Текст книги "Тюрьма"
Автор книги: Феликс Светов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 26 страниц)
– Не знаю, Боря, – сказал я,– нам про это думать не положено, делай по сердцу – за нас решат.
– По сердцу… А тут как? Она – блядь, знаю, сука – знаю, но я, веришь, Серый, ни о чем думать не могу, на меня не похоже? Я сколько баб повидал, я тебе рассказывал, ты не хочешь слушать…
Он замолчал.
– Так что, у тебя? – спросил я,
– Я сам не пойму… Он набрехал про скальпель, тюремная параша, на больничке придумали…
– Так ты был на больничке? – спросил я.
– Был. В тот раз на третий день вытащили из карцера. Два дня прыгал, на третий сморило, а спать на железе, ни матраса, ничего нет, отпирают на ночь шконку – ложись. Я на третий день вырубился, сковырнул шрам, свежий или зашили плохо, проснулся в крови, стал стучать, вытащили и на больничку. Ночь была, а у нас и днем нет хирурга, с Бутырок привозят. Она дежурила ночью, Ольга, стала зашивать… Тут я ее схватил, верно…
– А потом? – спрашиваю.
– А потом до сего дня. Я бы женился на ней, я таких баб не видел, не знал.
– У тебя жена, – говорю,– Колька?
– У меня две жены, и, кроме Кольки, двое. Я тебе рассказывал…
Рассказывал, думаю я, чего-чего он не рассказывал – сколько там правды?
Сентиментальная лагерная повесть. Была у него жена в Питере, артистка, он – богатый мореход, дочь, квартира, «вольво»… Приезжает к нему на зону: «личняк», три дня. На третий день говорит: «У меня, Боря, гастроли, в Америке, из-за тебя не пускают…» Если б она в первый день сказала, рассказывал Боря, нормально, жизнь есть жизнь, а она на третий… «Боялась, духу набиралась?..» О чем разговор, сказал ей Боря, от меня заявление, пожалуйста… Развели, уехала, пишет, а он не отвечает. Через полгода опять свидание, общее. Жду мать, рассказывал Боря, надо было кой-что передать. Выводят на свидание человек пятнадцать, а их еще больше – дети, родители… Нет матери. Все за столом, разговоры… Стоит девчушка в стороне, лет восемнадцать. А вы к кому, спрашивает ее Боря. А я, говорит, к вам. Кто такая? Соседка ваша, мы только переехали, мама ваша заболела, попросила съездить, а у меня время свободное, я говорила с начальником, разрешил… Понятно, что разрешил, рассказывал Боря, я на зоне жил, как король, считай, начальник производства. Не начальник, механик, начальником вольная баба, швейное производство, но я всем крутил, она и безконвойку устроила, и чуланчик был, где мы с ней в жмурки играли, – короче, можно сидеть… Выходим с девчушкой на крылечко, садимся на бревнышки возле дома свиданий, весна, теплынь, о том, о сем – ни о чем. Как тебя звать – Варя. Варя так Варя. А можно, говорит, я к вам еще через полгода? Через полгода нельзя, говорю, личное свидание. А я на личное. Для этого, говорю, надо заявление. А я бы, говорит, написала… Поговорили. Пошли от нее письма, а через полгода – что думаешь? – приезжает: заявление, ей штамп в паспорт, тогда разрешали бутылку шампанского, я бутылку спирта со своего производства – три дня свидание и три на свадьбу. Через полгода приезжает на общее, а еще через три месяца телеграмма – дочь… «Лучшей жены не надо…» – сказал мне тогда Боря.
– …У меня две жены и, кроме Кольки, двое. А мне того не надо. Ты писатель, должен понимать в бабах – что мне делать?
– А что тебе делать?
– Она с майором спит – сечешь? С мужем, говорит, не живу, а с майором – вся тюрьма знает. До мужа мне нет дела, а майора…
– Тот, что приходил?
– Нет, тот ДПНСИ, по режиму, припадочный. Другой майор, кум… Слушай, давай его уберем, суку?
– Кого? – спрашиваю.
– Кума. Нас двое, две головы – не придумаем?..
У меня с ним была встреча на больничке… Мне бы его на воле встретить…
– Выходит, он тебя сюда отправил? – спрашиваю.
– Ну отправил. Я таких видал, они за мной всю жизнь ходят, еще на сухогрузе, а на зоне!.. Много они с меня взяли? Хрен им меня прижать, а этот слизняк… Давай его спровадим?
– Ты что, Боря, – говорю,– мы под замком?
– Анонимку прокурору: живет, мол, со старшей сестрой?
– Не знаю, как его, ее первую выкинут.
– Да, не годится… Слушай, там есть сестричка, Леночка, такая киска… Напиши, что он ее – тянет?..
– Ее еще проще выкинуть.
– Пес с ней, ей только польза, последнее дело здесь работать – что с ней через год будет, из нее тут такую сделают…
– Я, Боря, доносов писать не могу.
– Да?..
За спиной гремит дверь, вваливаются с мороза наши сожители.
– Гляди,– кричит Андрюха,– на месте, не тронули хату!
– Кому вы нужны, чижики,– говорит Боря,– чирикайте…
Он не отходил целый день, мне показалось – не в себе.
– Я тебе все расскажу, – говорит‚,– баба есть баба, им всем надо одно, и нам всем – одно. Но… Как бы тебе объяснить?.. Я две недели кантовался на больничке, а считай, целую жизнь прожил с ней, все ночи до утра… Муж у нее давно запился, где она его нашла – может, здесь подобрала, сколько тут мужиков, говорят, до десяти тысяч? Что я про нее знаю? Только. что рассказывала и что сам увидел – а мне хватит на всю жизнь. Да не надо на всю жизнь– она меня отсюда вытащит, понял? У нее кум, через него…
Тихо в камере… Какое тихо: радио бурлит, Андрюха с Васей играют, Пахом с ними, проходит курс, Петька прилип к Зиновию Львовичу, только Гриша молчит, читает, что ли? Тихо не бывает, но привык – не слышу…
– Я с ней вижусь…– шепчет Боря, лежим рядом на шконке,– здесь, на корпусе. Лидка-врачиха, ее кентовка, ты знаешь, она тебя вызывала, врач – запомнил?
– Помню, – говорю,– красивая женщина.
– Что ты понимаешь, ты бы на Ольгу поглядел. Разве что, оголодаешь, не на такую будешь смотреть: кольца, глазками моргает, интеллигенточка… Я, думаешь, куда на вызова хожу?
– Куда?
– К ней, к Лидке, в нашем коридоре. Пашка редко приезжает, я не его следственный, у него Генка, а тот на Бутырке, моему следаку я не нужен, он свое сделал, ждет суда, когда Генку оформят, Лидка вызывает, мне, вроде, продолжать курс лечения, недолежал на больничке, кум, как узнал, вытащил, а у Лидки две комнатки – видал?.. Она в первой принимает, дверь всегда открыта, чтоб вертухай видел, а вторую закрывает – там Ольга и ждет… Я ей говорю: уедем отсюда, машину заберу, остальное Варьке, все ей оставлю, а деньги есть, я не зря пять лет на рефрижераторе, хватит, у меня дружок в Сухуми, дом купим…
– А возмездие, Боря?
– Что?.. Потом, потом, Серый, расплачусь. Мне б отсюда выскочить, не могу я пять лет, не вытяну, а меньше не дадут, у них кампания, всех стригут по этим статьям, не открутишься, если не Ольга, не майор… Обманут, думаешь? Обманет, сука…
– Так что ж ты хочешь? – спрашиваю.
– Я ее жду, понял? Обманет-не обманет, а когда встречаемся… Ну как тебе сказать? У нее, понимаешь… халат белый, она его расстегивает… Как придумали – халат в кровище! Верно, когда зашивала ночью, я ей не дал, не успела зашить… Ты что, говорит, халат испачкаешь! И смеется, стерва… Баба есть баба, Серый, я когда ей рассказывал – Сухуми, дом у моря, машина, деньги – глаза загорелись. Что она видала, даром что заметная, отчаянная… Спившийся мужик, мусорный, тюремная больница, гроши, доходяги голые задницы подставляют,– да не положено ей уколы делать, старшая сестра, она из-за меня!.. И этот кум, слизняк, мразь… А я мужик, она понимает, она таких не знала… Я его заставлю, она говорит, он все может, на крайний случай – поселение, на худой конец, зону поближе, посытней… Понимаешь, Серый, через кума! Значит, ей за то платить?
– Ты сам говоришь, за все платим.
– Мы платим, а когда за нас?
– Так и платим, – говорю,– другими расплачиваемся.
– И у тебя так было? – спрашивает.
– У каждого свое, – говорю,– это и есть грех, когда других втягиваешь, сам бы ладно.
– Верно! А тут все на мне: она мне добром платит, она для меня всем рискует, она собой… жертвует – так?
– Хитер человек,– говорю, – а Бога не перехитришь.
– Так думаешь?
Я промолчал.
– Ладно, Серый, – говорит, – так ли, не так, разберусь. Ты мне вот что… От нее уже неделю – ничего, и Лидка, сука, не вызывает. Напиши ей письмо, за меня, а, Серый?..
– Я– за тебя?
– Я ей твой телефон передал,– говорит, – помнишь, ты давал, боялся, меня уведут, чтоб не потеряться? И Пашке передал, чтоб они моей сестре, Вальке, сказали, Ольга с ней видалась, с сестрой. Кто-нибудь передаст, да оба– и он, и она. А Валька позвонит тебе домой, зайдет – и возьмет письмо, сечешь? Я и жду, вызовут, может, для тебя уже письмо…
– Мне гонорар, что ли? – спрашиваю.
– Я тебе не хотел говорить, ты мне не веришь, а как получишь… Ладно, зря сказал. Напиши, Серый, ты писатель, напиши так, чтоб она… поплыла? Чтоб ей света в окошке без меня – не стало. Тогда она на уши встанет, придумает, кума за глотку, заставит…
– Как же я напишу, – говорю,– я ее в глаза не видел – что я про нее знаю?
– А я тебе письма, у меня – гляди… он лезет под матрас, достает тетрадку.– Ты поймешь… Этот ублюдок балаболил, она, мол скальпелем. Да не он придумал, у него одна извилина… Не было того, но… Пойми меня, у меня этих баб, как волос, у меня Варька– пять лет буду мотать на зоне, знаю – никому, ни с кем! А мне скучно дома – понял? А эта, Ольга… Могла, понимаешь – смогла бы! Если б что не так, если б… скальпель в руке – полоснула бы и ни о чем, что будет дальше, не подумала. Потому верю – она меня отсюда вытащит, не знаю как, чем кто заплатит, но…
– Хорошо,– сказал я‚– попробую. Давай письма.
10
Попался, думаю я, неужто попался? Так просто, дешево, безо всякого сопротивления, сам, своими ногами, собственной охотой… А как еще бывает? Раскаленное железо, дыба, игла под ногтями… «Кому вы нужны, чижики, чирикайте себе…» Никому я не нужен, сам иду навстречу, сам хватаю, что подбрасывают, а он смеется, веселится, доволен – легкая добыча, простая работа, и мудрить не надо: размяк, рассоплился, душа играет, всем тягость, а мне хорошо, всем тюрьма, а мне – зимовка, скучно – болты мешают, а так бы до конца срока, возьмите меня! А меня и брать не надо, сам отдался, мне и сулить не обязательно– я и так готов.
Как в черной вате, как в страшном липком сне – ни ногой, ни рукой, где я – разве это я? А ты думал – кто такой?
Висит камера меж небом и землей – светло, чисто, сухо, сытно, все неудобства, что вмяты в железную дверь болты – шесть на шесть, блажь у меня, глядеть не могу; изучил камеру, каждую щербину знаю, каждая плитка на полу – знакома, раз в неделю, в очередь скребу шваброй, было время изучить. Целую жизнь здесь прожил, другой не надо, выдержим, не пугайте… А тебя никто пугать ке собирается, зачем, без того растерян, раздражен, дергаешься… Отдал первородство, ни за что, ни за похлебку, по жалкой душевной слабости, чтоб кусок посочней – все дружки: Серый да Серый, а не насторожило – почему все, и те, кто готов сожрать друг друга – и они?..
Меж небом и землей… А задумался над тем – что оно, твое небо?.. Видимая сквозь решетку, сквозь ржавую железную сетку над мерзлым двориком лазуревая бездна воздухов, разве она – Небо, а не пристанище для низвергнутых с истинного Неба духов злобы поднебесных? Принял, сам впустил в себя, теперь опоминаешься, когда рвут когтями, когда стал задыхаться… Белый халат в крови, дом у моря, черная длинная машина – «иномарка», мерзкий донос, анонимка, шепот кума, липкая страсть за спиной вертухая, пальмы, цветы… Камин, камин не забудь, Серый, а в нем сандаловое дерево, пылают поленья, сечешь запах, было, будет, мраморная доска, а на ней коньяк, виски, слыхать, как бъет прибой у решетки сада, южные звезды над горами, над своим пляжем, а эту уберем, пес с ней, ее все перепробовали, а у этой в руке нож, скальпель, она у кого хочешь душу вынет, а девочка плачет, забыть не может общее свидание, личняк, а кум ухмыляется, висит рыбка на крючке, не сорвется, заглатывает, я ему покажу сытную зонупоселение, он у меня попадет куда надо, и ты мне за любовь заплатишь, за смех за моей спиной заплатишь, сапоги будешь лизать, а может, и письма – ему, куму: мне не забыть твоих рук, твоих глаз, у нас все впереди, еще не то будет, распустишь волосы, а сквозь них золотые звезды на черном небе, а под нами влажная галька пахнет морем, песок скрипит под волной, скрипят сосны, а на той сосне еще крючок – для писаки, вымажем чистенького в говнеце, чтоб запашок, не отмоется – зачем с ним мудрить, тепленький, сам приполз… «А то была история, шоферил в воинской части, гоню утречком по шоссе, голосует, садись, не жалко казенной машины, гляжу – поп, во, думаю, пассажир, то-се мужик в норме, борода да крест на брюхе – балабол, как все, заедем, мол, в гости, стакан налью, с нашим удовольствием, а дома попадья, а на столе чего-чего нету, от печки к столу – щеки красные, сиськи прыгают, как футбольные мячи, не стакан, до темна гуляем, а у нас, говорю, сегодня фильм новый, отпустил бы, святой отец, матушку, не все ей время у печки, а мне что, говорит, если управится, уберет, вымоет, к утру пироги да пышки, управлюсь, уберу, напеку – и в машину, да недалеко, в лесочек, и с той поры до белых мух – он в церковь, а она в лесок…»
Кто виноват, кто принял духов злобы поднебесных, кишмя кишащих в чистой светлой хате – меж небом и землей? Незанятый, выметенный, убранный дом – тогда идет и берет с собой семь других, злейших себя, и, войдя, живут там, и бывает для человека того последнее хуже первого…
В чем была ошибка, думаю я, начало, шаг в сторону, где перепутана тропа, оступился, скользнул, а теперь – вниз, вниз, теперь вихрь, не выбраться, если Бог не поможет, сам – ни за что, куда мне – помоги, Господи, помоги!.. Отказался от прежней жизни, забыл, затер, вычистил, вымел дом – а чем заполнил, чем заселил? Отказался от того, что все равно забрали – но зачем забрали, ради чего? Чтоб впустить в пустой, выметенный дом – кого впустить?.. Помилуй меня, Господи, и спаси! Что ж и о том забыл, что умерло во мне, воскресая, слабый росток, а в нем воскресшая жизнь, что рядом с ней слепая, все сжигающая страсть, перепутано добро и зло, не отличишь – кровь, грязь, отчаяние, измена, предательство, сентиментальность, корысть, душевная расслабленность, жажда урвать, не прогадать, не упустить сейчас, завтра – не надо… Вон они, рассеяны во множестве по всей прозрачной бездне – надо мной, во мне! Нет злодеяния, чтоб они не зачинщики, преступления, чтоб не участвовали, так ли сяк – разберемся!..
Я давно обратил знимание: стоит возле левого клироса, всегда на одном месте, черный платок до бровей, строгое лицо, ничего лишнего, – своего – чистая красота. Однажды столкнулись глазами… Нет, подумал я, еще не все отдала: переменчивые, глубокие, тают, плывут… И еще, и еще. И еще раз: подходит к священнику, после службы, вынимает из сумки – этюдник! – завернутое в белую тряпицу – икона!.. Осенью, за три месяца до того, сошлись в дверях, на паперти, старушка поскользнулась, покатилась со ступеней, вместе подняли: «Куда вам, матушка?» – и голос живой, звонкий. Вместе шли, через два переулка, на пятый этаж… А потом вниз вместе, а потом по улице вместе, а там – до утра. Нина. Я ничего не знал о ней, до сего дня – не знаю. Я ничего не хотел знать, мы больше молчали. Сколько раз видались – три, четыре… Пятый – последний. Сегодня я не могу гулять, мне за город, говорит, койчто забрать.– Возьмете меня?.. Глубокая осень, ноябрь, мерзлая земля со снежком, заколоченные дачи, голые деревья, стылые комнаты… Стемнело, света не было, трещали дрова в печке, на столе свеча…
Что это – было, приснилось? Из какой жизни – из той, что была, что будет?.. Мне ничего здесь не нужно, сказала она, я вас обманула, вокруг никого, только печка, свеча и нас двое… Она развязала платок, на белой стене, над ее головой поднялось темное пушистое облако, глаза у нее подетски круглые, в них дрожит пламя свечи. Я видела: ты меня ищешь, ждешь, а я здесь, я сама тебя ждала, но… будь великодушным, Вадя, я не могу, не смогу тебе отказать ни’ в чем, но прошу тебя, будь великодушным – хорошо? Так теперь не бывает, я знаю – смешно, нелепо, но давай… не так, как теперь? Пусть Бог решит за нас. Давай встретимся через… три месяца, если… Бог того захочет… «Огненного искушения, сказала она, для испытания вам посылаемого, не чуждайтесь, как приключения для вас странного. Но как вы участвуете в Христовых страданиях, радуйтесь, да…» Дальше я не помнил, а она проговорила до конца, до точки. «Огненного искушения для испытания вам посылаемого, не чуждайтесь, как приключения для вас странного. Но как вы участвуете в Христовых страданиях, радуйтесь, да…» Нет, не могу вспомнить.
Три месяца кончились в тот день, когда мы с Митей повезли сестренку в родильный дом. В церковь я не пошел. Наше последнее свидание не состоялось. Не было его. И ничего не было?..
Мы гуляем в промерзшем дворике, нас трое: Пахом, я и Гриша. Зиновий Львович и Боря остались в камере, Андрюха на вызове, Петьки и Васи уже нет. Петька не вернулся: «Может, кого из вас на Пресне дождусь? Не забывайте Звонаря!..» – и сгинул. Вася пришел после первого дня трибунала, прокурор запросил три года – три года без месяца на Тихоокеанском флоте, а теперь еще три сухопутной зоны. «Смотри, Вася, больше не заскучай»,– сказал я ему. «Теперь все,– говорит, – отстрелялся: и служба, и тюрьма, что осталось? Жениться осталось!..» «Я рад, что тебя увидел, Серый… сказал он.– А ты поаккуратней, много говоришь, не верю я ему, болтал – на Кубе они пряжками дрались, откуда у них пряжки, нет их на торговом флоте…» Еще штрих к портрету, думаю.
И вот мы втроем во дворике, холодно, топчемся на пятачке, хозобслуга скалывала лед, развалили, забили дворик, не походишь. Гриша забрался на кучу, ухватился руками за ржавую сетку, глядит в небо – что он там видит в прозрачной бездне – духов злобы поднебесных?..
– У меня к тебе щекотливый вопрос, Вадим,– говорит Пахом…
Телогрейка, кирзовые сапоги, уши опущены, подвязаны, очочки запотели. Я таких не видел, и на воле не знал, не пришлось. А жаль, мне было бы на пользу. Думал, таких нет. Нормальный мужик, как теперь говорят, немолодой, под пятьдесят, хозяйственный руководитель; спокойный, видать, деловой, энергичный, сдержанный, несомненно знающий, с образованием – агроном; из глубинки, а работал в Москве, не великая должность, но всетаки – генеральный директор объединения, плодоовощные «точки» в нескольких московских районах. Среднее звено, как говорится. И не карьеру делал, как я понял, работал себе и работал: агроном, директор совхоза, чиновник в управлении, в министерстве, потом генеральный директор. Он много говорил со мной, свободно, но я понимал, знает, о чем можно говорить в камере. Картина из его рассказов складывалась ужасающая: невообразимый, разболтанный, разваливающийся хаос, в котором никто уже ничего не мог понять и невозможно хоть что-то сделать. Хотя будешь честным, как князь Мышкин и самоотверженным, как Дон Кихот – да что там Мышкин с Дон Кихотом сделают в нашем хозяйстве, вконец его развалят. Пахом не наживался, в камере человека сразу видно: как держится, одет, какие передачи, что рассказывает о доме, по случайным словам – вырвалось бы, проговорился, как бы ни был хитер и сдержан, все выкупаются… И жил где-то за чертой Москвы, хотя и генеральный, в тесной квартирке с женой и дочерью на выданье, и заботы-тревоги самые мизерные… Они говорят «взятка», рассказывал он, приходит, скажем, состав со свежими помидорами, сегодня не разгрузишь, завтра другой сорт, а они не хотят разгружать, стрелять их, что ли? Ставлю коньяк или мне ставят. Взятка? А два раза коньяк – вторая часть статьи, до расстрела, а работать надо, с меня шкуру снимут. Да разве я мог бы поверить – за это в тюрьму! Никто не верил, пока не стали брать десятками, а по Москве теперь тысячи, вся хозяйственная Москва сидит, тысячи коммунистов, как в тридцать седьмом году… А ты знаешь про тридцать седьмой год, спросил я. А как же, говорит, я с этим родился, у меня год рождения тридцать седьмой и в том же году отца убили. Трактористом был, мы воронежские. Идет из роддома, из райцентра, пьяный, кренделя выписывает по дороге – сын родился! Навстречу милиция, из нашей деревни: ты что, говорят, такой-сякой, позоришь звание ударника труда, что, мол, Сталин сказал? А пошли вы, говорит, со своим Сталиным, надоели… Утром взяли и с концами. «Трантист», как у нас говорил один дед, его тоже в троцкизме обвиняли: какой, говорит, я трантист, это у нас Колька, он в метеесе работает, а я, мол, конюх, а его в зубы…
Есть люди, рассказывал Пахом, конечно, есть, я хорошо знаю, нормальные мужики, работяги – поезда ходят, хлеб сеют, сталь и ту плавят, я на Урале работал, знаю. То и удивительно, что расписание существует, что сеют и плавят. Другое дело, как это все в натуре, но.. Есть, есть нормальные мужики, они вместо того, чтоб бежать куда глаза глядят, сидят на своем месте, вкалывают, мозгами крутят, как бы и дело сделать и закон обойти, он им ничего делать не дает – а их сюда. Да разве нас надо брать, говорил Пахом, явно забывая где находится, но бывает, что и сдержанный человек не может остановиться, взяли меня – что у них изменилось? Я знаю, кого надо брать, но там закон не писан, до тех не доберешься. Ко мне один такой приезжал, хозяин Москвы, не второй, так пятый человек в государстве, всякое может случиться, он и первым будет… А меня мужики из управления предупредили за полчаса, едет, мол, навел марафет, въезжает, прошел по цехам, пожал руку, уехал. А к соседу нагрянул, тот ничего не знал, как снег на голову, а во дворе картошка, привезли, не успели убрать – он «чумовозом» по картошке, развернулся и в ворота. Что думаешь, не успел доехать до своей конторы, соседа сняли и из партии… А я теперь думаю, дурак я дурак, знать бы, я бы весь двор картошкой засыпал, пусть давит, сидел бы сейчас дома, в совхозе конюхом – не на нарах, не на зоне, расстрелять меня не расстреляют, вроде, не за что, а десять, как бы не двенадцать, мои. Ты что думаешь, те, кто на самом деле берут, да не коньяк, кто дворцы строит и на сафари ездит, кто развалил супердержаву – а ведь хлеб вывозили, ты подумай, весь мир кормила нищая Россия! Они и ездят в «чумовозах», вот кого брать, да руки коротки, кто их возьмет. Ладно, и говорить неохота, заканчивал Пахом свои социально-экономические рассказы.
И в камере он жил, как человек, приглядывался, покряхтывал, изучал УПК, играл в «мандавошку», а чаще в шахматы, научился «вертеть» ручки – любимое дело зэков в тюрьме: распускают нейлоновые тряпки, носки, рубашки, обвязывают цветными нитками стержень от шариковой ручки, завернутый в бумагу – любой узор: «Дорогой Наташе от Кости в день 8 марта не забывай помни…» Фирма.
Протирает очочки, глядит на меня холодноватыми глазами:
– У меня щекотливый вопрос.
– Давай,– говорю,– меня давно не щекотали.
– Ты веришь Бедареву?
Я вздрогнул, оглянулся на Гришу, он прилип к железной сетке.
– А почему ты меня спрашиваешь? – говорю.
– Ты с ним два месяца, спишь рядом, не разлейвода.
– Все так, почему ж тогда меня?
– Тебе я верю, – говорит,– что-то про людей знаю.
– Если знаешь – зачем спрашивать?
– Экий ты уж‚,– говорит Пахом и улыбается, хорошая у него улыбка, морщинки у глаз – с тобой надо проще. Как считаешь, можно через него передать письмо?
Вот оно что, думаю.
– Кому письмо,– спрашиваю, – коли ты мне веришь?
– Жене,– говорит,– мне край нужно.
– Это он тебе предложил? – спрашиваю.
– Нет, я сам попросил, вижу, бывалый, шустрый, все про всех, все ходы-выходы. Можно, говорит, есть канал.
– Если жене, чтоб успокоить, нормально, мол, жив-здоров…
– Нет, – говорит,– я не мальчик, успокаивать, ее письмом не успокоишь. Мне необходимо, понимаешь?
– Я тебе вот что скажу, Пахом… гляжу ему в очочки.– Мне Боря предлагал то же самое. Не я его просил, он предложил, мы кенты. Успокоить я бы хотел, но… Отказался.
– Почему?
– Я тоже не мальчик. Нет той самой необходимости.
– Понятно, говорит, – а у меня… Ты тут два месяца и тебя ни разу не вызывали?
– Третий месяц. Ни разу.
– Странно. Что ж для них УПК не существует?
– Я про них не думаю,– говорю,– не вызывают и слава Богу.
– А за меня сразу взялись, с первой недели. Следователь давит. Меня, как они говорят, шофер сдал, личный шофер, казенная машина. Парень влип, я его особо не стеснял, он делишки свои обделывал на машине, конечно, я виноват. А когда его взяли в оборот, покатил на меня. Личный шофер все знает, сидишь рядом, куда, с кем, а он такое наговорил, правда с враньем так перепутана – я бы сам не разобрался. Знает он, что я от жены скрывал, а больше ничего, а они такой суп сварили – что ты! И это бы не страшно, отмоюсь, но они от меня требуют показаний на других, на нашего зампреда, в Бутырке сидит, на председателя исполкома – пока на свободе…
– Зачем? – спрашиваю.
– Не знаю,– Пахом вздыхает,– я не могу понять смысла, это, как снежный ком, избиение кадров. Нормальные мужики – и зампред и председатель. Тут ОБХСС, мафия, им дела нужны. Или свою шкуру спасают, чтоб до них не добрались, у них много могли б обнаружить. Он откровенен со мной, следователь: давайте, говорит, показания, Пахом Михайлович, я все, что ваш шофер наболтал, при вас уничтожу, а нет… Вот о чем надо написать, людей предупредить. И чтоб жена адвоката нашла через председателя, она у меня простая баба, ничего не сообразит. И денег у нее нет, не нахапал, как твой Боря считает. У меня заначка от нее, три сотни припрятал. Я ремонт затевал, сложил кафель в уборной —и между плитками. Они на обыске все расшвыряли, пустые бутылки, дочка собирала – заграничные, и те позабирали, взятки я, мол, брал бутылками. А кафель не тронули…
Да, думаю, большой ты хапуга со своими тремя сотнями.
– Не знаю, Пахом, что посоветовать. Если б ты написал так, чтоб никто, кроме жены, ничего не понял…
– Если я так напишу, – говорит Пахом,– она точно ничего не поймет, следователь сообразит, он на это науськан, а она – нет. Считаешь, может попасть к нему?
– Тогда я бы на твоем месте не писал.
– Понятно, – говорит Пахом,—но у меня нет выбора, я уже отдал ему письмо. Он ждет вот-вот вызовут – не сегодня-завтра.
– Отдал? Что ж ты мне…
– Для проверки, себя успокоить. Считай, уснокоился.
11
Утро в камере начинается гимном. Шесть часов. Ржавый, дребезжащий, булькающий хрип – замшелый, отживший свое старик прочищает глотку, отфыркивается, отплевывается, отхаркивается…
– Да заткни ему хайло, падле! Кто там ближе?..
Никто не хочет вылезать из матрасовки, всю ночь. тусовались, можно б еще придавить полчаса, а победный грохот зрелого социализма уже наполняет камеру.
На верхней шконке новый пассажир – Серега Шамов, ему и кричать не надо, люто ненавидит радио, всегда вскакивает с первым всхлипом проснувшегося чудища, сегодня замешкался – или заснул под утро? Поднимается под яркими потрескивающими трубками «дневного» света: глаз он продрать не может, кальсоны под брюхом, румяные щеки, встрепанный, всклокоченная рыжая борода – старообрядец из Горького. Со шконки – на умывальник, длинные руки тянутся к зарешеченному оконцу, крутят – и тишина! Для верности, Серега смачно плюет в оконце и лезет назад, накрылся с головой одеялом.
Распахивается дверь.
– Выноси мусор!.. Кто придавил соловья? Включить!
– У нас неделю не работает. Каждый день базарим – хрипит!
– Проверим – совсем заберем. Включить!
– Напугал! Да забирай ты его, нам не надо!
– Да что ты с ним толкуешь, с псом – нажрался ночью дармоед! Он в жисть ничего не подымал тяжелее стакана!..
– Заходи, касатик, мы тебе споем!
– А я тебе спляшу – давай|..
Вертухай не может войти в камеру, не положено без корпусного, кричи что взбредет в голову, он только отбрехивается, это уж так надо обозлить человека, чтоб затеял жаловаться…
– Подойди поближе!.. Шагай смелей, комсомольское племя!..
Вертухай с грохотом швыряет дверью, гремит ключ.
Никто уже не спит: кряхтят, кашляют, выползают из матрасовок, в очередь к умывальнику; Андрюха начинает зарядку.
– Сон приснился, – говорит Пахом,– мясо на бойне. Висят туши, а по ним зеленые мухи…
С верхней шконки свешивается рыжая борода:
– К покойнику сон. Если мясо тухлое, мухи… Увидишь, а не увидишь – услышишь.
– Шаман, говорит Боря.– Твоя очередь убирать.
– С нашим удовольствием,– Серега садится на чиконке, свесил ноги с черными пятками.– У нас, братцы, такая была дома история, собрался я помирать…
Он как вошел в камеру, я понял – другой, ни на кого не похож: лицо открытое, спокойное, глаза веселые и борода до пупа. Не во внешности дело, я уже знал, каждый посвоему входит в камеру, первое дело – войти, многое определяет, а потому так внимательно смотрят на нового пассажира: что за человек, откуда пришел, зачем его сюда кинули – случайность? – в тюрьме случайностей не бывает, накладка редко; кум ли для своих целей, под кого-то, проштрафился ли в другом месте, просто новоприбывший, определенный по режиму, или еще что. Надо понять в первые минуты, не ошибиться: можно ли давать ему место на шконке, принять в «семью», кушать вместе за дубком; возьмешь неведомо кого, а он кумовской, «петух» – и пополз по тюрьме шепоток: «В такой-то хате взяли в семью…» И вся камера под подозрением. А потому каждый, кто входит, если не полный лох, знает, первые минуты решат его судьбу, а может, и не только здесь и на зону потянется ниточка. Потому все так в первые минуты напряжены, собраны, особенно кому есть что скрывать… Не скроешь, как бы ни был хитер, выкупится, слишком много глаз со всех сторон, не спрячешься.
Серега Шамов сел за спекуляцию. Ехал он к себе в Горький из Ростова, взял на Казанском вокзале носильяцика, а тот оттащил неподъемные чемоданы в ментовскую. «Килограммов сто, – рассказывал Серега,– носильщик сразу врубился. Икра».– «Черная?» – ахнул Андрюха. «Минтай»,– сказал Серега. «Кто ж у вас в Горьком минтая хавает?» – «В Горьком, сколько себя помню, да и до меня, мать говорила, всегда жрать нечего,– рассказывал Серега,– там чего хочешь возьмут, а за минтайской икрой по десять рублей поллитровая банка – в драку». «Я не первый раз езжу, – рассказывал Серега, – в Ростове у меня и магазин, и продавщица знакомая, сразу сто килограммов – и пошел. Сестру взял в помощь, а какой толк от бабы, только на билеты потратился, все равно надо носильщика, я ж не знал, что он не одной тележкой подрабатывает…» Развели Серегу с сестрой по разным «комнатам», оба доложили: и сколько раз ездили, и где в Ростове магазин, и как зовут-величают продавщицу, и почем в Горьком идет минтай на базаре. «Что ж ты сестру сдал?» – спросил Боря. «Так она сама наболтала, их там пять человек, со всех сторон, все знают, не отбрешешься. Да ладно, сестра, отпустили ее, у нее дети малые… Тут не сестра, куда вы, говорю, икру денете, протухнет, я вон как домой спешил… А то, мол, не твое дело. Я обозлился и прям из чемодана, руками – да разве сжуешь сто килограммов?..» – «Да, – сказал Боря, – коммерсант. – Теперь они у тебя дома закусывают».– «Как они ко мне попадут, я не в Москве живу».—«А паспорт был с собой?» – «Что ж, они в Горький поедут?» – «Да,– сказал Боря,– С тобой не заскучаешь. А дома есть чего поискать?» – «Есть,– сказал Серега, – только им не найти, у меня под матрасом деньги…» Большое было веселье в камере от его рассказов.








