Текст книги "Тюрьма"
Автор книги: Феликс Светов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 26 страниц)
– Сила есть, ума не надо. Стальной крюк отломили.
– Едва ли стальной, сталь нынче дорогая.
– Что ж вы так оплошали, – сказал майор, – взрослый человек, серьезный, солидный… Не могли его остановить?
– Не понял, – сказал я.
– Все вы поняли. Дали бы ему по шее. Покрепче.И вам было б лучше. И ему на пользу.
– За что? – спросил я.
– Ваше дело.Впрочем,каждый сам выбирает. К вам у нас нет претензий, а вот к вашему… Не понимают люди, не хотят жить по-человечески.
Он глядел мне в глаза, даже пригнулся над дубком.
– Недоразумение, – сказал я, – пожалейте мальчишку.
– Так думаете?.. Ну, ну.
Он вышел.
Гриша вошел тихо, пар из него явно вышел. Сел на шконку, взял ручку и написал на газете кругом детским почерком: «Они слышали каждое наше слово. Они сказали, больше мы с тобой никогда не увидимся. Они…» Он бросил ручку и сказал:
– Десять суток карцера. Сейчас уведут.
Я молчал.
– И свидание было, – сказал Гриша. – Мать плачет, ничего не понимает. А что я ей скажу?.. Прости меня, Вадим, все из-за меня…
Дверь открыли.
– С вещами. Оба. На коридор.
– Я никуда не пойду, – сказал я.
– Как не пойдешь?
– Это моя пятая камера. Хватит.
Вертухай закрыл дверь.Гриша молча собирал вещи. Я пытался вспомнить, о чем мы тут с ним болтали? «Каждое слово…»! – написал он. Вот она, «улыбка Будды». Улыбнулась. «С тобой какой майор разговаривал – черный, волосатый?»– написал я.
«Он, – написал Гриша, – главный кум. Тот самый, о котором, помнишь, Боря…»
Вошел еще один майор. Третий за сегодняшний день. Сколько же их в тюрьме?
– В чем дело? Почему не подчиняетесь?
Я сидел, а он стоял надо мной. Холодные глаза, брезгливо сжатые губы. С таким не договоришься.
– Это моя пятая камера. Никаких причин переводить меня нет. Не пойду. Доложите начальнику тюрьмы.
– Я дежурный помощник начальника следственного изолятора. Здесь я распоряжаюсь. Мы можем переводить вас хоть каждый день. А вы будете подчиняться. Начальника тюрьмы нет.
– Не пойду,– сказал я.
– Ну что ж, наденем наручники. Поведем.
Наручников я не хотел. Но и на общак не хотел.
– Хорошо, – сказал я, —передайте начальнику тюрьмы, когда появится. На суде я заявлю, что на меня оказывали моральное давление. Психологическое давление.Физическое давление. Расскажу о каждой камере, в которой был. И о наручниках. А завтра напишу прокурору.
– Ваше право, – сказал майор.
Мы тащились с шестого этажа нагруженные, как мулы. Барахла стало больше, прибавилась моя передача, а сил почему-то меньше. Майор, корпусной и вертухай шли сзади, вполголоса переговаривались. Мы молчали.Нас завели на сборку, запихнули в узкий коридорчик. С одной стороны одноглазо глядел ряд боксов.Вертухай открыл две двери рядом и кивнул.
В таком я уже был, как же, когда первый раз вели со сборки. Тогда нас запихнули в такой бокс троих. Я не мог понять, как мы смогли поместиться. Матрас я кинул под ноги, мешок на колени. С меня текло. «Что же сейчас на общаке?»
– Вадим! – услышал я через стену.
– Как все глупо, как я сорвался! Зачем? Что это со мной?..
– Прости меня, Вадим, – говорил Гриша через стену, – вот я и тебя подставил. Видишь как? Меня т о л к а е т , я толкаю тебя, а ты…
– Я не толкну, – сказал я, – я Бога боюсь, а ты расхвастался: никто, никого, а ты всем… Тебе и показали.
– Прости меня, Вадим,– повторил Гриша.
– Бог простит, – сказал я. – К Нему обращайся, не ко мне. Он поможет, а больше никто.
– Я еще… побарахтаюсь,– сказал Гриша, – я еще попробую. Может, я еще сам, я теперь...
Было слышно, как рядом скрежетнул замок.
– Выходи... – услышал я.
– Прощай, Вадим! – крикнул Гриша, – Вспоминай!
– Ладно, Гриша,– сказал я, глядя перед собой в железную дверь бокса, – все проходит и это…
– Сколько дадут карцера – чирик, не меньше? – услышал я Гришу.
– А ты думал, чего заработал? – ответил вертухай.
5
– Пой, сука! Пой...
– Уйди, говорю… Отпусти. Больно!
– Не хочешь петь?.. Повторяй: я признаю, что продал родину… Признаю, продал план советского завода за ...
– Менты!!
Я ничего не могу понять... Всего пять дней меня тут не было! Пять дней назад нас увели из н а ш е й камеры, из два шесть ноль! Ее не узнать… Микрообщак: сизый дым, смрад, гвалт, толпа… Толпа!
Сзади скрежетнула дверь. Закрыли.
– Вадим?! Откуда…
Выхватываю знакомое лицо из кучи, густо облепившей дубок:
– Пахом!
Очочки, лицо отвердело,подобралось. Другой. Но тот же – тот самый! Бросаю мешки, шагаю ему навстречу, а он уже выбирается из-за дубка:
– Вадим, Вадим!!
– Откуда ты сюда свалился?
– Третий день… Набивают камеру, сам видишь…Ну не думал!.. У меня место рядом свободное, будем вместе.
– А где ты?
– Да вон, второе место на первой шконке – мое!
Следующая за ней шконка, крайняя. У самого сортира лежит коротышка, сжался, скукожился, завернулся в одеяло. Возле него блестят черные железные полосы – шконка пустая.
– Отлично, – говорю, – сейчас раскатаю матрас…
Пролезаем на шконку к Пахому. У него по-домашнему: полочка, на ней табак, нарезанные листочки газеты, раскрытая исписанная тетрадь…
– Сочиняешь? – спрашиваю.
– Я теперь кляузник, я их добиваю, добью! Пишу, пишу… В прокуратуру, в ЦК, в «Правду». Я их выведу на чистую воду… Слушаешь радио?
– Мне и без радио весело.
– Зря. Надо слушать. Тебе особенно. Всем, кто соображает. Что ты! Каждый скажет, такого не было. Но я их лучше знаю. Увидишь, обязательно проврется. Проколется! Одна шайка. Но – когда? Вот в чем дело. Это и интересно.
– Зачем время тратить?
– Погоди, поговорим! Не так все просто, тут от отчаяния – и хитрость… Ладно, вместе! Прокололся кум, недодумал!.. Слушай, давай к нам в семью?
– В какую семью?
– А у нас тут две семьи и двое бесхозных.
– На спецу? Вы что?
– Приглядишься… – говорит Пахом.
– Миша! Мой кореш к нам, не возражаешь?
– Ну… если ты… Давайте сюда.
Здесь, и верно, общак, думаю… Миша – конопатый, желтый, черные глаза сощурены.
– Давно здесь? – спрашивает.
– Пять месяцев.
– А с Пахомом где снюхались?
– Мы тут аборигены. Видишь, вернулся. Погулял на общаке и сюда. Пять дней на новом корпусе и обратно.
– На новом корпусе был?
Этот вопрос с другой стороны дубка: роговые очки, нагнул по-птичьи голову, седоватый…
– Шесть этажей,– говорю, – чистота, свежая краска, вторые одеяла, библиотека – по две книжки на рыло, душевые номера, как в Сандунах, а дворики из розового камня
– Сочи!
– Гебевский корпус, – говорит еще один, золотоволосый красавчик лет двадцати пяти в шикарном спортивном костюме, это он крутил руку узбечонку, когда я вошел.
– Точно знаю, они, для себя строят, тесно в Лефортове.
– Вполне вероятно,– говорю, – похоже.
– Большие камеры? – спрашивает Пахом.
– Маленькие, а на шесть человек. Нас было двое, а если набить, на общак захочешь.
– Что ж тебя оттуда выбросили – или сам захотел?
Это седоватый, в очках.
– Двое нас было. Помнишь, Пахом, губошлепа?
– Неужто не пришибли? Вот мразь… Сто семнадцатая, четвертая часть! Да я его б сам… – Пахом сжал кулаки.
– Пятнадцать лет схлопотал,– говорю, – ладно тебе, начнем по своему разумению устанавливать справедливость, а потом будем жаловаться – закон не соблюдают… Получил срок и загулял. Полез на решку, выворотил кирпич, наболтал, язык что помело, а там пишут…
– Я говорю – Лефортово! – кричит красавчик.
–Мне бы твоего соседа, я б с ним разобрался…
– С вами хорошо, – говорю, – и прокурора не надо… Так что, берете меня в семью? Кто у вас еще?
– Мурат, мой приемыш, – говорит Миша. – И Гера. Вон, на первой шконке.
Мурат – тоненький узбечонок, лицо с нежным пушком, как у девушки, улыбается. Гера – сырой мужик лет под сорок, суетливый, с красным, будто обваренным, тупым лицом.
– Тогда, Пахом, принимай мой вклад, – выкладываю из мешка продукты, мы с Гришей едва их начали.
– Видали, – говорит Пахом, какого нашел семьянина?
– Что ж ты, если он тебе кент – обнимался с ним! К кому ты его подкладываешь? – это Миша говорит.
– Рядом будем. Или плохо? – говорит Пахом.
– Соображать надо. К к о м у кладешь?
– А что такое? – спрашиваю.
– Ложись,– говорит Миша, – завтра вся тюрьма будет знать. С кем тебя положили, а ты лег.Я оборачиваюсь на пустую шконку: коротышка съежился, лежит на самом краю, носом к сортиру.
– Мурат! – говорит Миша. – Давай наверх, освободи…
– Конечно! – улыбается во весь рот Мурат, – давно хотел наверх.
Весело! Вон какие порядки в нашей старой камере!
Утром я проснулся и мне показалось, все понимаю, обо всем догадался. Я лежал на первой шконке, на месте Бори Бедарева, на бывшем моем «воровском» —Гера. Места у них у всех, как я понял, случайные, ни о чем не говорят – кто первый пришел, захватил, что получше. Только складывается камера. А кто ее складывает?.. Через проход от меня – Петр Петрович, седоватый, в очках; рядом красавчик Валентин. Эти двое – вторая семья. На другой стороне Миша и Пахом. Коротышка один у сортира. И наверху двое – Мурат и некто, кого я до сих пор не видел. Вчера ни разу не спускался – может, ночью, когда я спал? Лежит носом в подушку, вроде, спит.
«Кто такой?» – спросил я Пахома. Отмахнулся… Какая ж толпа, думаю, всего девять человек.Разберемся.
Что, все-таки, за история с новым корпусом, думаю я, зачем они меня туда сунули, почему выкинули и – обратно?.. Почему обратно, можно понять: с Гришей накладка, неожиданность, одного оставлять не положено и смысла нет – молчать буду, ничего не узнаешь, да и слишком шикарно. На общак не решились, я твердо обещал написать прокурору и заявить в суде. Подействовало, майор поверил. Зачем им? А теперь на что жаловаться – вернули на место. Понятно. А зачем повели в новый корпус, в чем тут загадка? «Пересменка», некуда было деть, пока сложится камера? Или идея другая – «улыбка Будды»?..
Такая тоска разгадывать их фокусы – мое какое дело! Все тот же рогатый, думаю, начнешь крутиться в им предложенном колесе, голова пойдет кругом, ослабнешь, и то, что рядом, не разглядишь. Тут и проколешься, того и надо. Вот в чем игра. Я считал – следственная тюрьма это борьба со следователем, он тебя будет дожимать, щупать, проверять на вшивость… А тут… Я забыл о моей красотке, видел два раза за пять месяцев! Все происходит в камерах, они меня и без следствия достают, чужими руками размажут…
– Как хорошо в тюрьме!.. – слышу я и переворачиваюсь.
Петр Петрович. Тренировочные рваные штаны, чистая маечка без рукавов. Лет пятьдесят. Стоит возле шконки, закинул руки за голову, потягивается. Лицо безмятежное.Похож на бухгалтера, подумал я вчера – тихий, внимательно-вдумчивый… Нет, инженер средней руки.А сейчас гляжу – что-то неуловимо-иное: острые глаза, широкий крепкий подбородок, тяжелые складки ухищного рта… Кто ж такой?
– Пробудился? – спрашивает. – Здоров поспать,нервишки в норме. А вчера гляжу, дергаешься. Не нравится в тюрьме?
– Как тебе сказать…
– А чего не сказать – хорошо! Кормят, спать дают, гуляют, в бане моют, работать не надо. Или скучаешь?
– Бывает, – говорю.
– То-то я гляжу… Семья?
– Семья.
– Чудной вы народ, интеллигенты. Тут у тебя решетка, верно. Дверь закрыли. А там – ни решетки, ни запоров – семья… Или у тебя была свобода?
– Дело вкуса,– говорю.
– Да ладно тебе! Вижу, лишнего не скажешь, а все одно дергаешься. Гонишь?
– Тебе видней.
– Я тебе вот что скажу…– сел на шконку, наклонился ко мне, жилистый, руки в наколках, а грудь чистая. Какой он бухгалтер!
– Поторопился, малый. Только вошел в камеру, не огляделся, чего ты мог скумекать? И сразу в семью, харчи отдал… Кореш у тебя. А что с корешом? Плохо ты тюрьму знаешь, сегодня человек один, завтра другой. Не промахнись.
– У тебя какая ходка? – спрашиваю.
– Шестая, на особняк плыву. Года четыре вмажут, пусть пять, больше не возьму, а там поглядим.
– И не дергаешься?
– Законное дело, передышка. Ежели я полгода погулял, а год – много, я так живу, тебе не приснится. Не обидно отдохнуть, хоть и на особняке.
– Ты по какому делу? – спрашиваю.
– По квартирному. Дело неторопливое. Изучаем, приглядываемся, а когда созреет… Горячка не годится, по наколке. Или скажешь, с моралью не ладно?
– Как тебе сказать…
– Стеснительный… Погляди с другой стороны. Они копили, откладывали, на мыле экономили… Едва ли, конечно. С такими скучно заводиться. Мои клиенты народ шустрый, у самих рыло в пуху… Ладно, пускай твоя правда – трудовой народ. Сколько копили – год, десять лет? Приобрели, рады. А я забрал. Обидно, да?..Переживают, слезы льют. Жалко человека, тем более, если женский пол… А меня не жалко? Полгода в тюрьме, месяц на пересылках – и на зону! Год, другой, пятый… Кому хуже?
– Ловко.
– Справедливо! Ущерб материальный или, как говорится, моральный. Что перевесит?
– Меняй профессию,– говорю, – тебе судьей служить.
– Скучно,надоест копаться в дерьме. Мое дело почище… Ты приглядывайся, это тебе не книжки писать…
Камера просыпается. Пахом встал у решки на зарядку: брюха нет, втянуло, крепкий еще мужик. Миша в сортире, водные процедуры – болеет, что ли? Мурат улыбается, всех приветствует – тонкий, стройный, чернобровый… Мой сосед Гера сидит на шконке, бессмысленно лупит глаза; когда я засыпал, слышал его рассказы: мясник в магазине, а подрабатывает в крематории на разделке трупов: «Деньги большие, а работа плевая, не барана разделать, и спирту залейся…» Когда б не моя счастливая способность спать в любой ситуации, они бы меня заколебали! Коротышка недвижим – что за фрукт? И еще один, неопознанный – наверху. Так и не видал… Красавчик Валентин – вот кто не нравится, беспокоит: такая наглость в парне – здоровый, мордатый, холеный. А перед Петром Петровичем лебезит, заискивает… Нет не много я еще понял.
И с Пахомом разговор вчера был тяжелый. «Я видел Борю Бедарева»,– сказал я. «Ты?.. – покраснел, наносу и под очочками блеснули капельки пота.
– Мне б он встретился, гад… Ты знаешь, что он…»
– «Знаю, Менакер и Гриша рассказывали. Я и без них понял. Он отдал фотографию и письмо.»
– «Твои? И письмо, и фотография?..»
– «Мои.»
– «Ну, не знаю…»
–«Оставь его, ему хуже нашего. Мы за свое получим… Или не за свое, но это наша ситуация. А он и за нас».
–«Таких надо давить,– сказалПахом. – Если таким прощать, жить нельзя. И того, кто прощает… Тебе говорили, как он меня сдал?»
– «Я его видел неделю назад, он уже за все платит.»
– «Перестань, дешевая игра, тебя только ленивый не купит, всем веришь, такие, как он…»
– «Ладно, Пахом, – сказал я, – не хочу о нем, без того тошно…»
За завтраком у меня кусок не лезет в горло. Вчера не дошло, не врубился. Наша семья возле «телевизора». В торце Миша, с одной стороны я с Пахомом, напротив Мурат и Гера. Миша режет сало… Оглядываюсь на Пахома: очочки блестят, губы сжаты, сопит. В чем дело?.. У Миши рука толстая, играет заточенной ложкой, а куски… Вон оно что! Зачем же ты полез в семью, коли так? Сам полез и меня потащил?
Чуть подальше расположились Петр Петрович и Валентин. У них скудно. Сала нет, режут засохший сыр из ларька. Неопознанный наверху не шевелится, а коротышка на своей шконке, спиной к нам, носом к сортиру, ковыряет в миске ложкой… Тоска!
– Разбудили бы человека к завтраку? – киваю наверх.
– Саня! – кричит Мурат. – Какаву подали!
Неопознанный перевернулся, дрыгнул лапой, шевельнул грязными пальцами, лица не видно.
– Потом…
Живой, думаю. Голос хриплый, как из бочки…На общаке «семья» естественна: шестьдесят человек, как иначе прокормиться, а здесь, когда нас всего девятеро… Не мое дело, только пришел, сразу не сообразишь… Мурат собрал шленки, потащил к умывальнику. Пахом дуется на меня за вчерашний разговор. Сижу у Миши на шконке. На полу, у окна стопочка книг.Военные повести, две книжки «ЖЗЛ», роман о Батые… Лесков!
– Никто не читает, – говорит Миша, – себе беру. Чтоб не… отстать. Самое страшное – выйду с зоны, отстал.
– От чего отстал?
– Мне сорок пять, выйду – за пятьдесят. Кем буду?
– А кем ты хочешь быть?
– Гляди… – достает из-под подушки конверт, вытаскивает фотографию. Цветная. Большой телевизор, «стенка» с посудой, хрусталь. В кресле средних лет женщина. Усталая, отцветшая, с вытертым, постным лицом. Нет, не узбечка – еврейка? Старомодное платье, бусы на морщинистой шее. С двух сторон девочки лет десяти, двенадцати. Кружевные платьица. Похожи на мать.
– Мои,– говорит Миша.
– Дом в Ташкенте. А я бывал месяц в году, не больше. Одесса, Воронеж, Москва… Дело. Сам понимаешь – дубленки… В Москве у меня баба, квартира, машина. И в Одессе машина… Ясно? Приглядел под Москвой дом, в этом, как его… Звенигороде… Короче, ошалел от денег, им счет потерял. У меня-то они ничего не нашли. А к матери заглянули, тоже в Ташкенте, триста сорок тысяч хапнули.
– Не мог подальше спрятать?
– Я уже не соображал, позабыл где живу. Ошалел…
– А чего ты здесь? Если Ташкент…
– Сначала в Ташкенте, потом в Лефортово, на раскрутку… Там бы пришибли. Теперь сюда…
– Много подельников? – спрашиваю.
– Обещали – уйду от вышки, понял? Обещали десять лет. Твердо. Если бы обманывали, они б меня сюда не перевели. Еще месяца три, потом в Ташкент. Там и суд будет. Со следователем нормально, поняли друг друга. Похоже, выкрутился. Если десять лет – что я там, не договорюсь? Раньше выйду! Главное… Короче, жить буду. Вот и не хочу… отстать.
– Как же ты отстанешь, у тебя вон какое сражение, тем же самым занят – продаешь, прикупаешь? И товар подороже – не дубленки. За один день столько переживешь, раньше бы на год хватило. Не так?
– Не понял. У них кино, телевизор, любые книги. А у нас тут с тобой?
Поднимает голову, в карих глазах злоба:
– Куда лезешь, падло?! К дубку… На парашу, мразь!..
У дубка коротышка: короткие ноги, длинные руки, альбинос – белые ресницы, свалявшийся пух на голове, лицо изжеванное, как мятая перчатка… Хватает миску, только что поставил на край дубка, и семенит к сортиру.
– Кто он? – спрашиваю.
– Мразь, а твой кореш хотел тебя к нему. Ума палата… Некрофил, сука! Его тут во всех камерах… Сюда сунули, чтоб оклемался. Пришел позавчера, в руках шленка.. Видал дурака? Со своей посудой ходит, заместо паспорта, чтоб не обознались. Если он нашу шленку тронет, убьем…
– А этот? – киваю наверх.
– Подонок. Мать зарезал.
– Как… мать?
– Ножом. Не камера – обиженка! Их бы в другой хате…
Катится жизнь в моей старой камере. Что-то я не ощущаю ни любви, ни радости – или на общак попроситься?
– Гера! – кричит Красавчик. – Слыхал новость?
– А чего?
Гера на своей шконке, вынимает из мешка барахло, складывает и пихает обратно. И так три-четыре раза на день.
– Пошли работать, Гера. Не надоело матрас пролеживать? На овощную базу. Я мешки таскать, разгружать, а тебя кладовщиком.
– А зачем мне? Чего я там не видал?
– Твое дело. А я подышу, на людей погляжу… Мне автомат надо, позвонить. Ты дверь прикроешь, покараулишь.
– Автомат?..
– Гера застыл на шконке.
– Бросишь монету – «алё»…
– Где я две копейки возьму?
– Где хочешь. У меня есть… Не сообразишь, как позвонить? Учить тебя?
– А он у них работает?..Гере позарез надо позвонить, он и мне вчера все уши прожужжал. Связаться надо с волей, подельник у него гуляет, еще один кореш его сдал, а третий все может, но ничего не знает, надо сообщить… Хоть какой канал на волю – все отдаст!
– Твое дело,– жмет Красавчик, – я завтра заявление. Через два дня на базе.
– А возьмут?– сдается Гера.
– Чего тебя не взять? Продавец, квалифицированный кадр. Или ты лапшу вешаешь, что в магазине работал? Мне могут отказать, грузчиков хватает, а тебя точно…
– Как писать? – Гера уже готов.
– Продиктую… Вот тебе бумага… Мурат, дай начальнику склада ручку… Пишешь?.. Начальнику СИЗО от... Как твоя фамилия?.. Имя-отчество, статья… Заявление. Написал? Прошу разрешить работать кладовщиком на овощной базе. Обязуюсь справиться… Подпись. Ставь сегодняшнее число. Седьмое июля. Готово?..Завтра отдам на поверке. Мое и твое.Камера замерла.
– Писатель, не хочешь с нами?..– говорит Красавчик.
– Погуляем, себя покажем, подышим…
– А сам ты написал? – опоминается Гера.
– Само собой. Это тебя надо уговаривать.
Гера ожил. Еще раз слушаю его историю: кто его сдал, кто вытащит, кто в управлении, кому надо дать, у кого взять… Был бы автомат, все успеет.
Утром на поверке Красавчик отдает заявление. Одно. Корпусной не поглядел, сунул в папку и грохнул дверью.Часа через два дверь распахнулась. Корпусной.
– Кто тут Пигарев?
– Я,– говорит Гера. – Я Пигарев.
– Писал заявление?
– Писал.
– Кладовщиком собрался?
– Справлюсь,– говорит Гера.
– Уважил. Благодарность тебе. Кем служил?
– Продавцом.
– На повышение хочешь? Продавцом проворовался, а кладовщиком не будешь воровать?
– Я докажу,– говорит Гера,– я ни в чем не…
– Кто тебя подставил, мудака? – спрашивает корпусной.
– Чего?..
– Если ты еще раз такое напишешь, пойдешь в карцер. Там нужны кладовщики. Ясно?
Дверь закрылась, камера взрывается гоготом. Гера не сразу понимает, что произошло. Потом грустно улыбается:
– Крепко вы меня…
Красавчик неутомим, а Геру, как говорит Пахом, только ленивый не купит.
В тот же вечер Гера ходит по камере, демонстрирует ботинки: на одном подметка отвалилась, на другом вот-вот…
– Мне бы иголку потолще…
– Потолще! Тонкая есть, сломаешь. Не дам…
– Дурак ты, Гера,– говорит Красавчик. – Ты в тюрьме. У кого надо просить?
– У кого?
– Пиши заявление начальнику. Тебе не для баловства, для дела. Босиком ходить нельзя, так? Придется выдавать со склада. А себе тоже надо. Короче, невыгодно.
– Неужели дадут?
– А куда они денутся? Новые будешь просить, подумают, с тебя запросят. Знают чего у тебя просить… А тут сам. Или им плохо? Пиши, только подробней: какие ботинки, зачем иголку, какую… Да что ты иголкой сделаешь?
– А чего просить?
– Чего-чего! Не сапожничал? Шило надо? Нож. Что ты без ножа сделаешь?
– Разве дадут? – сомневается Гера.
– А куда денутся? Чем сапожничать – пальцем?
– Напильник… – подсказывает Петр Петрович.
– Верно! – подхватывает Красавчик. – Напильник, первое дело. Какой сапожник без напильника? Мурат, давай ручку!
Гера, как завороженный, берет лист бумаги, ручку…
– Пиши! – Красавчик висит над ним.
– Начальнику СИЗО от Пигарева, имя-отчество, год рождения, статья… Заявление… У меня развалились ботинки, ходить не в чем… Размер какой? Размер сорок третий. Для ремонта необходимо… Написал? Ставь две точки… Да не так, дура! Двоеточие. Где ты учился, кладовщик!.. Сапожный нож… В скобке… Валенок ты серый, продавцом работал! Скобку ставь, а в скобке пиши: острый!..Сапожный нож (острый), напильник, шило, большую иглу, толстую… Вроде все. Пиши! Обязуюсь выполнить ремонт добросовестно в два дня…
– Я за один управлюсь.
– Пиши два. Один дадут.Всегда проси больше.Может, еще кому понадобится. И напильник сгодится, и нож, и…
В камере гробовая тишина, только Мурат булькает.
Корпусной ворвался через полчаса после поверки.
– Пигарев! На коридор!!
– Дратву забыл вписать! – кричит Красавчик.
–Попроси, если не успели выписать…
Вернулся Гера часа через два. Бледный, злой, ни на кого не поглядел. Лег на шконку, завернулся в одеяло.
– Не дали напильника? – спросилКрасавчик. – А мы думали, решку спилим…
Еще через день все лежали после завтрака, ждали прогулку. Вижу, Красавчик шепчется с Муратом, тот жмет на «клопа», кормушка шлепнула. Мурат что-то спрашивает у вертухая.
– Пигарев… – говорит Мурат. – Гера!
– Чего надо?
– Тебя… С вещами.
Гера вскочил со шконки, засуетился, хватает мешок, вываливает барахло… Садится, руки опущены, лицо несчастное.
– На общак, – говорит Красавчик, – доигрался.
– За напильник он расплатился, – говорит Пахом.
– Спроси, Гера, может, ошибка?
Ему явно жалко Геру.
– Чего уж, – безнадежно говорит Гера,– пойду на общак. И там люди живут… Все ты, ты! – кричит он Красавчику.
– Надо мозгом шевелить, – говорит Красавчик,– будешь ученый. На общаке тебя не так заиграют.
Гера начинает складывать вещи, чуть не плачет.
– Дадите сала? – просит он Мишу. – И табачку…
– Отбой, Гера, – говорит Пахом.
– Развязывай мешок…
Мы начали разговор с Пахомом на прогулке, в жарком дворике, но он уже не мог остановиться и когда вернулись. Миша ушел на вызов, мы сидели на его шконке, спиной к камере, тут, вроде, самое безопасное место. Пахом сильно изменился за эти месяцы: раздраженный, колючий – на пределе человек.
– Не верю я им, Вадим, никогда не поверю. Ни одному слову! Если выпустят – и тогда не поверю. Не выпустят! Если только с говном смешают, если себя размажу, кончусь,тогда – выходи! Ты думаешь, их слова от того, что опомнились, правда им нужна, мафия мешает? Не хотят они правды, и из мафии им не выскочить. Счеты сводят. Один подох, другой вылез, укрепиться надо. А как укрепиться – неужто правдой? Разве она для того? Тут безнадежно. Он молодой, шустрый, дождался своего часа – выскочил! А дальше что?
– Посмотрим, не гони картину.
– Мне не надо смотреть, нагляделся.
– Ты же надеялся – зимой? Амнистию ждал… Вчера сказал – тебе интересно? А выходит, все наперед знаешь?
– Мало ли что я говорил. Говорить все горазды.Сколько себя помню – одни слова. А хоть что обернулось делом? По делам гляди!
– Что мы отсюда увидим?
– Здесь все видно. Как в капле, вся ихняя лживая природа… Я читаю газеты, слушаю радио. А потом меня дергают к следователю… Что ж он не те же газеты читает? В том и дело, все знает, но он с молоком усвоил – слова словами, а дело делом. Меня посадили – надо дотянуть. Или ему правда нужна, справедливость, закон, моя судьба его заботит? И дотянуть ему надо не меня, это так, по ходу, а чтоб я других вложил, чтоб в его игре пешкой. Вот ему что надо!.. Пять месяцев они меня катают, сперва у них было старое мышление, теперь новое, а хоть что изменилось, не один хрен? Они сами тем словам не верят, повторяют, как попки, а хотят, чтоб мы им поверили! И мы поверим?.. Я тебе рассказывал про хозяина Москвы? Столкнулся я с ним однажды, помнишь?.. Мафия из мафий, к нему все нити, он и главным мог стать.. Я б не удивился.Про него все знают. А что с ним дальше? Убрали? Нельзя не убрать. Мешает. Чему – правде? Новому мышлению? Как бы не так! Ты погляди как его убрали? Герой труда, вторая золотая звезда, бюст на родине – с почетом и благодарностью на заслуженный отдых! А ему здесь место, на шконке, у параши. Почему, думаешь? Из гуманизма, из старой дружбы? Нет там ни дружбы, ни гуманизма.Страшно, что з а г о в о р и т , вот в чем «мышление»! Чего бы ему было терять, окажись в тюрьме, на суде? А он столько знает, так со всеми повязан…
– Может, ты… торопишься, видишь, как все серьезно. Сначала укрепиться, а потом…
– Что – потом? Укрепляться на лжи, на том же самом поганом вранье, два пишем, три прячем? Для дураков, от которых нам зерно нужно, не растет у нас, машины, мы их делить не способны. Для них!.. Ладно, дураков обманем – разве в том выход? Ты думаешь, чем люди живы? У нас, не где-то там? Ты же людей не видал, не знаешь! Никто не работает, не х о т я т работать. Понятно тебе? И не будут, как перед ними не стелись. И знаешь, почему? Лень, думаешь, спились? Нет, малый, тут инстинкт срабатывает – себя сохранить, душу спасти, народ, нацию… Если, конечно, осталось, если есть, чего спасать. Не хочет мужик участвовать в этой лживой каше. Чем ты его заставишь? Это и есть сопротивление, посильней бунта, революции – что ты с ними сделаешь? Скажешь, рабское сопротивление, трусливое? А знаешь, какая в нем сила? Этого им не преодолеть, не переломить, не справятся. Они – чужие, понимаешь, как марсиане? Говорят, говорят… И чтоб после семидесяти лет вранья мужик им поверил? Да пошли вы все!.. Я давно знал, а теперь точно, отсюда хорошо видно. Они, кто сидят в креслах…
– Да кто они? – прервал я его, – А сам ты кто? Или ты работяга – разве не лез в кресло?
– Лез,– сказал Пахом,– потому и знаю, мне и аукнулось. Возмездие, как этот гад повторял. Я потому и попал, что лез. Но я не в кресло, я хотел работать… Я з е м л ю люблю – можешь ты это понять? Я думал, если работать, себя не жалеть, если все будут работать и не будут себя жалеть… Что я один, что ли, такой?
– Какой – «такой»?
– Нормальный мужик. Люблю выпить… Но мне работать хотелось, я думал, хрен с ними, что они врут и набивают карманы, особо не обеднеем. Будем делать дело и все само, как-то там… А видишь, как вышло: дураки, которые хотели дело делать, все здесь. Тысячи, тысячи людей! А миллионы, они пальцем не шевельнули нам помочь. И правильно – кто мы для них? Те же марсиане. Чужие. Не всех, конечно, дураков посадили, и на воле хватает, а тюрьма по ним плачет.
– Тут вот какое дело, – говорил Пахом.
– Они всем мозги запудрили… Первый раз, что ли? Кого мы только не обманывали! Их только ленивый не обманет, зажрались, зажирели. Я запад имею в виду. А почему, думаешь? Они х о т я т , чтоб их надули, им так легче, лишь бы спать сладко, а что будет завтра – им про то думать беспокойно. Тут знак другой, а смысл тот же. Такие же умники, как наши. Но разве мы от того выиграем, хоть и обманем? Ни хрена мы не выиграем, все уйдет в слова, в брехню, в хвастовство. Ты знаешь, что такое общественный продукт?.. Я не ученый, а так тебе скажу. Нас, считай, триста миллионов, шестьсот миллионов рук… Вот я и думал – какая силища! Но какты заставишь эти руки работать? Под пулеметами не работают, косят… Жрать надо, понятно. Любому мужику нужна пайка. Для себя, для бабы, для детей. Вотон и забьет гвоздь – за пайку. Но разве от того гвоздя чего построишь, в масштабе страны, я имею в виду? Надо десять гвоздей забить, тогда сдвинется, пойдет дело. И сила на то есть, и время, и хватки не занимать.Но чтоб мужик забил д л я н и х д е с я т ь гвоздей? Да пошли они, пусть сами забивают! Как он им поверит, чем они нашего мужика застращают или купят, чтоб он з а х о т е л на них работать?.. Семьдесят лет заливали страну кровью – материк, чуть не треть суши.Семьдесят лет унаваживали по той кровушке ложью – что на той земле вырастет? Ничего не растет. Я тебе рассказывал про отца – и его кровь там. Но я, видишь, каким дураком был – по делам и мука. Но чтоб мужик – а их миллионы, стал забивать им гвозди? Нет, они тех обманут, кто обмануться хочет, кому есть что терять. А нам терять нечего, все забрали. А душу мужик не отдаст. Может, он того не понимает, не сказал себе, слова не нашел, а знает – только в том его спасение.Забил гвоздь, получил пайку – и прощайте. Слов наслушались, а дела нет. Ты мне прочитай из газеты хоть одно слово правды, чтоб там не было хитрости, чтоб я ему поверил, чтоб знал – для меня, не для дяди, которому есть что терять, а потому страшно…
– Ладно, Вадим, хватит, – сказал Пахом.
– Ты сам все знаешь не хуже меня. Осторожничаешь. Меня боишься?
– Тебя нет, – сказал я.
– Я и перед тобой виноват, – сказал Пахом, – подставил. Не надо было тебе в семью… Такой гад… Хрен из Ташкента. Опять, как у них: знак другой, а… Нахапал, а переварить не может. Думаешь, у него все забрали? Жизнь он спасает – не понял? Уже купил, не сомневайся. За чужой счет. Всех заложил, кого смог, а здесь дорабатывает. Через день на вызов. Не один он тут, гляди лучше. А я и глядеть не могу. Липкий, грязный… Видал, что он в сортире делает? Геморрой у него. А потом – нам сало? Режет и кроит…








