Текст книги "Тюрьма"
Автор книги: Феликс Светов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 26 страниц)
Annotation
Феликс Григорьевич Светов (Фридлянд, 28.11.1927 – 2.09.2002) родился в Москве; в 1951 г. закончил Московский университет, филолог. В 1952-54 гг. работал журналистом на Сахалине. В 50-60-е годы в московских журналах и газетах было опубликовано более сотни его статей и рецензий (главным образом в «Новом мире» у Твардовского), четыре книги (литературная критика). Написанная в 1968-72 гг. книга «Опыт биографии», в которой Светов как бы подвел итоги своей жизни и литературной судьбы, стала переломной в его творчестве. Теперь Светов печатается только в самиздате и за границей. Один за другим появляются его религиозные романы: «Офелия» (1973), «Отверзи ми двери» («Кровь», 1975), «Мытарь и фарисей» (1977), «Дети Иова» (1980), «Последний день» (1984), а так же статьи, посвященные проблемам жизни Церкви и религиозной культуры. В 1978 г. издательство ИМКА-ПРЕСС (Париж) опубликовало роман «Отверзи ми двери», а в 1985 году «Опыт биографии» (премия им. В. Даля). В 1980 году Ф. Светов был исключен из СП СССР за «антисоветскую, антиобщественную, клеветническую деятельность», в январе 1985 г. арестован и после года тюрьмы приговорен по ст. 190-1 к пяти годам ссылки. Освобожден в июне 1987 года. Роман «Тюрьма» (1989) – первая книга Ф. Светова, написанная после освобождения и первый роман, опубликованный им в России.
Глава первая. СБОРКА
Глава вторая. НА СПЕЦУ
Глава третья. ОБЩАК
Глава четвертая. БЕРМУДСКИЙ ТРЕУГОЛЬНИК
Глава пятая. ЭПИЛОГ
ПОСЛЕСЛОВИЕ
Феликс Светов
ТЮРЬМА
РОМАН
Я никогда не видел, как начинается горная река, кто-то рассказывал мне: скала потеет, где-то высоко-высоко подтаивает ледник, чем ниже, тем более влажным становится камень, скала сочится, у подножья, меж валунами, вскипают ручьи… Я видел горную реку в средине течения: черная, серая, голубая, бирюзовая она неукротимо рвалась к востоку в междугорье и на рассвете казалось, солнцу, каждый раз случайно, удается вырваться и оно, на всякий случай, начинает скользить в сторону, убегает от реки, спеша подняться, еще в сверкающих брызгах и пене.
Под высоким берегом, где я обычно сидел, по-видимому, была глубокая яма, вода вскипала, бурлила, пенилась, открывая в глубине вымытые до блеска камни, и все, что по падало в нее – доски, палки, бревна, порой целые деревья, мелькнув, исчезали, появлялись снова – разломанные, разлохмаченные, их швыряло в сторону, снова закручивало, заглатывало и, наконец, они выпрыгивали далеко внизу исковерканными, изувеченными обломками. День сменялся ночью, улетали недели, проходили месяцы, годы (по всей вероятности, мелькали, улетали столетия и тысячелетия), а река все так же рвалась к востоку, солнцу, непонятно как удавалось с рассветом вырваться и оно скользило вбок, спеша подняться, а в яме под высоким бугром ревела, неспособная остановиться вода, уничтожая все, что в нее попадало, несла обломки меж зеленых, желтых, рыжих, бурых, черных, пепельных, совсем белых берегов, не утихала, не останавливалась и скованная льдом, ревела под ним, взламывала, двигала огромные торосы, расшвыривала льдины, и белые, черные, прозрачные берега снова зеленели желтели, рыжели…
Нечто подобное происходило однажды ночью в большом здании (верней, в целом комплексе зданий), затерянном посреди тысяч и тысяч других зданий в многомиллионном городе, далеко от горной реки, за тысячи километров от всяких гор. Едва ли эта ночь была исключением, как мне теперь понятно, та ночь была обычная, рядовая, ординарная, каждый год их бывает столько же, сколько дней – 365 (или 366 раз в четыре года).
Впрочем, подобие, о котором идет речь, приходящее в голову человеку с воображением, сидящему на бугре над горной рекой и с неким мистическим ужасом наблюдающему грохочущую, ревущую перед ним воду, такая, скажем, ассоциация вполне субъективна, а потому может быть оспорена, ибо неспособна стать неким абсолютным, или, чтоб точней, единственным ключом к разгадке волнующей нас тайны. Как всякая ассоциация, или как всякая метафора. А потому я на ней не настаиваю, слишком она красива, слишком много в ней воли, ветра, воздуха,– красоты Божьей. Вполне может статься, что повозившись с «замком», я откажусь от надежды открыть его «ключом», подобранным вполне, как я понимаю, случайно. Но открыть «замок» мне необходимо, жизненно важно. Я поищу один, другой ключ, а нет – тогда попробую лом, не зря говорится: против лома нет приема. И тогда откажусь от случайно найденного подобия: горной реки, водоворота, воронки, ревущей воды, разламывающей в щепки доски и бревна. Откажусь безо всякого сожаления. Перечеркну или отрежу ножницами. И забуду о нем.
Глава первая. СБОРКА
1
Скрежетнув еще раз тормозами и громыхнув обледенелым железным ящиком, встряхнув его так, что все содержимое ёкает, как одна огромная селезёнка, машина вползает в шлюз; мотор продолжает работать, но ему не заглушить грохот задвинувшихся ворот. Впереди раздается новый скрежет: подвывая, раздвигаются, уползают в стены вторые ворота, железный ящик снова встряхивает, ёкает огромная селезенка, там что-то с шумом валится, падает друг на друга, машина выкатывается из шлюза и через несколько десятков метров останавливается.
Гремит ключ, гремит дверь, гремит еще один замок, гремит решетка – «Выходи!» В клубах морозного пара на снег перед машиной вываливается содержимое железного ящика, в ранних зимних сумерках не разобрать лиц: бледные, грязные, обросшие – десять, двадцать, тридцать, сорок… Как они уместились в ящике?
Машина отъезжает. Кучка людей на снегу озирается: тесное пространство между темными, уходящими в небо корпусами, над головами арка – переход из одного корпуса в другой… Рядом лязгает дверь: «Заходи!». Придерживая сползающие штаны, шлепая, загребая ботинками без шнурков, они втягиваются в открывшийся перед ними проход, в дверь. Сейчас она лязгнет за ними, захлопнется. Надолго? За кем-то навсегда.
Большое, темноватое помещение, трубка «дневного» света под высоким потолком не в состоянии его осветить… Что это? Комната? Нет, комната предполагает хозяина —его вкус, пристрастия, профессию, личность – да мало ли что, комната – это дом. Едва ли это вообще жилое помещение, нет ничего, что можно было б назвать «мебелью» – ни стола, ни стульев, ни кроватей. Это и не присутственное место, в котором хоть что-то должно намекать на смысл присутствия. Некий «зал ожидания» —ожидания чего?.. Метров, пожалуй, тридцать, квадратных, потолок высокий, а потому кубатура большая, но первое, что ощущаешь, переступив порог– духота, сырость, грязный пар, табачный дым, густой смрад… Может быть, потому яркий свет под высоким потолком и не способен пробиться, осветить помещение? Загаженный, хлюнающий бетонный пол, вдоль стен узкие железные лавки, против двери, под потолком два «окна» – метра в полтора шириной и полметра высоты, они забраны толстой решеткой, а снаружи, за стеклом загорожены чем-то еще; в темноте, сгустившейся во дворе, в котором тебе больше никогда не бывать, в темноте уже не разберешь – что там, но у тебя будет время понять и это. Слева от двери, в углу – сооружение, некий знак цивилизации, примета века, единственная здесь черта «домашности», но глаз на нем не отдохнет, и ты в первое мгновение в ужасе отвернешься: загаженный до безобразия ватерклозет, вода, не переставая, бурлит, он забит, лужа растекается, растаптывается – вот откуда грязь, хлюпающая под ногами… (Впрочем, способен ли ты сразу, одним взглядом окинуть, но главное – понять «помещение»? кто-то, наверно, способен, а кто-то едва ли.) А ног множество: ботинки без шнурков с вываливающимися «языками», сваливающиеся, шаркающие туфли, уверенные в себе (кажущиеся таковыми рядом с разоренными туфлями и ботинками) сапоги – они топчутся, шаркают, шлепают, сначала выбирают место посуше, осторожничают, потом привыкают, уже не замечают куда вступить – да и нет в этом смысла…
Пожалуй, надо было начать не… «Помещение забито людьми». Не забито – переполнено, пятьдесят-шестьдесят человек – много это или мало для тридцати квадратных метров с узкими железными лавками – половина стоит, топчется, потом начинают перемещаться. А железная дверь то и дело открывается – с лязгом и с лязгом захлопывается, входит кто-то еще – один, двое, трое, сразу пятеро. Останавливается, топчется, озирается, приглядывается, потом ботинки без шнурков, сваливающиеся с ног туфли, сапоги начинают ступать, шлепать, шаркать, уже не осторожничая. Вот о чем речь: что их занимает раньше – тех, за кем с лязгом захлопывается еще одна (которая уже по счету?) железная дверь – странность, скажем, «помещения», в котором они оказались, или скопление людей, находящихся в том же положении? Важно это – что раньше?
Гул стоит в помещении. Как может быть иначе, если пятьдесят-шестьдесят человек собраны вместе – да что б там впереди у них ни было! – как в предбаннике, в приемной «присутствия», в зале ожидания – да что б там ни ожидалось. «Закурим, отец? – Закурим!» И вот ты уже сидишь кто-то подвинулся, кто-то встал пройтись… Словно бы посветлело – или пригляделся? кто-то привалился головой к стене, глаза закрыты; чей-то воспаленный взгляд прикован к лязгающей двери, встречает каждого, кто входит; кто-то рядом спрашивает, спрашивает соседа —о чем не разобрать, а тот на полслове встает и отходит; двое фланируют, ловко обходя бессмысленно топчущихся: один в распахнутом пальто, шляпа в руке на отлете, лицо мятое, заросшее, прихрамывает, возит ботинками без шнурков под сползающими штанами, второй – в телогрейке, в кирзачах, заглядывает ему в лицо, суетится, быстро-быстро говорит, горохом сыплет, а «шляпа» смеется – раскатисто: «Да быть того не может!» И все движется, говорит, курит, приглядывается, озирается… Живет! Неужто живет – такой странной, еще непостижимой, уродливой – потусторонней? – может, и потусторонней, во всяком случае, ни на что не похожей, но жизнью!
Может и верно, посветлело, едва ли, пригляделся – дым гуще, смрад тяжелее, дверь лязгает и кто-то еще, а за ним еще… «Здоров, земляк! Вон где встретились, или ты меня тут поджидал? – Погоди, не помню… Ишь какой, а Пресню летом, 142ю – забыл? – Конаков ский! – Он самый, из Конакова.– Гляди, живой! Что ж ты опять залетел? – Я-то ладно, а ты, земляк, чего тут – или служишь?» И кто-то еще, и еше… И все гомонит, шлепает, топчется, перемещается…
– Ты где жил, браток?.. – кто-то в углу.
Жил! – вот оно сказалось словцо, искомое, все объясняющая глагольная форма.
– Плюсквамперфектум…– бормочет очкарик.
– Чего? —Ты чего говоришь? Я спрашиваю, где жил, в каком, мол, районе…
Нет, не светлеет, показалось, ты опустился ниже, тьма гуще – вон как темно за решеткой, за загороженным чем-то снаружи окном, наверно, и двора того уже нет, все равно тебе его больше не видать. Жил, дума ешь ты, жил, а теперь —что это?.. «Сборка» – прошелестело не слышанное никогда слово, прошелестело и… Но ты снова и снова вылавливаешь его в общем гуле, вслушиваешься в него, поворачиваешь так и эдак, пробуешь на вкус, и оно начинает обретать смысл, сначала внешний, ничего не говорящий, не объясняющий – нелепое название, технический термин, неспособный ни чего сказать тому, кто услышит его со стороны, как на звание, определение, технический термин… Да и тому, кто нопал на сборку – сразу ли поймет, распознает, прочувствует вкус, запах, цвет, пока оно еще просочится внутрь и ты сможешь его разглядеть с разных сторон, ощутить, проникнуться неисчерпаемой емкостью слова…
Сборка. И не пытайся вбить в формулу, по добрать сравнение, комуто рассказать: «Привели, понимаешь, на сборку… Куда?..» То-то и оно – куда? Но ты услышал, вырвал из общего гула, выхватил и впустил внутрь – оно само проникло, забралось, торчит гвоздем, стало твоим, вошло внутрь, пустило корни – и уже не вырвать, только с мясом, с нутром, если вы вернут наизнанку… Нет, не сразу, потом поймешь. Но и когда дозреешь, не объяснишь, не суметь.
Гудит сборка, будто и не ночь, будто так и надо, будто ты и родился для того, чтоб узнать о ней не со стороны, чтоб не удивленно-недоверчиво пожать плечами, о ней услышав, чтоб она стала своей, твоей, чтоб ты понял, что мог и всю жизнь прожить до смертного часа, а ничего о жизни не понять, кабы не сподобилось попасть на сборку. Но ты все равно не объяснишь, не сможешь, и никто тебя со стороны не поймет, не услышит.
2
Сколько же прошло времени… – думает он. Времени? Нет его, кончилось время с тех самых пор, как за ним лязгнула первая дверь. Пусть так, другое, чему в нем нет еше названия, проходит и он вдруг замечает – что-то меняется в общем постоянном движении, перемещении, шаркании, а казалось, всегда будет только так, какие могут быть тут… Дверь лязгает очередной раз, в общий гул врывается… Что? Будто ручей прорезает толпу… Сколько в ней – восемьдесят, сто человек?– думает он. Снова лязгает дверь, новый ручей течет, исчезает… И снова, и опять… Он вылавливает в общем гуле знакомое имя, его поднимает – поднимает, он не шевельнулся, не понял, его уже… Поднимает, и вместе с прорезавшим толпу ручьем, выносит…
Гулкий, темный коридор, переходы, один поворот, второй, сколько-то ступеней вниз, сколькото вверх – и он в новом помещении.
На сей раз закуток метров в пять: яркая лампа, битком – человек пятнадцать; на пороге распахнутой двери куда-то некто в белом халате – врач? Глаза за очками холодно-спокойные, устало-внимательные, их не забыть… Неужто видит каждого? – думает он.
– Он тут уже лет тридцать, мне кореш рассказывал, через. него миллионы прокатились…
Умывальник, горячая вода, так бы и не отпускал рук…
– Следующий!..
По двое в распахнутую дверь.
– Что там?
– Пальцы катать, не видишь!
Все он уже видит: лист, а на нем его знак, обозначение, паспорт в новой жизни, новое имя. А белый халат за древним деревянным ящиком, накрылся черным фартуком:
– Анфас! Профиль!..
Дорого бы заплатил за это изображение, такого у него никогда не было – так ведь и ничего такого ни когда не было… А что было, что у него было, пытается он вспомнить и не успевает…
Опять темный, гулкий коридор, переходы, повороты, вниз, вверх, лязгает дверь – и он снова. там же, в смраде, табачном дыму, посреди шаркающих, перемещающихся, хлюпающих на бетонном полу… Его место занято – да нет у него своего места! И его уже нет– только обозначение, нетопырьи следы на белом листе, а где-то на пластинке – чужое лицо под новым его знаком.
Светлеет? Темнеет? Не все ли равно! Его уже нет – понятно? Был, был когда-то Георгий Владимирович Тихомиров, Жора, Жорик, Жоринька, мальчик с пухлыми розовыми щечками, юноша с пробивающимися усиками, студент с жадными глазами, подающий надежды аспирант, преуспевающий доцент, муж, отец, любовник, собутыльник, болельщик, меломан, шутник, всеобщий любимец… Где он, откуда он его знает, где они познакомились… И его снова выносит за дверь: гулкий коридор, поворот, переход, вверх, вниз, опять… Нет, другие повороты, другие переходы…
– Хрен запомнишь…
– Запомнишь! ,
Теперь человек двадцать пять, присмотрелись – свои! Шутки, разговоры, да в жизнь никогда… Рядом шаркает, прихрамывает «шляпа», земляк из Конакова, очкарик-плюсквамперфектум… И шагают повеселей – застоялись!
– Куда нас?
– Медосмотр, вроде…
Вон как, хоть что-то нормальное, человеческое, из той, прежней жизни – может, была?.. Погоди, никогда теперь не торопись, забудь о своих нормах-представлениях…
Еще одно помещение, закрыли; темно, вплотную, шагу не ступишь, не отодвинуться, дыши вместе; в пальто, в шапках, а холодно…
– Рядом дверь во двор, дует, мы возле входа…
Не «выхода» —входа! Откуда-то пробивается свет… Еще одна дверь – из-под нее. Рядом с дверью – скамейка не скамейка, прилавок, а больше ничего. Покурить бы… И будто подслушали, из коридора:
– Здесь – не курить!
– Холодно, командир!
– Счас печку затоплю, дай дров наколоть…
Шутник.
Долго стоим? Да ведь нет времени. Стоим и все.
Открывается: яркий свет, белый халат, женщина – женщина!
– Раздевайтесь, по одному, не задерживать.
– Как раздеваться?
– Тебе показать? Догола.
И свет ушел, темень.
– Да мы тут сдохнем! Холод!
– А ты попрыгай… Прекратить базар! – из коридора.
У двери уже раздеваются, белеют тела, вещи на при лавок, шлепают босые ноги… Раздеваться здесь, с ними?..
– Предбанник, мать вашу…
Опять свет, кто-то, сверкнув голой спиной, скрылся за дверью.
– Давай, мужики, однова живем, попаримся…
Снова блеснул свет:
– Следующий!
– Ну что там, показал?
– Показал, у нас просто…
– Понравился?
– Им все сгодится…
Этот что-то долго..
– Ты чего там, земляк, иль не отпускала – угодил?
– Такой угодишь, я б ее…
– Давай, давай, следующий…
И вот он входит в слепящий после темени свет. Кабинет врача: письменный стол, весы, офтальмологическая таблица… Шагает к столу по бетонному полу; женщина в белом халате поднимает голову:
– Стань у двери.
Он поворачивается, у двери резиновый коврик. Она глядит на него… На него? Так на него еще ни когда не смотрели. Ярко намазанный рот, модная стрижка, смазливая… Но глаза —глаза!
Она берет ручку:
– Фамилия…
Открывается другая дверь, из коридора. Высокий, в: меховой куртке, в лохматой шапке, очки в золотой оправе, румяный с мороза, холеный… На кого-то похож… Садится возле стола, сбоку, расстегнул куртку, шапку не снимает, ногу на ногу.
– Жарко тут у тебя.
– Околеешь.
Он переминается на резиновом коврике: две пары – тех же глаз!
– Слушай! – высокий поворачивается к ней грузным телом. Ты представляешь, вчера вечером купил… кроссовки!
– Да ты что! – роняет, ручка катится по столу. – Где?
– Рядом. Иду, народ возле универмага… Да рядом.. где столовая – знаешь?
– Ну!
– И народа немного, на час, не больше. Встал, а денег мало, на две пары, думаю, хватит…
– Что ж ты мне…
– Где б я тебя нашел, не уйдешь, народу мало, а простоял три часа: занимают, уходят, в драку…
Жжет пятки, примерзают к резине, за спиной нарастает гул из предбанника…
– Подхожу к кассе и тут…
И тут он не выдерживает:
– Может, я вам мешаю,– говорит он со своего коврика– я лучше там обожду, когда освободитесь…
Две пары глаз уставились на него… Не на него, в упор они его не видят, и юмор его впустую, ушел, впитался в резиновый коврик —тебя нет, до сих пор не понял? Не забывай об этом, вот что в глазах, что ударило, а разгадать не смог, да где ему понять.
Они уже не глядят на него:
– Подхожу к кассе, лезу в карман – трех рублей не хватает!
– Ой! И что ж ты?..
Дальше он не слышит, в нем выгорает последнее, что оставалось, что делало его тем, кем он когда-то был, но значит, еще мало встряхивало в железном ящике, мало проторчал на сборке, не понял, когда катали пальцы, «анфас-профиль», мало раздеть, поставить босым на резиновом коврике под слепящим светом… Когда поймет как они на него смотрят… Тогда, может, достаточно будет, чтоб выжечь, что еще бурлит под покрытой мурашками кожей… Может быть, достаточно – но кто знает?
– Фамилия, Статья, На что жалуешься, Повернись, Нагнись, Раздвинь… Следующий!
Что-то, чему нет еще в нем названия – мохнатое, темное, чему отдали его в полную власть – плотнит, прессует время или то, что он называл временем, его уже закрутило, он успевает с какой-то непостижимой теплотой взглянуть на милую сердцу сборку, вдохнуть, ставший привычным, смрад– ко всему человек привыкает, думает он, а он уже целую вечность здесь прожил! – только успел затянуться сигаретой, а его снова выносит и тащит по коридору, переходам – сколько их, не знает, не успел счесть, да он и считать разучился – и в шкаф, иначе не назвать, не шевельнешься, ни рукой, ни ногой, стиснуло, прижало к стене, к открытому окну, форточке, а там за столом – свежая, в ямочках, розовая мордашка, глазки, реснички, бровки…
– Не тяни, вон вас сколько —что на тебе?
– Где на…
– Что надето, спрашизаю – не поймешь?
– Шапка чер… Да, черная, кроличья, – говорит он, спотыкаясь, – куртка синяя с подстежкой, свитер, шерстяной, серый, брюки серые, рубашка клетчатая, подштанники…
– Какие подштанники, деревня. Кальсоны, что ли?
– Кальсоны…
– Еще что? Есть еще что?
– Ботинки зимние, трусы, носки две пары…
– Трусы, носки мне не надо, у меня свои есть.
– Сигареты…
– Сигареты, продукты – не надо. Следующий|..
– Халтура,– шепчут рядом,—у меня чай – пронесем!
– А говорили шмон…
– Нормально, халтура! Им возиться неохота, ночь кончается…
Весело на сборке, победа, смеется сборка, потешается, курит…
– Сейчас бы баня – и до места!..
– Слышь, браток, у тебя, говоришь, чай, дай пожевать?
– Пожуем!.. Ишь дура, моргает, так я тебе отдам, суке…
Никто уже не сидит, возбуждены – курят, галдят – уже все вместе… Как у них просто, думает он, им весело, хорошо: чай, сигареты —что им еще надо? А мне, думает он, что надо мне?.. Этого не может быть, думает он, этого нет на самом деле, я болен и мне снится, сейчас проснусь, открою глаза: «Что с тобой, Жорик?» – спросит она… Она?..
– Нормально! Перетопчемся!..
Лязгает, распахивается дверь.
– С вещами, на коридор!
Половина, человек пятьдесят, а сзади уже гремит дверь – остальных закрыли.
– Куда?
– В баню, малый, куда еще, не робей, погреемся – нормально!
Коридор, вниз, вниз, поворот, еще один, еще – в настежь распахнутую дверь…
Яркий свет, перегородка, широкий прилавок – длинный стол, у стены проход в другую половину… Человек десять встречают: веселые, ражие…
– А ну быстрей! Не тянуть! Все скидавай – догола! Из карманов – на стол! Из сумок – на стол! Быстрей, быстрей!.. Ты что глядишь – обмер? Оставишь в карманах – запомнишь!.. Очки снимай – не слыхал, а то объясню! Живо, живо!..
Шмон. Генеральный шмон!
– Быстрей! Ботинки, носки – выворачивай! Карманы – выворачивай! На стол! На стол! А ну!..
Свалка, давка, ничего не понять…
– Ты что – прятать? Я тебе счас спрячу, сука! Руки, руки – покажь! Выворачивай карман! А это что?.. Быстрей!.. Разделся – переходи!.. Присядь, присядь, сука… Открой рот!..
Один за другим, голые, босые, по бетонному полу – перетекаем за перегородку… В распахнувшиеся над прилавком форточки летят штаны, шапки, трусы, рубашки, разломанные сигареты, ботинки, куртки, сухари, кальсоны…
– Разбирай барахло! Живо! Одевайсь! Быстрей!.. Ты что, тварь, спрятать вздумал, обмануть! Чья сумка? Зачем чай рассыпал – перехитрить? Еще раз замечу – я тебя запомнил! – сгною в карцере, ясно?.. Одевайсь! Живо! Быстрей, быстрей!..
3
Странное ощущение было таким странным, что я ему не поверил, вздрогнул и оглянулся. Это мне едва ли помогло, другого я, само собой, не увидел, да и надо ли было оглядываться – ничего я не упускал: «отстойник» – называлась наша новая хата. Поменьше сборки, а та же мерзость, вонь, сортира не видать, нет его – значит, недолго, но и людей поменьше, половину увели, выдернули, а я не успел, дверь закрыли, прошляпил, сидят где-то рядом в таком же отстойнике, отмокают после шмона, и у нас тишина, проглотили языки, а из тех никого больше не увижу, жалко не поговорил с интеллигентом, а сидели рядом, чем-то он мне показался: ужас глядел в нем – а может, болен? – он его сначала иронией сбивал, ужас, к себе иронией, вот что ценно, это я отметил, разглядел, тем он, пожалуй, удержится, если удержится… что-то с ним произошло после медосмотра, я и это заметил, он там застрял, дольше всех его держали, тогда он и поплыл. И этот хромой, в шляпе тоже выскочил раньше – зверюга, таких не видал…
Мысль летела, а я хотел ее остановить. Вот что я понял: важно —остановить, а она ускользала, ни на чем не мог задержаться… Но странность ощущения была в другом: я видел себя как бы со стороны – вот он я, а вот… И мне порой любопытно было наблюдать за собой – ну как ты себя тут окажешь? Всю их игру я сразу разгадал, расчет прост – да не было тут никакого расчета! То есть он, может быть, и был когда-то, давным-давно, а теперь всего лишь присутствовал в дикой канцелярщине, рутине, как нечто побочное, едва ли умышленное. Тут дьявол действовал, для своих целей пользовался простым, домашним средством, приемом, хотя цели у них, выходит, общие —а как же иначе! Я и это, как мне показалось, усек, понял, а потому легче было – наблюдай себе со стороны, коль ухитрился и на себя со… Как еще обработать такое количество, а ведь ежедневно, из года в год, каждый вечер у них такое начинается и длится всю ночь, а может, и завтрашний день захватит, а что удобней, что проще– собрать вместе восемьдесятсто человек и катать их всю ночь, а там… Ну что будет там я не очень себе представлял, хотя и наслушался – ох, чего-чего я уже не услышал! И это, кстати, продумано, берется в расчет, и если не в их расчеты, в его входит несомненно. С трех сторон идет обработка, сразу: формалистика – никак без нее нельзя! – заполняется карточка: пальцы, врач, вещи, шмон… Ломают тебя, корежат, перемалывают в суточной мясорубке – вот и второе дело, побочное. Но ведь ты не один – вон нас сколько, и все трутся друг о друга, пугают один другого – опытом или полным отсутствием оного, надеждами или полнейшей безнадегой – сколько мне уже порассказывали, я такого за всю жизнь не слышал. А сколько соображений!.. Вот к финалу я и буду готов, да разве «финал» – начало, все только начнется!..
Я на себя смотрел, и себе удивлялся: страха не было, ужаса – не было, порой… смешно становилось. А потому, когда тот «интеллигент» побелел – когда пальцы ему катали – эх, думаю, гордость в тебе выгорает, хотя бы скорей, а то сваришься! А после медосмотра… Что же с ним там случилось? И людей он боялся, сразу заметно, брезгливость была в нем – за что залетел, кто такой, что за статья?.. А не хитрю ли я с собой, подумал я, может я в себе прячу, что так легко в других углядел? От себя прячу, знаю себя, стоит мне туда скользнуть…
– Слышь,– толкает меня в бок, он уже давно бубнит, бубнит, а я перестал слушать, хватит, наслушался…
– Слышь,– говорит настырный,– ты, гляжу, простой мужик, здесь таких харчат. Они возле твоих сигарет пасутся, понял? Хватишься, а нету, пока-пока ларек подойдет, да и деньги, бывает, по полгода не дождешься, хотя и рядом, а этих шакалов не увидишь, все, счас по хатам…
Я лезу в карман и ташу две сигареты – себе и ему. Он берет, глядит на меня, глаза мутные, в себя глядит, как и я, не один я такой.
– А ты что тут оказался? – спрашиваю, чтоб отвязался: сейчас встанет и отойдет.
Глядит на меня, мнет сигарету в пальцах – не видит.
– Да разве в том дело,– говорит, – ништяк, трояк схлопочу, больше не потянет, я и так с потягом, пусть до звонка. Мне, понимаешь, обидно, что они меня счас зарыли! Кабы месяца три мои, а дали бы полгода… Да я б сам – берите, чирик оттяну, да не было б чирика с такими… У меня, понимаешь, тысяч сто, считай, из кармана хапнули…
– Это как понять? – мне даже интересно стало.
– А вот так,– говорит. Ты был когда в Таллине?
– Был.
– Был-был, где ты там был! У них сухой закон– понял? Берешь двадцать бутылок, у меня чемодан – аккурат двадцать залазят, впритык, в мертвую, не брякнут, на поезд – и пошел!
– Погоди, – говорю, – нет там сухого, это у финнов, они в Ленинград ездят…
– Да ладно тебе – финны! Не финны – Таллин! Ты когда там был?
– Когда… – вспоминаю я,—года два тому, но я б слыхал.
– Два года! а то счас, понял! Утром вылазишь из поезда, а на площади – таксеры, им сразу толкаешь, не мелочись, зачем зря в городе светиться – весь товар по полтора червонца, сечешь? Червонец с бутылки! Через два часа поезд – и ты дома, а на другой день… Да хоть через день, три раза в неделю, два куска в месяц, за три – шесть, а за полгода?!
– А ты там был? – спрашиваю.
– Да был-не был, знаю! Прихожу брать отпуск, месяц законный, у меня еще отгулы, а там увольняйте – зачем мне, я и без вас прокручусь, далее везде, верно? А секретарши нет в приемной, а на столе шапка – ондатра, в сумку ее… Да пошутить я хотел со стервой, у меня с ней свои дела, а тут этот наш выходит, а я ему давно поперек того самого, а у меня ходка по малолетке – им только дай, псам! Да я б отсидел, пойми меня, мне три месяца, я б к деньгам вышел…
Ну что я ему скажу, если у него нелады с арифметикой – его б в третий заезд взяли, когда б в первой прошляпили, куда ему, если он с шапкой сразу влип – чему его на малолетке учили! – и с чемоданом сюда, тогда бы крепко сел, пусть благодарит «стерву», что ондатру подсунула!.. Дети, думаю я, кто ж они такие?..
Обрываю его на полслове, встаю пройтись. Тихо в отстойнике, шмон сбил спесь, поскучнели.
– Слышь, покурим?..
Лезу в сумку за сигаретами:
– У тебя, вроде, свои были?
– Были, были, у меня все было, они с меня образок материн сняли – зачем им, а мне мать – понял?
Как не понять, и я сползаю. что-то держало меня, не давало скользнуть, знал – нельзя, еще днем, в воронок запихивали, сказал себе: «Ни за что!» – держался, не позволял, а тут…
Они пришли утром, в полвосьмого, нас двое было в квартире —я и зять, муж сестренки, она на десять лет помладше, как дочь, я и считал ее вместо дочери, так вышло, остались вдвоем, она еще в школу не ходила, а этот Митя, как с неба свалился. «Я тебе говорила, Вадька, такого приведу, он тебе братом будет…» Ты приведешь, думал я, повидал ее дружков-подружек, один другого краше: лохматые, горластые, а в душе пусто, два пишут – три замечают, а этот, ну правда свалился: все мое у него, а все его – мое, а ни ему, ни мне ничего такого не надо. У меня в ту пору смутно было и на душе, и… То есть хорошо, все только начиналось, поздно начинать под сорок, ну а коли так – не начинать, что ли? Я радикально начал, так мне казалось: все перечеркнул, со всем распростился, переехал к сестренке, начал писать… Тогда и дошло до меня – поздно; переехать просто, забыть где-то там барахло – и говорить нечего, да и работу, дело, все, о чем мечталось, друзей-приятелей… Потому и легко было, что ничего нет, пусто, но уже много прожил, чужое прожил, а оно так со своим срослось-перепуталось, а ума-навыка разобрать где то, где это – всегда ли хватало? Я и сбивался, одно за другое принимал… Но – придешь утром, рано-ранешенько в церковь, пустой еще, холодный храм, вдохнешь грудью ни на что не похожий запах, гулко шаги отдаются, прилепишь свечечку– и не заметишь, тепло станет, не оборачиваешься, спиной чувствуешь – не один тут! И вот уже: «Благослови, владыко! – Благословен Бог наш, всегда, ныне и присно, и…». Хорошо? Не знаю, что-то было не то, не так, не туда, я ни от чего не отказался, только приобрел, разве я хоть с чем-то расстался? Я стал богаче, вон у меня сколько – и то все мое, все, что у вас, а еще о чем вы и не знаете, никогда не слыхали: ни на что не похожий запах, гулкий камень, свечечка, тепло, которое чувствуешь спиной, «Благословен Бог наш…» Откуда вам, а мне – откуда? Меня сбивало, мучало, что мне и там и там – хорошо, друзья – старые, новые, книги, о которых и слыхом раньше не слыхивал – и все это мне, для меня, но разве хоть что-то я отдал, я только брал, брал… Я захлебнулся… И там, и там было мне плохо: те же проблемы, а я их не способен решить, та же моя беда, а я ничего не могу – зачем тогда запах, свечечка, зачем тепло, если мне от того… Разве я другим выходил тем утром из церкви – таким же… Друзья, если старые, я средь них, как петух индийский – да ничего они не видят, не поймут! Все видят, меня видят. А если новые: благостность, умильность – убогость, думал я… Как мне это было связать, соединить, вычистить, не перепутать, впустить в себя – разве я мог в той моей жизни… Дия не хватало, ночи было мало, да разве я в лесу жил, в скиту, разве для того наш город предназначен – а для чего? Не знаю, за других – не могу, за миллионы – не возьмусь, а плотность вокруг я ощутил, а там гуляло, свистело, подбрасывало, ловило – да зачем меня ловить, подбрасывать… Мне иногда казалось, меня и не искуша ли, а каждый раз доказывали, что я ни на что не способен, нет у меня ни силы, ни воли – ничего во мне нет! И я шел мимо, мимо… Мимо своей вины, мимо своей беды… «Что ж это – просто игра?» – думал я.








