Текст книги "Тюрьма"
Автор книги: Феликс Светов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 26 страниц)
– Загрустил, Вадим?
Наумыч. Этот глядит прямо в глаза. Спокойный…
– Я тебе, Наумыч, удивляюсь, – говорю, – не пойму, что ты за человек? Со мной один, с Гурамом был другой, с Верещагиным – третий. Кто ты на самом деле?
– Я выжить хочу, Серый, у меня одна забота, мне двенадцать лет светит, не твои три года. Ты Гарику проповеди читал, он на что волк, а тебя слушал. Мне твои байки ни к чему.
– Я прав оказался, обманули Гарика.
– За дело обманули, тебя жалеть не надо было.
– За меня, что ли?
– Может, не за тебя. Но если он тебя пожалел, он и еще мог сделать не то, что положено. Здесь не прощают.
– Я думаю, здесь такая же жизнь, как была и там, на воле. Кто здесь ничего не стоит, он и там ничего не стоил. Только здесь все сразу видно, а там, наденешь костюмчик, прикинешься…
– Кто ж здесь, по-твоему, чего стоит?
– Я думаю, в нашей хате Верещагин один и сидит. Василий Трофимыч, мой семьянин… А ты, Наумыч…
– Смотри, Серый, ошибешься. Если на Верещагина будешь ставить – пропадешь.
– Я в карты не играю,– говорю,– ни на кого не ставлю. Я гляжу на тебя и удивляюсь. Выжить все хотят, с кем не поговори – все об этом. Но какая цена за жизнь?
– Любая цена. Тут не торгуются.
– Эх, Наумыч, мужик ты умный, деловой, а мозги у тебя не на то крутятся… Ну что ты в блатного играешь – не получится у тебя. Как малолетка. Был у нас один на спецу, феню записывал в тетрадку. Зачем тебе?
– Ты знаешь, что значит держать хату? Ты еще беспредела не видел…– заводится Наумыч.
– А Гурам – не беспредел? Когда он выступал, ты в матрасовку зарылся – тебя не касалось? Верещагина наказал – за что?
– Здесь шестьдесят человек и все разные. Им развлечение нужно, если им куски не бросать – они и нас задавят.
– Организованный беспредел? – спрашиваю.
– Порядок,– говорит Наумыч.– У нас пресс-хата, тебе говорил Гарик?.. А я хату не выбирал, за меня выбрали. Над нами кум висит, а ты говоришь – Верещагин. Кого мне выбрать – Верещагина или кума? Посоветуй?
– Ты уже выбрал‚– говорю, – зачем тебе мои советы. Ты думаешь, жизнь спасаешь, будто ее тебе кум дал, будто она в его власти. Нет, Наумыч, жизнью и смертью не кум распоряжается.
– Я эти байки от тебя слышал, мне не надо. Я тебя отсюда выживу, Серый, мне такой свидетель не нужен. За мной тут тоже глаза – не понял?
– Спасибо за откровенность, Наумыч. Хуже не будет.
– Еще не вечер, – говорит,– ты меня вспомнишь.
И я вспоминаю… Глаза у нее голубые, широко расставлены, светятся над скулами, как окна куда-то, прозрачные, не оторвешься… И я гляжу в них… Господи, какая радость глядеть и глядеть в такие глаза, погру жаться и погружаться в их прозрачную голубизну. Чу до реальности существования другого, столь же реального, как ты сам – Господь живет в нем и открывает Себя в другом…
Глаза у нее зеленоватые, как ранняя листва, когда лес еще прозрачный, зеленеет на просвет, глядищь в них и не оторвешься, будто погружаешься в прозрачную тянущую зеленую бездну—и нет любопытства, только радость, что Господь одарил меня и этим…
Глаза у нее большие, в поллица, сейчас круглые, еще мгновенье, они удлинятся – текучий, переменчивый, мерцающий овал…
«Послушай, – сказал я, и отчетливо помню свое удивление, какого цвета у тебя глаза?»
«Ты дальтоник? – улыбнулась она.– Смотришь и не видишь?»
«Прости, темно, не разгляжу…»
«Серые,– сказала она,– успокойся, глаза у меня серые, но бывают голубые и зеленые. Я не знаю почему, но…»
Глаза у нее, и верно, меняют цвет. И море меняет цвет, вспоминаю я, голубое под солнцем, оно зеленеет ближе к берегу, а наплывет облако – и плеснет серым. Я уже понимаю, Господь присутствует именно в другом, в том, кто не просто рядом, а кого ты понимаешь сердцем. Господь открывается в любви к другому. Господь в глазах того, кто стал тебе бесконечно дорог, не красотой, остановившей однажды – разве это была любовь? Господь открылся в ничем не заслуженном тобой доверии и незащищенности распахнувшихся перед тобой глаз, и если в черном бархате полного звезд неба Он – абстракция, умозрение, то в доверчивой беззащитности Он рядом – та самая реальность, которая может быть только Христом. Христос глядит на тебя – глаза в гла за, и это любовь, сострадание, разрывающее душу осо знание своей вины перед другим…
Как в ликах икон, глядящих на тебя со стен церкви, как в лике Божьей Матери, в реальности струящегося добра и сострадания, в тайне, делающей тебя счастливым оттого, что она остается тайной.
Кто-то из святых сказал о двух разных путях действия любви, вспоминаю я. Она или источник страдания для осужденных за свои грехи, или радость – для блаженных. Для меня она горечь и боль, думаю я, свидетельство справедливости возмездия, не заставившего себя ждать. Я всегда искал своего в любви, которой хотел жить, но значит, это не было любовью? Свидетельством тому ярость и бешенство, захлестнувшее мне сейчас горло… Она рассказала мне не много, вспоминаю я, не успела или не захотела, но мне оказалось достаточно, засело во мне и сегодня болит. почти так же остро, резануло и не заживает. Почему? – думаю я, ка кое мне дело до того, что было с этой женщиной, когда меня не было с ней, когда я ее не знал и она… «Я думал, ты мужик, Серый, а ты…» – сказал только что Костя. «Я думал, ты верующий, а ты…» – добавил он. Вот и вся правда, думаю я, простой малый, испорченный, как все, но не пропадет, ему я верю, видит и понимает больше меня.
Конечно, мне не хватает веры, думаю я… Что значит, «не хватает» – она или есть, или ее нет, хотя и это не вся правда, ее надо стяжать, она плывет и плывет к нам, волна за волной, наплывает, и следует каждый день, каждый час делать ей навстречу хотя бы один шаг, хотя бы полшага… Она растет в нас. Нас одарили верой в надежде, что мы отдадим ее в рост, а не прикопаем, чтоб предъявить, когда будет безопасно и выгодно. Простая история —и о ней нам сказано. Если б она жила во мне – вера, я б не думал сейчас о том, что случилось, когда я… Нет! Я не могу думать об этом, у меня не достает силы думать о своей вине, о несомненном несчастьи, которое я принес другому, а значит, мое покаяние было не подлинным, не было принято, не стало освобождением, осталось мукой, и моя любовь только страдание, а я осужден. Я не могу не думать о том, что она мне рассказала в тот день, в тот вечер, в ту… ночь. О человеке, который глядел ей в глаза и тоже удивлялся, что они меняют цвет – под солнцем голубеют, зеленеют ближе к берегу, а наплывет облачко и они глеснут… Разве можно ненавидеть имя, думаю я, оно принадлежит святому, оно дано в знак того, что носящий имя получает в нем, в нем наследует… А я не могу вспоминать это имя. И сейчас, корчась на шконке, придумываю ему – человеку, носящему то имя, один круг ада за другим, египетские казни, уготованные мне…
Голубые, зеленые, серые, рыжие, черные – шестьдесят пар глаз! Куда ушла любовь, согревшая меня на сборке, подаренная мне в надежде, что я смогу ее воспринять и сохранить в себе, сберечь, дать ей возможность во мне взрасти; рука, мне протянутая, держась за которую я был так счастлив в смраде и гоготе?.. Не было руки, не было любви, был надрыв и истерика, страх, застлавший глаза. Куда б она делась, любовь, когда б она была?.. Ничего не было, кроме смрада и гогота, оскаленных морд и мерзости. Что Он увидел, придя в Иерусалим – такую же камеру, те же оскаленные морды, что слышал – тот же гогот? Он увидел другое. А я больше не могу. Видеть другое можно только глазами веры, глазами любви, а во мне вспыхивает, копится раздражение, разгорается злоба и ненависть, и я корчусь на шконке, как та горбатая крыса, со вздыбленной шерстью – мы увидели ее, подойдя к даче… Я больше так не могу…
Я уже не могу понять – все еще ночь, наступило утро, начался еще один день или… Все тот же смрад, гогот, толпа, как в троллейбусе в час пик, прыгают сверху, копошатся снизу…
– Полухин!..– слышу я – ясно, отчетливо, а казалось, слов не разберешь, даже когда кричат в ухо…– Полухин! С вещами…
Конечно, сплю, думаю я, ночь. Еще одна ночь, а завтра еще один день…
– Доигрался,– говорит рядом Иван,– сказал тебе – не лезь. Говорил-говорил, держал тебя, зачем тебе было надо…
13
– Как, стало быть, тебя величать – Жора?
– Жора.
– Выходит, сам выломился из хаты?
– Я… не мог там, они…
– Так ты в какой был хате?
– В сто шестнадцатой.
– Твоя, Андрюха?.. Хотя ты давно оттуда…
– Кто там сейчас – татарин держит хату?
– Держит?.. Нне знаю. Меня привели утром, я лежал наверху, не спускался, а… А вечером они… Я никого там не знаю.
– Чего они с тобой сделали?
– Пальцы подожгли… На ногах.
– Толик, наверно. Лохматый?
– Д-да, лохматый… И еще… грузин. Похож на гориллу.
– Гурам. Точно, горилла. Ну хата… Я тебе рассказывал, Боря. Они и меня хотели схавать, да подавились. А до того ты где был?
– В больнице.
– В какой хате?
– В четыреста восьмой?
– Где?.. Давно ты там?
– Два месяца, больше…
– Кто ж там есть?
– Баранов… Дмитрий Иванович. Он уже седьмой год…
– Верно. Еще кто?
– Еще… Андрей Николаевич, ходить не может, ноги отнялись… Ося, глухой… Прокофий Михайлович, помрет скоро… Генка… И этот, как его… Шурик.
– Смотри как, все на месте? А больше никого?
– Приходили, на день, на неделю… А эти все время.
– Что ж тебя два месяца держали – больной?
– Н-не знаю…
– А про Бедарева ты чего слыхал?
– П-про?.. Нет. Я ничего не знаю.
– Про морячка?
– Нет. Я ничего не знаю.
– Ладно. А как там старшая сестра, Ольга Васильевна?
– Н-не знаю.
– Как не знаешь? Нет ее, что ли?
– Е-есть… Укол мне делала, в первый день. А больше я ее… Заходила, но со мной она… Я ничего не знаю.
– Оставь его, Боря, пусть отойдет, видишь, какой…
– Да, не вояка. Статья сто семьдесят третья?
– Да.
– Много нахапал?
– Ничего я…
– Перестань. Отдыхай Жора. Тут тебя никто не тронет…
14
Значит, это и есть Бедарев, думает он. Голос узнал сразу, хотя казалось, сам он должен быть не таким, он и говорил с майором иначе, блатного играл. Тут он другой, артист… Что ж я должен за ним замечать? «Когда уходит на вызов, когда возвращается – записывать, разговоры запоминать…» Конечно, здесь хорошо, думает он, похуже, чем на больничке, простыней нет и кормят, надо думать, из того же котла, что там… Там!..– он с ужасом вспоминает ту камеру. Здесь нас пятеро!
Почему перевел сюда – пожалел, хочет добра?.. Здесь добра не хотят, не жалеют, я должен отработать, отслужить за «пожалел», за добро придется заплатить… Бедаревым. А почему бы не… Что мне до него, кто он такой?.. И он пытается вспомнить, сложить все, что о нем слышал, а он уже позабыл, зачем было вслушиваться, запоминать… Обрывки не складываются: морячок, рассказчик, гуляка, бабник… Как же, роман со старшей сестрой в больничке, с той самой, у которой что-то с майором… Его передергивает, когда он вспоминает белый халат, как натянутая перчатка, шприц в руке, как нож… «Если ты сболтнешь в камере хоть слово из того, что слышал…» —«Я ничего не слышал, я ничего не знаю, я ничего не…»
Он лежит возле сортира, после жуткой камеры, из которой он сегодня «выломился», все здесь кажется чудом: тишина, бубнит радио, кто-то вполголоса разговаривает, на выскобленном столе пепельницы-самоделки, на стенах картинки из журналов, чистота, ветерок шуршит бумажным пакетом на решетке окна… За это надо платить, думает он, за это нельзя не платить, даром такое не дается…
А почему «даром»? – думает он. Может быть, на общак, в ту страшную камеру он попал случайно, по недоразумению, кто меня туда сунул? Главврач, тихая мышка или еще кто-то – срочно понадобилось место, не согласовали, а я два с половиной месяца отлежал, хватит… Нет, не майор, он бы не стал, он сразу понял – ошиблись, не мог не понять, перед ним лежало мое дело, он знает, кто я такой, видел кто я такой, разве мое место с ними, с теми, кто копошится на той вонючей помойке… Перед ним лежало мое дело, думает он, и он видел, что я… коммунист, и он – коммунист, мало ли что случилось, оступился, со всяким бывает, но жизнь длинная, перемелится, мы не святые, забудется, здесь нужны люди, они везде нужны, а здесь больше, чем в другом месте, нужны свои, а я могу быть полезен – майор понял, он человек опытный, знает людей, видит сразу, а говорить впрямую, откровенно не мог, я в тюрьме и формально я преступник, а он – майор. Формально, а по сути…
В конце концов, это мой долг перед обществом, думает он, ая в нем не на последнем месте, перед партией, а она всегда права. Майор и это знает, и не мог поставить знак равенства между мной и ими, отребьем… Бедарев настоящий уголовный тип, думает он, вспоминая, что о нем слышал, потому и опасен, и тем, что привлекателен – вдвойне опасен, силой, хитростью, и его следует обезвредить. Он и на воле был опасен, его изолировали, а здесь он опасен вдвойне, и я не могу не помочь майору, майор отвечает и за него, и за меня, за все, что тут, а если я откажусь, то сам поставлю себя на одну доску с ними, и следователь будет прав, и судья будет прав, и на кафедре будут правы, и то, что со мной произошло – по ошибке, по недоразуменью, потому что связался с бабой, которую давно надо было гнать – и с кафедры, и вообще…
Он переворачивается на живот и, уткнувшись носом в подушку, пытается исчезнуть, ничего не слышать, не видеть, не… Такое было однажды, вспоминает он, мне предложили выполнить долг перед… Я всегда говорил себе правду, а сейчас это мой долг. Перед обществом, перед партией и я однажды его… выполнил, сделал, что мне предложили, что не мог не сделать, не испугался, что кто-то не так глянет, не поддался слюнтявому чистоплюйству, и тот, кто мог принести вред обществу, партии, всему, что у нас… Исчез! С кафедры, из жизни… Где он сейчас?..– думает он, и сползает с подушки, зарывается в матрасовку, исчезает…
Вот он опять «зубовный скрежет»… За что?..– думает он. Разве я был не прав? Мне сказали: я должен – и я рассказал. Мне сказали: я должен подтвердить – и я подтвердил. «Вы видели, как он передавал эти книги, рукописи —у вас на кафедре? Кому?..» – «Видел, знаю…» Но я, действительно, видел, почему же я должен был скрыть – соврать?.. «Вы слышали, как он рассказывал о… радиопередачах, клевету и сам клеветал?..» – «Слышал…» – «Когда это было?..» Но я, на самом деле, слышал, я помню когда это было, в тот день мы с ней… Почему я должен был скрыть?.. Господи… шепчет он и не понимает почему «Господи»… Я же не знал куда его сунут, разве возможно представить себе что такое может быть у нас?! Но я сказал правду, ничего не придумал, никого не оговорил – зачем он держал у себя эти книги, рукописи, зачем их распространял, пересказывал клевету…
Значит, и он попал сюда, думает он, его протащили по тем же камерам… Но ведь за дело! Я всего лишь подтвердил, что было – должен был врать?.. Я не мог промолчать, не мог соврать, сказал правду и… И майор знает об этом, это есть в моем деле, а потому он понял, что я… свой и меня нельзя держать там, я нужен здесь, на меня можно положиться, я по могу, и это учтется, я свой, пусть со мной свели счеты, ошибся, по молодости, по глупости, за это и свели, подставили, потому что эта стерва только на словах с ним рассталась, потому и рассказал, подтвердил, а то бы с какой стати, какое мое дело – книги, разговоры, не знаю, не слышал, не видел, но я знал, она с ним не рассталась, эти разговоры для дураков, бабья ложь, она держалась за него, не ушла, они были вместе, го това была всегда остаться с ним, в любой день, где угодно, я видел, помню, меня не обманешь, не проведешь, как она глядела на него, как он глядел на нее, а я ее знаю, и эти ее глаза, не спрячет,– да они и не расставались, соврала, ей зачем-то было нужно, выгодно, надо было его наказать, у них свои дела, запутала меня, заиграла, подставила, никогда не забуду, как она глянула последний раз, когда я рассказал зачем меня вызвали и что я им сказал… А что я сказал – только то, что видел, что слышал, что было на самом деле!.. Ничего не сказала – поглядела и ушла. А потому это была ее месть, подлая бабья месть, свела счеты, а мозгов не хватило понять, что и ее потянут, меня потопит, сама залетит, тем более, муж уже здесь, никто не пожалеет, рады, что и она влипла, такой подарок, не ждали, не чаяли, что кроме идиотских книг и пустых разговоров, которым цена копейка, откроются деньги, настоящее дело, а по нашим временам, в самую точку, им того и надо, обмажут грязью, дураки были б, когда б не схватились, да уж надо думать, не пропустили случая, когда сам в руки, обмазали… Откуда у бабы мозги, хотя бы на два хода считала, думает он с яростью, ей надо счас, сразу, как стукнуло, а что будет завтра, она посчитать не способна, ей надо только одно, им всем надо одно и то же, все равно кто ее схватит, но я держал крепко, а было мало, надо еще, разве я соврал, я сказал правду, что было, зачем он ей, я поверил, у нас, говорит, все кончено, мы чужие, я с ним давно не сплю, он мне не пара, я люблю тебя, только с тобой поняла, что баба, ты один… Говорила-говорила, болтала, а дошло до дела, до жареного… Пусть хлебает, думает он с ненавистью, расхлебывает, а я сумею, выскочу, второй раз не ошибусь, мне и это зачтется, пойдет в плюс, хотела погубить, а спасла, теперь я…
Значит, майор знает, думает он, потому и вытащил оттуда, не за красивые глаза, я ему нужен, у меня за щита, возьми меня за рупь-за двадцать, не выйдет, теперь у меня тот самый шанс, о котором думал, ждал, на который надеялся, не упустить, не сглупить—и я выскочу, буду держаться за майора, выберусь, жизнь не кончена, еще посмотрим, кто кого, погодите…
Я отсюда не уйду, думает он, из этой камеры меня не вытащат, буду держаться зубами, не оторвут, здесь я выживу, а там я пропал, любая цена того стоит, все, что ни попросят, отслужу, в майоре сила, и в нем правда, это у них разговоры, слюнтявые абстракции, их бы сюда, в нашу шкуру, я видел только одну такую «хату», а майор знает все, всех, с ними нельзя иначе, это отбросы, он должен на кого-то опереться, а на кого, кроме меня?.. Правильный выбор, верный, и я не подведу, вытяну, отслужу – и он меня не забудет, зачтет…
15
– Слышь, как тебя – Жора?.. Кончай ночевать, поговорим. Что там на воле, ты два месяца, а мы по году. Давай свежачка… Слышь?.. Толкани его, губошлеп…
– Оставь, дай человеку очухаться.
– Да ладно тебе, очухаться, червонец вломят, належится… Пусть про больничку потравит, как там моя краля…
– Я бы на твоем месте, Боря, помалкивал.
– На каком моем месте? Почему так?
– А потому.
– Эх, Пахом, мне с тобой заводиться лень, скучно, а ты меня заведешь…
– Не пугай, погулял над людьми, хватит.
– Вон как заговорил, смотри, я предупреждать не стану.
Тихая камера, думает он, как бы тут хуже не было… Может ли быть хуже?.. Кто они такие? Та же мразь… Бедарев понятно, Пахом самый из них приличный, небось, тоже сто семьдесят третья. Горячий, задирается… А этот, здоровый бугай —был в сто шестнадцатой – Андрюха? Кто такой – убийца или похуже? А что хуже?… Рядом лежит «губошлеп», совсем мальчишка, Гришей называют, издеваются, обещают «зеленку», а он молчит, видать, больной – лицо мучнистое, забили они его… С кем бы поговорить, молчать тоже нельзя… догадаются. С Пахомом…
– …у какого следователя? —слышит он Бедарева.
– Которому надо, – рубит Пахом, не отстает.– Ты кому отдал мое письмо, сказал, уйдет сразу. Куда ушло?
– Ответа ждешь? С почтой, начальник, перебои…
– Зря шутишь, Боря… Ты на кого работаешь?
– Я тебя последний раз прошу, Пахом, не трогай меня, доведешь… У Бедарева голос скучный, не хочет го ворить об этом.– Лучше нового раскрутим, может, человек… Хотя едва ли, откуда… Два человека тут и было, в этой хате, потому я и вас терпел, а так бы давно…
– Что давно? – спрашивает Пахом.
– Выломился бы, как этот… Жора. Зачем вы мне?
– А они тебе зачем были – те двое?
– Серый да Серега?.. Ты хоть знаешь с кем ты тут прожил? Они верующие люди, не тебе чета, коммуняке… С ними и поговорить, и научиться. Они и слушать умели, и сказать могли… Живые люди, а вы… Те не продадут, а от вас лизоблюдов…
– Почему же их отсюда вытащили?
– То-то и оно. Тебе, коммуняке, на спецу кейфовать, а ребята на общаке валяются, доходят…
– А тебя тут зачем держат – за что?
– Серому бы сще недельку…– Бедарев явно уходит от разговора.– Эх, кабы он задержался, хотя бы и на общак потащили, полегче бы было, повеселей… Ладно, Пахом, вижу, что мне шьешь, понял тебя, ох ошибаешься, а я не прощаю… Мне шьешь, а не знаешь: у меня письмо для Серого, из дому – понял? Как он его ждал, спать перестал, а я получил на другой день, когда его выдернули.
– Болтаешь,– говорит Пахом,– откуда у тебя может быть письмо, чем докажешь? Ты много чего обещал и не ему одному…
– Доказать?.. Ах ты, коммуняка, пес! Довел, сука… Гляди… Видишь?.. Кто болтает?
– Чего ты мне суешь? Тебе письмо… «Дорогой Боря…»
– Сестра Серого мне написала, сечешь? «Дорогой Боря…», а дальше ему. Соображать надо, не на партсобрании.
– Я его дел не знаю. Почерк надо знать.
– Не почерк? Разуй глаза…
– Кто это?
– Кто-кто! Сестра его, не слыхал, он рассказывал: за ним пришли, а сестра в роддоме. Фотографию прислала, видишь, племяш… Два с половиной месяца.
– Мозги пудришь, Боря. Какой племяш – не похож. Объясни, как ты на тюрьму письмо получил – «Дорогой Боря!»… Кто тебе разрешил переписку, за какие заслуги? Новому пассажиру мозги пачкай, если его на больничке не научили, а нас не трогай. Мы тебя давно раскусили…
– Я себе сам удивляюсь… Бедарев говорит тихо, видать, сжал зубы.– Месяц назад я б тебя сразу пришиб… Скучно мне, Пахом, и на тебя, падлу, глядеть тошно… Как получил письмо? Как твое послал, так и для Серого. получил.
– Вот что я тебе скажу, Боря, понимай как хочешь, а лучше уходи отсюда… При всех говорю, пусть знают…– голос у Пахома звенит. – Мое письмо, которое ты у меня взял – у следователя, ясно тебе? Он его на другой день получил. Я тебе отдал, а ты… Кому ты отдал мое письмо – отрабатываешь, Бедарев? Верно тот мужик говорил, у тебя с майором шуры-муры, не с его бабой. А может, и с ней, и с ним – зачем нам разбираться, мы и так уши развесили. И с Вадимом ты игру играл, не верю тебе, его счастье, что ушел, лучше на общаке, чем с кумовской шлю…
– Ну, сука, получай, напросился!..
Грохот, крик, звон…
Он садится на шконке… На столе, ближе к окну стопка оловянных мисок, половина рассыпана, звенят, прыгают по полу.. Пахом зажал руками лицо, сквозь пальцы течет кровь… Поднимается… Лицо страшное, залито кровью, на лбу вспух багровый желвак…
– Погоди, мразь кумовская…
Пахом перемахнул шконку, сцепились, катаются, Андрюха бросается к ним, все трое сползают на пол…
Дверь распахивается…
– Встать!
– Опять ты, Бедарев?..
В камере три вертухая, корпусной…
– Переведи меня, командир, – Пахом размазывает кровь по лицу,—я с ним и дня больше не буду, убью. Лучше переведи – куда хочешь! На общак, на…
– Подсказывать будешь – куда?.. Собирайся...
16
Точно такая камера – зеркально такая же, а я, как переступил порог, понял – другая. Что в ней?..
Человек, конечно, существо удивительное, думаю, успеваю подумать. Во всяком случае, он странное существо. Я ненавидел все, что меня окружало – и камеру, и всех ее обитателей, даже с Захаром Александровичем не хотел говорить, Василия Трофимовича старался обойти стороной… А когда собрал мешок, стою у двери, дожидаюсь, пока откроют, гляжу на камеру…
«Не робей, Серый,– сказал Костя, – не думай, не гони, адрес я помню, повидаемся…»
Захар Александрович потеснил в сторону, протягивает тетрадный листок:
«Вам,– говорит, – «Снятие с Креста…»
Может, он и примитивный художник, не знаю, и рисовальщик слабенький, а меня забрало: Божья Матерь в камере– в нашей, что ли? – а на руках у Нее…
«Спаси Господи, Захар Александрович, не стою я такого…» – «Ладно, Вадим, всякое будет, встретимся…»
И Наумыч подошел:
«Не держи зла, Вадим, за жизнь боремся…»
«Прощайте, – и комиссар тут.– Слишком хорошо жили, может, вы правы – тюрьма нам на пользу».
Гляжу на них, на камеру, слезы закипели, такая тоска сжала сердце…
Куда теперь? Не обратно на спец, забыть, не видать мне спеца… Библиотечную книгу не отобрали – первый признак, что оставят на общаке, здесь своя библиотека, а у меня Диккенс, дочитал до половины, самое чтение в тюрьме… Снова общак, другая хата… Что они мне приготовили?
– Почему переводите? – спрашиваю вертухая, ползем по лестнице, безликий, не глядит.
– Мое дело вести тебя, а зачем-почему… Не все равно?
– Тебя бы вытащили из дома и неизвестно куда…
– Скажешь – дом! Как вы не подохните в таком дому…
Поднимаемся двумя этажами выше: такой же коридор, такие же пролеты между черными дверями… Остановил возле одной: жди, мол. У двери высокий, смазливый и одет прилично, в руке тетрадочка, видать с вызова.
– Из этой хаты? – спрашиваю.
– Ну.
– Хорошая камера? – бессмысленный вопрос, глупый.
– Нормальная, – спокойно стоит, домой вернулся.
– Давно тут? – не отстаю я.
– Три месяца…
Подошел вертухай, отпирает дверь…
Верно, зеркально похожа, но сразу ощутил – другая. Может, воздух почище, все-таки выше на два этажа, ветерок гуляет и… Вон что, на другую сторону камера, та выходила в колодец двора, против спецкорпуса, какой мог быть ветерок, а здесь в сторону воли… Первое, что понял, но что-то еще… Светлей, что ли?
Подкатывает в очочках, совсем еще парнишка.
– Откуда?
– Из сто шестнадцатой.
– Чего ушел?
– Ушли.
– Какая статья?
Объясняю…
– Я и не знал, что такие есть? Против… коммунистов?
– Как тебе сказать…
– Так и говори! Год сижу, кого только не повидал, а такого… Хорошо, что к нам, у нас хата в норме, а в сто шестнадцатой, говорят, беспредел…
– Нет, вроде.
– Давай к нам в семью? Ребятня, скучно, хотя народ веселый, один к одному – пойдешь?
– У меня ничего нет,– говорю, – сегодня должны были передачу, но когда она меня разыщет…
– У нас свое, что есть, то есть… Стихи наизусть знаешь?
– Кое-что.
– Мне не «кое-что», хорошие, настоящие?.. Блока знаешь?
– Может быть.
– Перепишешь?.. И еще этого, как его…
Подваливает другой: попроще, бесцеремонный. Кивает моему любителю стихов… Оба отошли,
Понятно, думаю, поведут к местному начальству. Тоска…
И народу столько же, те же шестьдесят, не меньше, такое же мелькание, гвалт, смрад, но что-то другое… Пока не возьму в толк.
Возвращается.
– С тобой тут хотят… Сам понимаешь. Значит, договорились, к нам в семью? Я – Олег…
Несолидно, думаю, не успел оглядеться, ничего ни о ком не понял, а уже в семью… Дураком надо быть…
Такая же шконка у окна. Трое… Красивый мужик, похож на цыгана, еврей, наверно: черные вьющиеся волосы, лицо живое, веселый… Грузин – глаза мягкие, сочувствующие, доброжелательный. И третий – бледный, безразличный…
– Садись, рассказывай, – говорит цыган.
– А вас что, ребята, интересует?
– Нам все интересно, – говорит грузин.– Олег.
– Вадим.
Олег кивает на цыгана:
– Ян… А это Петро… Тебя чего «ушли» из хаты?..
Вон как, дословно пересказал мой любитель поэзии…
– Не знаю, – говорю, – была история… Несколько дней назад. Как увели Гарика… Слышали про такого?
– Кто теперь за старшего? – спрашивает Ян.
– Наумыч. Он давно там.
– Знаю. Как он?
Внимательно смотрят, уже без улыбок.
– Деловой,– говорю, – подбирает вожжи.
– Тебя одного выкинули? – спрашивает Ян.
– Двоих. Вчера Гурама, сегодня меня.
– Не заладил с Гурамом? – спрашивает Олег.
– А ты его знаешь?
– Немного.
– И я немного, а мне хватило.
– Ладно,– говорит Ян,– мы не особый отдел. Ты лучше расскажи, какие книги писал?
– А вы откуда знаете, что я их писал?
– Мы все знаем, в один санаторий путевка.
– Расскажу. У вас, вроде, получше, чем там?
– Заметил?..– Ян улыбается.– Мы с Наумычем подельники. На гражданке не общались, у него своя компания, а у меня своя… Коммунист, чего ты от него хочешь? Надо крутиться. Скучный мужик.
– Не то чтоб скучный,– говорю, – очень уж жить хочет.
– А ты не хочешь? – Петро, первый раз заговорил.
– Я б хотел человеком остаться.
– Вон как – в тюрьме и человеком? – опять Петро.
– А что тюрьма, заперли и дышать нечем, а не то же ли самое?
– Нет, говорит Ян,– не сравнить. Баб не хватает.
– А с бабой ты себя человеком чувствуешь?
– Мужиком. С бабой я мужик, а без бабы…
– А я думал, мужик сам по себе что-то стоит. А если он только с бабой…
– Тебе хорошо рассуждать,– говорит Ян,– твоя статья три года, больше не тянет, а мне вломят двенадцать, выйду – уже не мужик и чем она пахнет забыл. Человек… Кому он нужен?
– С какими ты бабами имел дело? – говорю.– Если они в тебе не человека искали, а… Таких всегда найдешь. Тебе сколько лет?
– Сорок.
– Выйдешь в пятьдесят… Раньше выйдешь. У тебя тоже сто семьдесят третья?
– Она.
– У меня друг, говорю,– под семьдесят, отсидел пятнадцать лет, в то еще время, когда социализм строил усатый, лучший друг физкультурниксв. Он мне рассказывал про их лагерь… Он там как бы законсервировался, в том смысле, который тебя заботит. Считай, пятнадцать лет просидел в холодильнике, вышел свеженький и сейчас, в свои семьдесят лет… Что ты! Кем он был, когда взяли – щенок, а вышел… У него другие проблемы, другая беда. Вышел и захотел побольше успеть, добрать. Бога не увидел, не открыл в себе. А бабы… У Бога всего много и у тебя свобода, выбирай, что надо для жизни, но не ошибись – или станешь человеком, или погубишь себя…
– Вон ты какой интересный – писатель, – говорит Олег.
– Ян!..– кричат сверху.
Оборачиваюсь. На верхней шконке стоит мужичонка, по виду – распоследний: рваные тренировочные штаны, рубаха клочьями, давно не брит…
– Слышь, Ян, меня на вызов дергают, дай свой батник, у меня следачка, не напугать бы…
– Ты бы рожу побрил, – говорит Ян.
– Рожа ладно, а рубаху…
– Штаны есть? – спрашивает Ян.
– Штаны есть, корочки бы…
– Бери,– говорит Ян,– висит на решке, вчера постирал. И ботинки дам. Снаряжайся.
Э, думаю, не Наумыч, потому и дышится легче…
– Устраивайся, Вадим, – говорит Ян‚,– воон шконка, тебя дожидалась.
– Как дожидалась? – спрашиваю.
– Один ушел сегодня, с концами. Петро хотели спустить с верху, но… Писателю почет…
Петро лезет наверх, на меня не глядит.
– Давай отдыхай,– говорит Ян.– Есть матрас?
– Есть.
– Мы еще один навалим,– другой Олег, маленький, крутится рядом, посверкивает очочками,– наш семьянин.
– Богато живете,– говорю,– такого не ожидал…
И тут слышу от двери:
– Полухин!..
Неужто уведут, ошиблись? Не туда пихнули, накладка, слишком сладко для меня…
– Кто тут Полухин? Передача!..
– Давай – кричит маленький Олег,– с новосельем!..
Расписываюсь, не глядя. В кормушку швыряют пакеты, свертки… Вижу: Митина рука – аккуратно, с любовью… Одному бы остаться, рассмотреть – каждое яблоко, каждый кусок сала… Нельзя, знаю порядки на общаке – никто не выказывает интереса к передаче, все в семью…








