412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Феликс Светов » Тюрьма » Текст книги (страница 10)
Тюрьма
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 17:51

Текст книги "Тюрьма"


Автор книги: Феликс Светов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 26 страниц)

Яркий свет, грохот, вой, визг, сколько их, почему так много, а он голый, в ботинках, ноги, ноги…

– Аа! – визжит он.– Ааа!!!

Ноги в огне, полыхают, дым, он подтягивает ноги, ничего не может понять от боли, дуреет, огонь ползет по матрасу, тлеет, дым, как ножом режет пальцы, а вокруг разноцветный грохот, вой, хохот —это он кричит или кто-то рядом? – схватил руками ноги, жжет, горит между пальцами…

– Аа!!! – орет он.

Кто-то запрыгивает снизу, навалился на ноги, зажал.

– Скоты! – слышит он. – Мерзавцы!.. Как вы смеете так с человеком? Кто вы такие?.. Подонки!..

– А ты что лезешь, тебя трогали, сука?..

– Уу!! – воет он: ноги ножом, пальцы… – Уу…

– Он человек, а вы кто – нелюди, свиньи, скоты!..

– Тебе жить надоело, суке?..

– Мочи его!..

Стоит над ним на коленях, накрыл ноги одеялом, держит, седая борода дрожит, зубы оскалены:

– Мерзавцы, подонки…

– Сюда его, вниз его сбрось!..

Не человек, обезьяна бежит по шконкам от окна, перепрыгивает через лежащих, не выбирает – по ногам, по головам, ближе, ближе – и ногой, по головам, ближе, ближе – и ногой, как футбольный мяч, седая борода взлетела – и исчезла…

– Навались, разом, да прикрой ему башку, убьем!..

Вой, визг, скрежет, лязгает дверь…

– Встать! Всем встать!!!

Грохот сапог…

– Вниз! Всем вниз!!

– Ты чего в крови, кто тебя?.. Что молчишь?

– Спалили человека, скоты!

– Где он?..

Дергают за ногу.

– Больно! Вы что?!

– Давай вниз… Фамилия?

– Я… Тихомиров фамилия. Я… не могу, больше тут не могу, куда хотите, что хотите – тут больше не могу!..

4

– Куда ты меня ведешь, Федя?

Молчит, он все время молчит, открыл первую дверь из нашего коридора, пропустил вперед, стучит сзади ключом по железным перилам: лестницы, переходы, туннели, опять лестницы и снова… Широкая, в два раза чнпире нашей, пролеты огромные, погрязней… С площадки прямо… Эх, не заметил, какой этаж! Коридор в три раза шире, потолок…

– Во кубатура!.. Куда ж ты меня привел, а, Федя?

Остановился, смотрит на меня: маленький, рыжий, веснушки на лице, на носу, глаза… Другие глаза! В тот раз помню – бешеные, вздрагивали, а сейчас другие – устал, что ли?

– Я тебя предупреждал, что ж ты уши развесил?

– А что я?

– Ты в тюрьме, здесь не ошибаются. Один раз ошибся… Шагай вперед.

– Это общак, что ли?

Не отвечает.

– Стой.

Стою у стены: коридор широченный, между дверями расстояние в пять раз больше, чем у нас, на спецу, что-то внушающее… уважение, скажем… мощь…

Подходит к вертухаю, тот болтается посреди коридора, говорят о чемто, долго говорят, дает ему папку, мое дело; опять говорят – может, мест нет?

Опускаю на пол мешок, лоб вытереть, жарко… Подходит.

– Давай в тот конец.

Шагаю мимо двери, мертвая тишина, вторая, третья…

– Стой.

Остановился.

– Мандраж? – спрашивает.

– Может, обратно отведешь, тут, наверно, мест нет.

– Тебе радоваться надо, что перевели, там бы тебя, лопоухого, догрызли… А мест тут на всех хватит, увидишшь.

Вертухай медленно идет к нам.

– Приходи, Федя, я тебя ждать буду. Ты у меня Вергилий.

– Чего, какой…

Вертухай подошел, отпирает дверь, открывает чуть-чуть.

– Давай, – говорит.

Не пролезть с мешком, нажимаю, а дверь не поддается, больше не открыть, что-то держит.

– Как тут пролезть?

– Молча,– говорит Федя, – не такие пролезали…

Переизбыток воображения, думаю. Разошлось воображение, не остановить. Так ведь ошеломляет. Так-то оно так, думаю, но и перепутать можно, что на самом деле, а что… Не совсем так было, когда он вел меня, то есть, все так и было – лестницы, туннели, переходы, коридор общака… Таким ли он был, или мне хочется, чтобы он был таким? Я не могу понять, что в его появлении – в тот раз, когда вели со сборки, и сейчас, почему именно он, рыжий – совпадение, случайность, в тюрьме не бывает случайностей, вот в чем странность, а ошибиться нельзя…

Наверно, я сейчас думаю о нем, чтоб не думать о том, что происходит вокруг: слишком много, с воображением надо бы погодить. Писатель, думаю я, вот она зараза писательская…

Огромная камера, вот что ошеломляет, прав был Боря, когда говорил: «Ты еще тюрьмы не нюхал, браток…» «Вот это тюрьма!» – первое, что пришло в голову, когда и подумать не успел, пролез, протиснулся в дверь со своим мешком и сразу дошло: дверь заклинили намертво, нельзя открывать во всю ширь – толпа, рванутся, не остановить, куда вертухаям, пулеметы не остановят… Мрачная, зловещая, безобразная красота… Может быть красота безобразной? Можетне может, а вот она: высоченный потолок и все гораздо больше, значительней, весомей, шконки в полтора раза выше спецовских, головой не достать до верха, изразцы красивые, как в банях, окна под самым потолком сплошь затянуты «ресничками», три ступени ведут к сортиру, все в движении, а потому кажется – в дыму, в смраде плывет ватерклозет, парит над камерой.. Но народу, народу!.. Толпа. Наверху пестрая куча, вроде, глядят на меня, а вроде, никакого внимания, чтоб пройти надо протолкаться, как в троллейбусе – да тут ничего не поняты! Стол длинный – дубок, играют, то же домино, видать, покер, а вон и шахматы…

– Давай сюда!..

Оборачиваюсь, крайняя шконка, возле сортира, их там много, бурный разговор, не до меня. Кто ж позвал?.. Подхожу.

– Откуда… Так это ты?.. Не узнаешь, очки?

– Здорово, – не могу вспомнить.

– Забыл? На сборке вместе. Ты с длинным малым тусовался, и еще один с вами – туберкулез косил…

– Верно!.. – во память! Теперь и я вспомнил: татарчонок, шустрый, доброжелательный… А ты как тут?

– Я с самого начала, присох. А тебя куда потащили?

– На спец, два с половиной месяца прокантовался.

– А сюда почему?

– Кто их знает. Видать, для науки. Как тут у вас?

Рядом молчат, прислушиваются.

– Нормально, – говорит, – жить можно.

– Куда меня определят?.. – вспоминаю я общаковские порядки.– Кто тут у вас шнырь?

– Я и есть шнырь,– говорит мой татарчонок,– только я не по этому делу. Чего ж они сюда, у тебя, вроде, статья…

Подходит кто-то, от мелькания лиц не разберешь, как в кино, если войдешь в середине сеанса, лезешь между рядами, не врубиться – кто, зачем, почему…

– Давай, шнырь, тебя зовут.

Татарчонок встает – и нырнул в толпу.

Сижу на его шконке, мешок рядом, всякое думал об общаке, но такого не ожидал. А чего ж ты ожидал, думаю, скучно стало слишком хорошо, загордился, заважничал, распускаться начал, вот и сунули мордой куда следует. А может, на благо, вот как сказал рыжий Федя: тебе, мол, радоваться надо… Не хватает духу на радость. Значит, вон она какая – тюрьма, впечатляет… Эх, вспоминаю, летит мысль, не удержать, кто-то говорил: если у самой двери упрешься, у них права нет заталкивать, не пойду, мол, и весь разговор, а переступил порог – все, обратного хода нет… Надо было отказаться, может, и рыжий того от меня ждал, а сегодня пятница, они специально, субботавоскресенье мертвые дни, не дернешься, в тюрьме никакого начальства, не достучищься… Тут нет случайностей, накладок, задумано… Пятница, думаю я, а завтра… Завтра Лазарева суббота! Вон оно как, да, пожалуй, ничего случайного, все так и должно быть…

Подходит татарчонок, рожа кислая, как слизнуло доброжелательность.

– Давай, – говорит, – с тобой хотят поговорить.

– Кто? – спрашиваю.

– Давай к первой шконке…

Идти мне не хочется, ничего хорошего не светит, в лучшем случае нудные разговоры, два месяца назад тянуло послушать, поговорить, теперь накушался, хватит, а что делать, тут свои законы, чужой монастырь. Выходит, нельзя раскатать матрас, забраться под шконку, закрыть глаза и думать о том, что завтра Лазарева суббота, послезавтра воскресенье и Он войдет в Иерусалим: две тысячи лет Он год за годом входит в Иерусалим, хотя знает, что Его там ждет…

Я думаю об этом уже на ходу, пробираюсь в толпе, верно, как в троллейбусе, впору спросить: «Вы сейчас не выходите?..» Спроси, врежут: «У тебя что, сука, крыша течет?..»

Первая шконка у самого окна, одноэтажная, королевское место – воровское, поправил меня как-то Зиновий Львович… Вроде, татарин, лежит, подпер голову рукой, синий спортивный костюм, лет тридцать пять; рядом здоровый бугай, грузин, тоже в спортивном, пошикарней… А на соседней шконке молодые ребята, лет по двадцать пять, лица открытые, веселые…

– Здорово,– говорю, – звали?

– Садись, говорит татарин,– откуда явился?

– Со спеца.

– Какая хата?

– Двести шестидесятая.

– Двести шестидесятая?..– он поворачивается к пареньку, чем-то похож на Лешу со сборки, нет, тот был поскромней, а этот наглый.– Твоя, Сева?

– Моя, – говорит.

– Где там у вас телевизор? – спрашивает меня татарин.

Ну, про эти наколки я наслушался.

– Между окнами, говорю, – только Севы там не было, я без малого три месяца отлежал.

– Чего ж тебя выкинули?

– Есть над чем подумать, – говорю, – а я не просился.

– Какая статья? – спрашивает грузин.

– Вы не знаете, – говорю, – сто девяностая прим. Никто не знает.

– Недоносительство,– говорит Сева.

– Никто ни разу не угадал. Распространение клеветы на советский государственный и общественный строй.

– Так ты против коммуняков?..– вскидывается еще один, самый молодой среди них, чернявый, глаза блестят.– Ну, ребята, дождались человека!

– Правда, против? – спрашивает татарин, сощурил глаза.

– Нет, – говорю,– я человек мирный, книги писал. Верующий я, православный.

– Чего ж тебя не в Лефортово? – спрашивает татарин.

– Вы, мужики, меня о том спрашиваете, чего я сам не знаю – почему на общак, почему не в Лефортово? Еще спросите: зачем посадили? А я попрошу: отпусти, дяденька!..

– Ты и писателей знаешь?– спрашивает Сева.

– Знал, а за три месяца забыл. Мне б их никогда не знать.

Из толпы выныривает шнырь.

– Гарик, тебя на вызов…

Во как, здесь не услышишь, когда открывается кормушка.

– Адвокат, сука! – говорит татарин.– У меня суд в понедельник. Я с ним недолго, оглядись пока… он кладет мне руку на плечо.– Поговорим, не робей. Хорошо, что тебя сюда, не пожалеешь.

Ушел.

– Слущай, Серый,– говорит самый молоденький, – расскажи про писателей, к примеру…

– А ты откуда знаешь?

– Что знаю?

– Что у меня кликуха – «Серый»?

– А что тут знать – видно.

– Ловко,– говорю,—я б нипочем не догадался.

Грузин встает со шконки, ушел.

– Много за книги хапнул? – спрашивает Сева.

– Так еще суда не было, по моей статье, если не переквалифицируют, больше трех не дают.

– Я не про срок, про деньги. Или ты в валюте?

– Ничего я, ребята, не получил, кроме спеца, теперь общак понюхаю.

– Здесь нормально,– говорит молоденький, – лучше спеца, там с тоски подохнешь.

– А ты был? – спрашиваю.

– Не был, рассказывали, Сева две недели проскучал.

– В какой хате? – спрашиваю.

– В двести сорок второй.

– Зачем же лапшу вешал про двести шестидесятую?

– Пощупать, вчера одного привели, тоже интеллигент, маленько пощупали – и выломился.

– Не понял, – говорю,– а что случилось?

– Коммуняка,– встревает молоденький, – доцент из МАИ. На больничке, говорит, два месяца отлежал, путался, врал – с перепугу, загнали наверх, а там… Короче, выломился. Могут разогнать хату, настучит.

– Какой из себя, – спрашиваю,—я одного такого видел на сборке – высокий, худой?

– Высокий… На тебя похож. Нет, не худой. Может, не врал, на больничке отъелся? А может, и не коммуняка, много путал, потому и загнали наверх… Мы их всех туда, вон еще один…

Кивает наверх: сидит на краю, свесил ноги в сапогах, очки в роговой оправе, читает газету.

– Кто такой? – спрашиваю.

– Поговори, тебя к ним в семью – верно, Сева, куда его еще?.. Их пять человек в семье, хозяйственники. – Мне бы полежать, наверх, что ль, забраться?

– Погоди,– говорит молоденький, – Гарик вернется, решит… Про чего ты книги писал?

– Потом, ребята, дайте сообразить, никак не врублюсь, такого не видел.

– Не нравится? Я восемь месяцев, дом родной…

Гляжу ему в глаза: ясные, никаких проблем… Да быть того не может – восемь месяцев в такой камере!

– Так тебя за веру, что ль, посадили,– не отстает молоденький,– у нас, вроде, попы разрешены?

– Он не в церковь ходит, а в эти, как их… это Сева.

– Ты, получается, – герой, мученик или революционер? – спрашивает молоденький.

– Нет у меня такого чина. Ты восемь месяцев здесь и говоришь – нормально, а я первый день и у меня мандраж.

– Привыкнешь,– говорит молоденький, – первые дни все так, считай, повезло, человек шестьдесят, бывает, набьют до восьмидесяти, тогда караул…

Разговора не получается, приглядываются, осторожничают, без Гарика ничего решать не могут – единовластие. – Пройдусь, – говорю,– надо привыкать…

«Коммуняка» спустился вниз, как только я к нему подошел. Пожилой, спокойный, манеры начальственные.

– К нам в семью? Какая статья?

Объясняю.

– Ну что ж, давайте вместе.

– Что за семья? – спрашиваю.

– Объединяются, чтоб есть вместе, обычно – по статьям, а за дубком камерная аристократия, – он поджал губы.– Вы… поаккуратней, сложный народ. Как они с вами?

– Никак. Поговорили и все.

– Место они вам не дадут, полезете наверх. Я здесь самый старший, а место не дали, месяц наверху. Щенки. Меня они из себя не выведут, главное – никакого внимания. Пропащие люди. Куражатся. В блатных играют.

– Вы один по делу? – спрашиваю.

– Нет, нас много. И на Бутырке сидят.

– Почему ж не на спец?

– Хотят сломать. Им нужны показания. Поставить в ситуацию, когда человек полезет на стенку. Я и на верху продержусь… Слыхали что-нибудь про амнистию?

– Что за амнистия?

– Я думал, вы человек мыслящий. Руководство новое?

– Какое руководство?

– Партийное, государственное.

– Для меня оно всегда одно.

– Надо уметь читать газеты. Приходит новое поколение. Мои ровесники. Первым делом нас всех отсюда…

– Отсюда – и куда?

– Я бы на вашем месте не иронизировал. Вас, кстати, непременно освободят. Хотя тут дело… не в справедливости, а в стратегии. Таких, как вы, выгодно освободить.

– А по справедливости, надо бы держать?

– По высшей справедливости, надо держать.

– А вы говорите – новое руководство. Старое ли, новое, оно всегда считает – лучше держать.

– Все будет по-другому, увидите. Те делали себе во вред, как нарочно, в любой области, где ни возьми, непременно обгадятся, прямое вредительство, а сейчас приходят другие люди, слежу по газетам, всех знаю – трез вые, деловые, с образованием, неглупые, понимают, что выгодно, прагматики.

– Не вижу разницы. Если те и другие исходят не из закона, не из… нравственного чувства, а из сегодняш них представлений о выгоде, к тому же называют ее справедливостью, то есть лгут?.. Она у них, конечно, всегда высшая…

– Благо народа – высшая справедливость.

Во какая у меня будет семейка!.. Бред. А вокруг… даже не понять что: гул, крики, толкотня, дым, смрад…

– А ваши сожители—я киваю на камеру, – не народ?

– Эти?..– он пожимает плечами.– Ну знаете… Социальное дно, отребье.

– И справедливости для них не должно быть?

– Разумеется. Только изоляция. И чем более жесткая и радикальная, тем лучше и верней.

– Вы полагаете, это справедливо?

– В высшем смысле, конечно.

– Если б мне предложили и я б знал, что вы выражаете идеи нового руководства, я б проголосовал за старое. Оно симпатичней, во всяком случае, откровенней.

– Саша, подойдите-ка…– говорит мой собеседник.

Оборачиваюсь, из толпы выплыл еще один, верно, как в кино, когда крупный план, хоть что-то поймешь, а так – мелькание. Высокий, подтянутый, лицо худое, нервное, волосы падают на бледный лоб, глаза лихорадочные, лет сорок.

– Познакомьтесь, Саша, к нам в семью определяют. Из диссидентов, писатель, а взгляды самые реакционные… У Саши,– он поворачивается ко мне,– через неделю трибунал. Полковник. Та же статья, что и у меня. Не успеет до амнистии. Ничего, Саша, она вас догонит на пересылке.

– Мне она не нужна,– говорит полковник, – если суд состоится, мне ничего не нужно. Или оправдание или смерть.

– Вы давно здесь? – спрашиваю.

– Пять месяцев, у нас быстро.

– Взятка? – спрашиваю.

Лицо у него передергивается:

– Я хочу с вами поговорить, – глядит на меня, гла за горящие, меня не видит, в себя смотрит.

– Приходите на нашу семейную шкопку,– говорит мой прогрессивный собеседник,– у нас из пятерых только один внизу… Да, я не представился: Владимир Николаевич Брюханов, начальник отдела кадров, меня называли «комиссаром».

– Вадим, – говорю.

– Давайте отойдем,– говорит полковник,– на ходу лучше.

Протискиваемся к двери, посвободней, ходят парами – от сортира к противоположной стене, разговаривают, смеются, двое возле кормушки – грибообразный нарост, наваренный изнутри; татарчонок-шнырь зашивает матрасовку, его плотно обсели, бурный разговор, машут руками, матерятся…

– Напряженная у вас жизнь, – говорю.– А что они все время обсуждают, тоже амнистию?

– Они?.. – полковник не глядит по сторонам, кажется, он и меня не слышит.– Вы писатель?

– Вроде того.

– Очень хорошо! Мне важно проверить… последнее слово. Я виноват. Но не субъективно, не по совести… Понимаете?.. Я хочу начать этими словами… Вы помните их точно, буквально?

– Какие слова?

– Что?.. Ах, да… Островский: «Надо жить так, что бы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы…»

– Так и есть, а что вам еще? – какая тоска: трибунал, смерть, субъективно не виноват – и Островский!..

– А дальше?.. «Чтоб не жег позором стыд, чтоб…»

– Вы же не экзамен сдаете, говорите своими словами. Тем более, знаете, субъективно не виноваты. Так бы и начали: по совести не виноват. Или бы кончили…

– Я читал заявление жены,– говорит полковник.– Она пишет, что проклинает день и час, когда меня увидела. У меня сын семи лет, Сережа. А ей двадцать шесть. Красавица.

– Она вам не верит?

– Чему она должна верить – ей нет дела до…

– Вы в Бога веруете?

– Я– коммунист, —говорит полковник.– Они поставили меня в ситуацию, когда я вынужден был брать деньги. Я председатель дачного кооператива: строительство, дороги, газ… Брать и давать. Но это не те деньги, это…

– Кто поставил вас в вашу ситуацию?

– Кто?.. Вы думаете… Бог?

– В высшем смысле, как любит говорить ваш приятель по семье, может быть. Но в натуре, в реальности, в которой вы вынуждены брать и давать – те самые коммунисты. Разве не так?

– Ну и что?

– Вы наверху? – спрашиваю я.

– В каком смысле?.. А, где я сплю? Наверху.

– Все пять месяцев?

– Пять месяцев.

– Ваш приятель все время толкует о высшей справедливости, но ведь они правы – те, кто загнал вас наверх и не дают место внизу? Именно вы, с их точки зрения… А может она не так субъективна? Именно вы создали эти условия… и я оборачиваюсь на камеру…

Она вся в движении: гудит, бурлит, смердит, живет невероятной, непостижимой мне жизнью, я без малого три месяца в тюрьме, но только сегодня, накануне Лазаревой субботы мне открывается ее истинный, скрытый до того, тайный смысл… Сегодня… нет завтра Он воскресит Лазаря, войдет в Иерусалим, начнется Страстная неделя, Его предадут, будут истязать, распнут, погребут и тогда Он… А я, а они, а мы…

– Вы и создали эти условия, – говорю я, – и здесь, в этой камере, и там, в дачном кооперативе… Создали условия, в которых нормальный человек жить не может. Или он должен воровать, убивать, лгать и брать взятки, или…

– А разве есть какоето «или»? – говорит полковник.

– Оно всегда есть. Я должен понять, что сам виноват в том, что происходит вокруг. С людьми, участвующими во лжи, и со мной, в ней существующим. А если вы, как и ваш приятель, считаете, что вокруг только социальное дно, отребье, с ними так и быть должно, то на что вам жаловаться? Или полезете наверх, или сами будете загонять наверх других. Или вас расстреляют за взятку, или сами будете за нее стрелять.

– Но это не взятка…– полковник останавливается и смотрит на меня,– я брал, чтобы… Это социальная необходимость.

– Вы участвовали во лжи и вас загнали наверх…– Что это я разговорился!..– Вы хотели бы загонять наверх других?

– Я бы хотел умереть,– говорит полковник,– я не могу жить, если Сережа будет считать меня вором.

– Вас надо было остановить, – говорю я,– вы мог ли дожить до старости, нянчить внуков и продолжать считать себя субъективно ни в чем не повинным. У вас был бы дом, красавица жена и вам было б наплевать, что делается с людьми за забором вашей дачи. Благодарите Бога за то, что с вами случилось. Ради Сережи. Он уже не будет таким, как вы, он с семи лет будет знать, что есть тюрьма, лагерь, что мир разделен хотя бы на тех, кто сидит, и на тех, кто сажает. Это немало для первой мысли.

– Будет знать, что его отец вор.

– Будет знать, что жизнь – не дачный кооператив с хорошими дорогами и газом. В семь лет поймет, что должен выбирать между теми, кто загоняет наверх, и теми, кого…

– Что ж, по-вашему, ему следует выбрать?

– Это дело его совести, в вас она проснулась, в сорок лет, а он услышит ее в себе в семь. Разве это не Божья милость, вы не думали о своем сыне, Бог решил за вас…

Полковник останавливается, закрыл руками лицо, а когда отнимает руки, оно в слезах.

– Это ужасно,– говорит он‚,– трибунал сейчас не дает расстрела, я знаю… я сам сидел в трибунале…

Наша семья почти вся в сборе, нет только одного, он «судовой», вот уже два месяца каждый день уходит на процесс: подмосковная ПМК, он главный инженер – взятки, хищения, служебные злоупотребления; их человек десять по разным камерам. Еще один семьянин – Виталий, рабочий мебельного магазина: длинный, нескладный, с больными ногами; когда я сел на шконку, он разматывал самодельные бинты, сшитые из старых рубах и полос матрасовки, настоящие бинты отобрали на шмоне, на больничку не берут, а на его вены смотреть страшно… «Деньги я не себе брал, сказал он, когда я спросил про статью,– у нас такса – полсотни или стольник сверх, пожалеешь кого другой раз: бабка внуку гарнитур на свадьбу, другому – квартиру получил, а спать с женой не на чем, очередь на полгода. Отдаю заведующей и у меня навар – да они благодарят, рады без памяти, какая полсотня-сотня, когда ни спать, ни есть не на чем! Заведующую прижали на Петровке, валит на меня, а я ничего не знаю, они говорят: сдавай заведующую, а то посадим. Зачем на человека? Всегда берут на испуг, а оно видишь как – заведующая гуляет, помогла раскрыть преступление, а мне сидеть…»

Сидим на нашей семейной шконке: хозяин ее узбек по имени Султан, пожилой, когда-то, видно, тучный, сейчас рыхлый, сырой, с отечным улыбающимся лицом. Темновато, глаза отдыхают от безумного «дневного» света, сидишь, как в зрительном зале – а на сцене, на сцене!.. Султан поджал ноги по-турецки, улыбается; полковник на самом краю, глядит в сторону; мебельщик наматывает бинты; а «комиссар» жует и жует свою жвачку:

– Вас не устраивает общественная справедливость социализма, для вас это естественно. Вы настаиваете на какой-то абстрактной, вечной, асоциальной, якобы абсолютной справедливости, будто она возможна, будто хоть когда-то где-то ее хоть кто-то мог осуществить. Нельзя жить в обществе и быть от него свободным…

Ну уж конечно, думаю, как он сразу не вспомнил!..

– Да вы мне новую статью шьете,– говорю, – я про социализм и не обмолвился, у нас речь об амнистии…

– Будет, будет?.. – вскидывается Султан,– что слыхал, скажи, дорогой, какая будет амнистия?

– Вас, Султан, первым делом, – говорит комиссар,– ветеран, персональный пенсионер, инвалид – к юбилею победы.

– Спасибо, дорогой, хороший человек… Советский власть – хороший власть, только… очень долгий. Девятого объявят – да? А когда выходить?

– Сразу выходить,– говорит комиссар,– кто попадает под амнистию, они ни одного дня держать не будут, у них права нету.

– А права меня сажать у них были? Что я, фашист? Я директор совхоза, депутат, инвалид войны, у меня ордена… Я хлопок сдавал, мясо сдавал, шкуры сдавал?..

– В первый же день, Султан, не беспокойтесь, я в министерстве не один год, знаю, как делается, да и с какой стати вас тут кормить, тратить деньги, государству невыгодно, сейчас возьмутся, будут считать денежки…

– Ты что говоришь?! – Султан подпрыгивает на скрещенных ногах.– Меня кормят?.. Баландой кормят, глиной кормят, свиньи не станут есть…

– Конечно, – продолжает свое комиссар,– новому руководству для поднятия авторитета важно подойти диалектически, с одной стороны, продемонстрировать наш советский гуманизм, а с другой, утвердить высшую справедливость социализма. Это будет первый ошеломительный шаг новой политики. Такого рода амнистия – и чем она шире, тем для престижа лучше, убивает сразу двух, а может, и трех зайцев.

– Да у нас их давно перебили, – говорит мебельщик Виталий, он покончил с бинтами, опускает штанину, – поди купи.

– Кого перебили? – спрашивает комиссар.

– Зайцев, – говорит мебельщик.– Сколько себя помню, всю дорогу стрельба и обязательно дуплетом, чтоб не одного, а двух, а еще лучше сразу пять.

Полковник задергался, забулькал – и прорвался хохотом.

– Что с вами? – спрашивает комиссар.

Смех так же резко оборвался. Полковник встал и отошел.

– Переживает человек,– говорит Султан, – не подойдет под амнистию, не воевал.

– Не скажите, – говорит комиссар, – военных она несомненно коснется, пусть во вторую очередь. Новое руководство непременно будет заигрывать с армией – на кого опираться?

– А ты, дорогой,– обращается ко мне Султан,– не воевал?

– Нет,– говорю,– я после войны родился.

– Ай-я-яй, как не повезло человеку, надо бы чуть раньше, сплоховали родители, придется ждать другую амнистию.

– Видите ли, Султан,– говорит комиссар,—у нашего писателя особые обстоятельства, он…

К нам влезает шнырь.

– Давай, Серый, с тобой хотят поговорить…

Гарик вернулся с вызова, а я и не видал – как тут углядишь! Лежит на первой шконке, кулак под головой, рядом те же ребята, грузин – что-то он мне не нравится, еще один, в тот раз его не было: круглолицый, молчаливый.

– Давай, Серый, договорим, на самом интересном месте прервали – ты не в обиде? Тюрьма… Огляделся?

– Трудно понять,– говорю,– такой камеры не видал.

– Хочешь уходить?

– А куда мне уходить? Меня не спрашивали.

– Как жить будешь – писатель, интеллигент, а мы, знаешь, кто?

– Такие, как я.

– Слыхали, мужики? Мы грабители, убийцы, воры, насильники – как ты с нами будешь?

– Ты меня не пугай, Гарик, я третий месяц в тюрьме, навидался. Мы тут все зэки.

– Чего ж тебя со спеца выкинули, кому не угодил?

– История простая. Я здесь два с половиной месяца, а вчера первый раз дернули на допрос. Гляжу, та самая, что на обыске, я б на нее еще десять лет не глядел…

– Не соскучился по бабе? – Гарик смеется.

– Нет, говорю,– я по воле соскучился.

– А она чего предложила?

– Один-другой вопрос, я говорю: я еще в КПЗ сказал, не буду участвовать в следствии. Так, может, мол, поумнели за два месяца. Я думал, вы поумнели… Про белого бычка. А сколько, мол, человек в камере – шестеро… И тут понял, не жить больше на спецу. Утром потащили.

– Сука,– говорит молоденький, – она, кто ж еще, тут гадать нечего, задавить им тебя надо.

– Помолчи, Костя,– говорит Гарик,– тебя не спрашивают… Шесть человек в камере?

– Шесть, я седьмой.

– А кто стучал?

– Кто их знает, у меня со всеми нормальные отношения, зачем на меня стучать?

– Хреновый ты писатель, если в людях не сечешь. На кого стучать, как не на тебя? Да еще на спецу! Был в камере кто не по первой ходке?

– Были. Мой кент третий раз. Еще один старик – сорок лет отмотал, его, правда, увели…

– Кент!.. Как фамилия? Какая статья?

– Посредничество во взятке. Бедарев. Непростой мужик, но у меня с ним все хорошо. У него доследование, суд был в январе, теперь летом…

– Неудобно говорить, Серый, человек ты, вроде, солидный, но таких лохов поискать. Да он осужденный, твой Бедарев, чего ему делать на спецу?

– Как ты можешь знать?.– мне становится не по себе.– Хотя есть странность… Доследование не больше трех месяцев – почему он так уверенно говорит о лете?.. У него подельник…

– Тормозится до лета, за то и стучит, – говорит Гарик.– Письма через него отправлял?

– Нет, мне не надо. Хотя…

– Эх, Серый, тебя учить и учить. Рассказывал ему о деле?

– Мне, Гарик, рассказывать нечего, я говорю, что и следователю бы сказал, когда б у меня были с ней разговоры.

– Через кого отправлял рукописи?

– Вот именно. Ты думаешь, тут криминал?

– Я думаю, их только это и интересует.

– Простой вопрос,– говорю.– Я написал, к примеру, книгу, дал тебе почитать, ты прочел и отдал Косте, Костя – Севе, а кому отдал Сева, я не знаю… Если книга попала на Запад и ее там напечатали, откуда мне знать, кто ее отправил? А помогать им искать, чтоб они вас затаскали?.. Я имен не называю…

– Ну ловкач! – смеется Гарик, не такой уж ты лох!..

Все на шконке смеются, довольны моей хитростью.

– Чудаки, я правду говорю.

– С тобой нормально, Серый, – говорит Гарик– так и держись, коммунякам нельзя верить. Как тебе твоя семья?

Я пожимаю плечами, лучше помолчать.

– Мне бы полежать, много впечатлений.

– Верно,– говорит Гарик,– да вот хоть туда,– он кивает на вторую от окна шконку, на первой круглолицый, рядом грузин.

– Там человек, – говорю.

– Какой человек?.. Толик!

Со шконки поднимается лохматый паренек.

– Давай наверх, – говорит Гарик.

Тот посмотрел на него, достал из-под шконки мешок, собирает вещи. Ни слова.

– Неудобно, – говорю, – лежал человек…

– Не твое дело,– говорит Гарик.– Шнырь…

В камере грохот, а сразу стихли.

Подходит шнырь. Толик уже собрал мешок, полез паверх.

– Тащи его матрас,– говорит Гарик,– постели.

Теперь мне и лежать не хочется: диалектика, вспоминаю я «комиссара» и полковника – кто кого загоняет наверх?..

– У меня, понимаешь, Серый…– начинает Гарик и оборачивается к ребятам: – Давайте, мужики, кто куда…

Встали и отошли.

– Через два дня у меня суд,– говорит Гарик,– третий, как у твоего кента на спецу. Но он осужден, можешь поверить, а мой суд отложили. Я год кручусь в этой хате. Вытаскивают на суд, вижу, не светит, как подходит к речи прокурора, делаю заявление: я татарин, по-русски не понимаю, давайте переводчика. Они откладывают, месяц-другой, приходит переводчик, а я по-татарски – ни слова. Мне адвокат говорит: судья твоего имени слышать не может, он тебя закопает, двенадцать лет повесит, а мне надо не больше десяти – сечешь? Двенадцать – ни по УДО, ни по амнистии, присохну, глухо. Адвокат говорит: если не будешь валять дурака, затягивать процесс, мы с судьей договорились – получишь десятку, а нет, твои двенадцать… Как думаешь, обманут?

– Не знаю, Гарик, боюсь советовать. Адвокат у тебя свой?

– Они все одинаковые, а можно ли ему верить – о чем они договорились?

Появляется шнырь.

– Тебя, Гарик, опять на вызов.

– Что?.. Адвокат? Да мы с ним попрощались до суда, что ему торчать в тюрьме?..

– Не знаю, – говорит шнырь.

– Может насчет того ханурика…– круглолицый первый раз открыл рот, глянул на меня, говорит тихо, а я разобрал: – Ну выломился который? Настучал, мразь…

– Видишь, – Гарик повернулся ко мне, – новости…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю