, значит, ощипывает, а вы терпите? Ну хата…– он смачно сплевывает на пол и тяжело начинает подниматься из-за стола.– Терпите, как он на вас стучит, с майором за бабу расплачивается и никто из вас ему…
Договорить он не успевает, Боря точно выбрал момент, медвежьи глазки тяжелей килограммов на десять, здоровей, но он поднимается, ноги согнуты, нет опоры, Боря пролетает мимо меня и с размаху, кулаком бьет его в лицо. Медвежьи глазки поднимает в воздух, голова глухо брякает о кафельный борт сортира, он сползает на пол. Боря уже у двери, жмет на «клопа». Никто за столом не успел двинуться.
Лязгает кормушка.
– Убери кого привел, – говорит Боря.
– Чего?
– Убери, говорю, сдохнет, будешь отвечать.
Лохматая голова вертухая лезет в кормушку, он видит только ноги на полу, дальше не разглядеть. Кормушка захлопывается.
– Ну, – говорит Боря,– кто за ним?
Все молчат.
– Пораззявили хлебала, вам каждый наговорит. Есть вопросы?..
Распахивается дверь. Входит корпусной.
– Что тут у вас?
– Споткнулся,– говорит Боря,– ножки слабые. Еще раз споткнется, уйдет на волю.
Корпусной наклоняется, берет лежащего за руку. Тот с трудом садится, крутит головой, лицо в крови.
– Вставай, – говорит корпусной.
Медвежьи глазки поднимается, вид у него страшный.
– Ну, гад… я тебя…– он отшвыривает корпусного.
Боря не двинулся. Корпусный успевает раньше: заламывает руки и вытаскивает грузное тело в коридор. Возвращается.
– Как твоя фамилия?
– Бедарев,– говорит Боря.
– Смотри, Бедарев… Где его вещи?..
Корпусной выбрасывает мешок в коридор. Дверь захлопывается.
Минут через двадцать, все уже улеглись, снова гре мит дверь – длинный белобрысый майор с лошадиным лицом, за ним корпусной, в дверях вертухаи.
– Встать!..
Поднимаемся; Боря лежит.
– А тебе отдельно?
Боря вылезает из матрасовки.
– Фамилия?
– Бедарев.
– Это ты?! – кажется майор захлебнется от крика. – Беспредел устраиваешь в камере! Да я тебя…
– Не тыкайте,– говорит Боря, он белый, как плитка над умывальником.– И кричать не положено.
– Будешь учить меня, что положено?.. Я дежурный помощник начальника следственного изолятора. Как стоишь?!
– У вас права нет кричать, говорит Боря.– И унижать достоинство – нет права. Я в следственной камере, не осужден. У вас и на преступника нет права кричать, а я…
– Вон из камеры!.. С вещами, с вещами!..
Боря начинает собирать вещи.
– Вы бы разобрались, гражданин майор…– говорю я.
– Что? А вы кто такой?.. Нет адвокатов в тюрьме! Быстрей собирайтесь,..
Боря явно не торопится, вижу пихает в мешок один сапог, второй под шконку, шапку оставил, берет сигареты…
– Десять суток! – кричит майор.– Понюхаете карцер!..
– А я без обоняния, – говорит Боря.
– Разговоры!.. Это что такое?..– майор срывает петлю над Бориной шконкой, картинку со стены, календарь, топчет ногами коробки-пепельницы, хлебницы…
– Люди работали, – говорит Боря,‚– старались, хотя бы поглядели, что ломаете.
– Молчать. Чтоб ничего на стенах! Разгоню камеру!..
Боря выходит первым, майор, корпусной следом. Дверь грохнула.
– Часто у вас так? – спрашивает Пахом.
– Кто из них врет? – говорит Вася.
– Врет-не врет, а с Борей хорошо жилось, – говорит Петька.– Раскидают хату. Ладно, мне на суд.
– И я не задержусь,– говорит Вася.
У меня все дрожит, не могу прикурить.
– В камере самое страшное тишина,– говорит Гриша,– когда тихо, спокойно – тут и начинается, из ничего.
– Давайте спать, мужики, завтра с утра потащут,– говорит Андрюха.– Эх, не успеем мою передачу схавать!
– Жалко Борю,– говорит Гриша.
– У нас на двадцать четверке, на Урале…– начинает Зиновий Львович.
– Заткнись, дед,– обрывает его Петька,– надоело.
Заползаю в матрасовку. Шконка рядом пустая, холодные черные полосы, на полу под ними валяется сапог, шапка, тетрадь с вылетевшим листом, скашиваю глаза – крупный, быстрый почерк: «Боречка! Любимый мой, радость моя ненаглядная…»
Боря вернулся утром, после завтрака: спокойный, веселый.
– Всю ночь прыгал,– говорит, – раздели, выдали кальсоны и майку без рукавов. Батареи отключены, из параши течет…
– А этого куда? – спросил Андрюха.
– Хрен его знает. Его из больнички за драку поперли, потому меня и отпустили. Вытаскивают утром: напрыгался, лейтенант спрашивает, другой раз не так попрыгаешь… А вы хороши: семьей живем, чтоб жрать вместе? Дошло до дела – попрятали языки в жопу…
Первым делом Боря застелил шконку, прикрепил на место сорванную майором картинку, приладил петлю, достал из-под шконки тетрадь и собрал разбросанные на полу листки.
Когда пошли на прогулку, он придержал меня за рукав:
– Останься, Серый, есть разговор.
Я, остался. Зиновий Львович спал. Больше никого в камере.
– Напугался? – спросил Боря.
– За тебя испугался. Думал, не увидимся.
– Мы до лета вместе, раньше июня у меня суда не будет, Пашка сказал, а тебя еще ни разу не вызывали. Не веришь мне?
– Чему не верю? – спросил я.
Мы сидели на моей шконке лицом к решке, спиной к камере. Нет, он не спокоен, понял я, а что не весел…
– Веришь-не веришь, не важно. Он правду сказал.
– Как… правду? – спрашиваю.
– Майор со мной счеты сводит, за Ольгу… Да разве в том дело! Слушай, Серый, я-то тебе верю, ты мне, как хочешь, сам тебя учил – в тюрьме никому не верь, кенту не верь, себе – только по праздникам. А я тебе верю. Ты меня сразу взял, когда перекрестился – помнишь? – за столом… Ладно. За все платим, ты верно сказал, а я… А если что доброе сделал – учтут, перевесит.
– Откуда мне знать, – говорю,– я не священник. Если без корысти, ради Христа – перевесит.
– Ради Христа?.. Не знаю, не понять. У меня дружок был, Колька, со школы… Я тебе рассказывая, мы с ним в мореходку убегали – помнишь?.. Я остался, а он слинял, геологом стал. Редко видались, я в море, жил в Ленинграде, а когда приезжал к матери в Москву, к нему обязательно, если дома, а он все больше в поле. А тут заболел, год не работал, стало получше, решили с женой на Кавказ, в альпинистский лагерь… Оба погибли в лавине. Остался сын, тоже Колька, пять лет было – и никого, тетка где-то. Взял к себе, увез в Ленинград, теперь ему двенадцать, правда зовет – Боря, я не хотел, чтоб отцом, пусть своего помнит —верно?.. Как считаешь – учтется?








