412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Феликс Светов » Тюрьма » Текст книги (страница 25)
Тюрьма
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 17:51

Текст книги "Тюрьма"


Автор книги: Феликс Светов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 26 страниц)

– Смотри, что тут написано…– говорит Мурат.

Он и Саня стоят у черной двери, читают надписи. Я подхожу к ним. Вся дверь густо исписана – шариками, изрезана ложками, стеклом. Раньше я не пропускал ни одной двери, читал. Потом надоело.

«Подгони табачку пухнем! Молчун». «Кто здесь из Андижана?» «Гвоздя кинули на общак.» «Прокурор запросил семерик Буду ждать на осуждение. Голован»…

Эта надпись на самом верху. Коричневым фломастером. Почерк быстрый, так и передается отчаянная нервность: «Плюсквамперфектум!..» – кричит фломастер и меня охватывает странное чувство, будто слышу голос…

Я оборачиваюсь на дворик. Арий сидит на скамейке, не двинулся. Матвей поднялся, с трудом разгибается, засиделся, медленно идет к нам. Гера уже у двери.

«Плюсквамперфектум! – читаю я кричащий коричневый фломастер. – Б. Б.– кум, сука! Под тебя сидит, под тебя! Берегись его. Прости за все и помни обо мне. Вспоминай!»

– Кто такой Б. Б.? – говорит Гера.

– Написано,– говорит Саня.– Не видишь? Кум, сука.

– А Плюсквамперфектум?– говорит Мурат.

– Широк человек, сказал один великий писатель,– говорю я.

– Как «широк» – не понял? – слышу я Ария.

Он сидит на скамейке, глядит на меня. И у Матвея глаза внимательные, острые.

– Так и понимайте,– говорю я,– в прямом смысле. Человек широк, а врата узкие. Не пролезть.

Глава пятая. ЭПИЛОГ


1

Те же коридоры, туннели, повороты, черные глухие двери… Неужто явь, реальность? А духота, сырость, смрад – не реальность? Пора бы привыкнуть. Что изменилось на сей раз – сознание, бытие? Не в том дело, смешная подробность, разве зэки о том думают, а я заклинился – куда мне! И все о чем бы сейчас надо, чтоб собраться, не проколоться в первую минуту, не попасть впросак… Я не о том думаю, что меня ждет, даже не о том, что мне приготовили, уготовано – на себе заторчал, на кого я похож, вот что меня заботит! На мне серый халат, без пуговиц, без завязок, до колен, один карман оборван, в другой я засунул руку, придерживаю расходящиеся полы; под халатом застиранные, обесцветившиеся трусы без резинки, на веревочке, выношенная, продранная майка, на голых ногах сапоги. Единственная моя вещь! Вид, мягко скажем, потешный, надо думать диковатый. Вот я о чем, а коридоры, туннели, повороты… В таком виде только в психушку, думаю… Нету в тюрьме психушки. В больничку меня, в ту самую, о которой столько наслышан, недавно ляпнул, не подумав, везде, мол, побывал, а там меня не было. Вот тебе, пожалуйста, захотел– получил.

– Послушай, Федя, а почему на больничку, я не просился?

– Мозгом пошевели, сообразишь. Учат тебя, учат…

– Ежели для прохождения курса…

– Кончилась твоя наука.

– Жалко, вызвала бы следачка, я бы к ней в халате.

– Она повидала, будь спокоен.

– Так и ходят?

– А что такого?

– Ты б на нее поглядел.

– Еще не такую увидишь,– Федя не оборачивается,– успеешь.

Стало быть, и это у меня будет. Сколько я наслушался, сколько возвращали меня к «сюжету» больнички, так и эдак поворачивался, раскручивался, а сейчас аукнулось, станет реальностью. Случайность, совпадение? Нет в тюрьме случайностей – вот в чем наука. Быть не может. А что есть?

Федя вперевалочку впереди, гремит ключами о железные двери. Он-то зачем, который уже раз, в самые узловые моменты… Шутка? Понять бы, чья? Все случайности– шутки, думаю, одни добрые, другие – злые, но – шутки, ухмылки. Герман, тройка-семерка-туз – разве не шутка, какой тут глубокий смысл? Dame de pique,– сказал бы мой ученый адвокат. Неужели они теперь все такие? Вымирающая профессия, думаю, сучье племя, ретро, кушать подано…

– Заходи,– Федя открывает дверь с лестницы.

Линолеум. Похоже на районную поликлинику. Почище. Не в грязных калошах заводят пациентов, в тапочках или, как меня, в сапогах из собственного мешка… Открытые, закрытые белые двери – свобода!.. Ага, вон и черные, с глазком, с кормушкой – камеры!

– Постой-ка пока здесь,– говорит мой давнишний Вергилий и скрывается за белой дверью.

Почему мне… радостно?– думаю. Или я излечился, наконец, от старой моей беды – страха перед всем новым, неожиданным, так или иначе, но ломающим жизнь? Всегда любил хронику, какая бы ни была жизнь – хорошая, плохая, а моя, привычная. Так и здесь: пусть тяжко в камере, сил больше нету, а знаю – новая будет хуже… Чем хуже? Да ничем, одно и то же, а начинать сначала, пока еще свыкнешься. Почему же теперь радуюсь? Или хитрю с собой, на больничке полегче, наслышался: белый хлеб, молоко-мясо, простыни… Больничка – не тюрьма,, что-то другое, человеческое… Человеческое ли? Поглядим, не я выбирал, за меня решили, своей волей ни за что б не шагнул из камеры – повели.

И когда из камеры выводили, будто кто сказал мне – куда, ни тени сожаления. А ведь привык, сжился: Арий, Саня, Мурат-Гера, да и Матвей – персонаж, не забудешь. А уходил легко. Или верно, излечился от старой хвори?

«Куда ты меня на сей раз, а, Федя?»

«Куда-куда, не скумекаешь?.. На больничку.»

«Да ты что! На больничку попасть, носом землю роют?»

«За тебя вырыли.»

«Как понять, Федя?»…

Спустил вниз, на оборку – и в отстойник.

«На пять минут,– говорит,– перетолчешься.»

Пяти минут мне хватило, нагляделся. Пожилые мужики, усталые – выработанные. Как лошади, их только на бойню, да и дойдут ли своими ногами? Я не сразу врубился – кто такие? Гляжу, на одном зимняя шапка с полосой, на другом телогрейка тигровая… Полосатые!

«На особняк, мужики?» – спрашиваю.

«Ну. А ты куда?»

«Сам не знаю. Вроде, на больничку.»

«Что за статья?»

Объясняю.

«Что ж тебя к нам? Такого не бывает.»

«На пять минут, сказано.»

«Звона, пять минут! Мыло у тебя есть?»

«Есть.»

«Давай ребятам, нам все сгодится, посылок не будет.»

Полез в мешок, достал мыло.

«А теплое есть что?»

«А что тебе?»

«Да нам все надо! Лишним не будет…»

Вытащил теплые подштанники, рубаху…

«Вы не из двести восемнадцатой?» – спрашиваю.

«Месяц назад оттуда.»

«Ария зиали?»

«А ты его видал?»

«Сейчас от него. На спецу, на пятом этаже…»

«Сльшь, ребята, живой Арий! Как он там?..»

Рассказал.

«Отдайте рубаху,– говорит один,– самому сгодится.»

«Не надо, подгонят: Еще суда не было, пока уйду…»

И тут Федя открыл дверь…

«Держитесь, мужики!..»

Эх, как их перекрутила ржавая мясорубка!.. Мимо по больничному коридору шествуют чучела-не чучела, смех да и только – да ведь и я такой же! Халаты без завязок-пуговиц, голые ноги; веселые, горластые…

Федя уже рядом со мной.

– Ты вот что… Тут тебе не гоже стоять. Пока определят, посиди-ка ты…

Открыл черную дверь.

– Заходи.

– А в чем проблема, Федя?

– Хату подбирают. Посолидней, посмирней – сечешь?

– С самого утра, как тебя увидел, ничего не пойму.

– Подкормить тебя надо, дура! Шевели мозгом…

– Кто ж подбирает?

Он закрыл дверь, а я стою, двинуться боюсь.

Камера небольшая… Палата! Свет потушен, а с в е т л о ! Нет «ресничек» – решетка, намордник не доходит до краев, солнце брызжет в зазоры; одноэтажные шконки– кровати! Против чистенького сортира непонятное сооружение: высокий столик, а над ним…

И тут я понимаю к у д а он меня запихнул. Над столиком кукла – целулоидная, ярко оранжевая, раскорячила пухлые ножки, растопырила ручки, покачивается на веревочке… «Мамочки»!… Вон я у кого в гостях!..

Дверь открывается. Федя.

– Курить нету? – спрашивает.

– Откуда? Мало меня учили, как завел к фельдшерице, – все отобрала, голым пустила…

– Держи,– протягивает мятую пачку «дымка», четыре-пять сигареток.– И спичек нет?.. Покури у окна. Жди…

У фельдшерицы я оказался полным лохом, а сколько наслушался, учили, предупреждали… Все, говорит, снимай, вот тебе трусы, майка, чтоб своего – ничего. Тапочки оставь. – У меня нету. – Тогда в сапогах. Мыло возьми. – А штаны – как же я пойду? – Так и пойдешь, молча. И чтоб табаку – ни крошки. Найдут сигарету – в карцер… И снова я упустил карцер.

В такой бы камере, думаю, оттянуть три года. Годик, пусть месяц – да хоть бы три дня! Подхожу к окну. В зазоре между стеной и намордником– двор… Дерево! Зеленое, разлапистое, шумит – воздух, ветер, запахло травой, листьями! После смрада, потного отстойника, в котором сейчас ждут этапа мои полосатые братья…

Ветер швырнул ,раму, зазвенели стекла враз потемнело, загремело – и хлынуло потоком. Гроза, дождь! Стучит в намордник, заливает подоконник, высунулся к самой решке, ловлю губами, открытой под халатом грудью… Господи – за что?.. Благодарю Тебя, Господи!

– Дождался! Поговорить с человеком!.. П о го в о р и т ь ! Наговорился с ворьем, хапугами, бандитами… Ты не подумай, парень, я и сам такой – вор, хапуга, но я – ч е л о в е к . Ты, вижу, можешь понять.

– За что ж ты Осю-то Морозова, Андрей Николаич? Или он не человек?

– Человек. И ты, Зураб, мы с тобой оба люди. А за что мы сидим, ответь? За дело! А теперь об этом парне сообрази? Человек о Боге заговорил, о нас сирых-убогих вспомнил, о нашем житье-бытье. А его куда? За решетку! Кто виноват? Не мы с тобой, не Ося-добрая душа – два уха и оба глухие? Спишут с нас, забудут? Нет, малый, нам и его повесят, не отмажешься. Мы за него виноваты, наша власть, народная. Голосуем – поддерживаем, не голосуем, тоже поддерживаем. Или ты против голосовал? Мало того, мы эту поганую власть и тем поддерживаем, что обворовываем! Считаем законной! Кабы не законная, разве я б у нее воровал?

– Экий вы парадоксалист, Андрей Николаич,– говорю я.

– А что – не верно? Или думаешь, у меня – да у кого ни возьми, последним надо быть!– поднялась бы рука на того, кто вне ихнего жлобского закона? Да не в жизнь! Сам бы придавил, если б кто, скажем, в церковь залез или в твоих, к примеру, рукописях стал копаться. А из ихнего кармана, который они з а к о н н о народным добром набивают – чего не взять? Свое?..

Тоже персонаж, думаю. Лицо бледное, отечное. Ноги, как бревна, он их руками со шконки на пол, с полу – на шконку, а внутри клокочет…

– Давай, Андрей Николаич, открой свою программу переустройства нашего свободного общества в еще более лучшее,– подзуживает Зураб.

Зураб – здоровенный татарин, страховидный, бритая голова, лопоухий с приплюснутым носом, веселые глазки посверкивают.

– Могу и программу… Но разве они хоть кого послушают? Если б и рай пообещал, им не надо. Себе соорудили. Семьдесят лет погуляли, еще семьдесят на нашей шее продержутся.

– Кто из них семьдесят лет продержался? – урезонивает его Зураб,– их что ни год шлепали, едва ли в рай, им другая зона…

– Пожалел! – кричит Андрей Николаевич.– Не зря тебе в детстве кричали: «свиное ухо!» Нет для них на земле места! Разве в том дело, что хапают, пусть бы, я сам своего не упущу. Но что они с нами сделали, ты подумай! Слышь… Вадим тебя?.. Я никак в толк не возьму– шестьдесят лет прожил, вроде, соображаю, а ихнюю логику не пойму. Ни логики, ни здравого смысла! Все себе во вред. Да черта мне в том, что им – стране во вред! Кто они такие?

– А кто мы такие? – говорю.– Это не я, мой сокамерник спросил. Убийца, родную мать зарезал.

– Вот! – кричит Андрей Николаевич.– Я о том самом – кто мы все такие? Россия… Двести пятьдесят миллионов, пусть не одни русские, кого только нету – кто мы?

– Мудаки,– говорит Зураб,– Мы и дома мудаки, и на работе, и… Кому не лень, все помыкают. Мы с тобой, Николаич, и своровать не смогли, сели. Да разве мы воры? Зря лезешь в чужую компанию, не твоя масть. Сто семьдесят третья – не воровство.

– Ладно, Зураб, мы не в суде, не у следователя, я не про уголовный кодекс.

– Нет, погоди,– и Зураб завелся,– я тоже не хочу перед новым человеком дураком оказаться…

– Дураком, не хочешь, а мудаком согласен?

– Я тут пересекся в одной камере с начальником управления торговли, продуктовый главк,– говорит Зураб.– Ба-альшая фигура! Жалко, говорит, не успел наладить дело, посадили… А какое, мол, дело, если не секрет? Перевести, говорит, торговлю на автоматы, договорились с фирмачами на западе, завезем автоматы – и воровать не будут. Будто сам он сел за то, что обвешивал! Дурак ты, говорю ему, хоть и начальник главка, твои автоматы в любом магазине в первый же день так подтянут, не расплатишься, вот когда тебе будет срок – шлепнут! Разве тут автоматами выправишь?

– А чем? – спрашиваю я.

– Вот я о чем! – Андрей Николаевич сбрасывает ноги со шконки.– Они теперь… Слушаешь радио, читаешь газеты?.. Кроят и кроят, залатывают. Гласность у них начинается, счеты сводят. Что из того выйдет, окромя тришкиного кафтана?.. Ты правда в Бога веришь?

– Верую,– говорю.

– Вот тебе, Ося, и разговор! – кричит Андрей Николаевич.– Вот в чем сила!

– Что за сила? – Ося небольшого росточка, седоватый, добрые глаза, аккуратненький…– Я четыре года оттопал, до Волги добежал, потом до Праги прополз, проехал, а Бога не видел. Чертей встречал, а Бога?.. Нет, не пришлось.

– Видал?! – кричит Андрей Николаевич, говорить спокойно не может.– Еврей и Бога не знает? Ветеран недорезанный! Ветхий завет кто нам оставил? Кто псалмы написал? Матерь Божия из каких будет? А он, кроме чертей, никого знать не знает!

– Понесло,– говорит Зураб,– теперь его не остановишь.

– Ты послушай, Вадим! – кричит Андрей Николаевич.– Каково мне в этой камере? Полгода тут! Ну была б синагога-мечеть, я бы весь сроку оттянул, ума бы набрался, о Боге поговорить – хоть с мусульманином, хоть с евреем? О Боге! А с этими советскими недоумками– о чем? Какая разница, что один ловчила, с ним на узкой дорожке не встречайся, а другой – мухи не обидит? Зачем они мне?.. Слава Тебе, Господи, православного кинули.

– А наш говорун тебе не подходит,– говорит Ося,– из русских-перерусский?

– Его мне в первый день хватило,– говорит Андрей Николаевич,– только и передыхаю, когда выдергивают, спасибо, часто. Поговорить, пока нету…

– Кто такой? – спрашиваю.

– Увидишь. Темная вода. Не зря кинули. Что-то у него стряслось на корпусе, отмокает… Погоди, не про то разговор, мне успеть, помешает… Кто мы такие, спрашиваешь? Что с нами сделали?.. Я тебе вот что скажу…

Что ж они мне за хату подобрали, думаю, а ведь долго подбирали, часа два цроторчал. у залитого звонким дождем, подоконника, в «мамочкиной» камере с целулоидной куклой… Выдали одеяло, две простыни, подушку с наволочкой… Тоже белые стены, светло, чисто, одноэтажные шконки, два окна с намордником без ресничек. Три человека, я четвертый, пятый на вызове…

Подбирают, чтоб посолидней, сказал Федя, посмирней… Да кто бы они ни были! Отлежусь, отмокну, еще кормить будут! Хотя бы ужин… А этот говорит, говорит…

– …ни логики, ни здравого смысла! А откуда ей взяться, ты подумай, Ося, покрути еврейской башкой? Чертей он видел! А кого ты еще мог увидеть?.. Умом не поймешь, требуется другой инструмент. На брюхе он прополз до Волги… Разве поймешь – брюхом? Не-ет! Метет, свистит, воет, в глазах песок – и это от Невы до Камчатки, и это семьдесят лет! Разве тут логика? Ты подумай, Вадим, я тут полгода и ты полгода—живут люди! Видал их, живые?

– В каждой камере видел.

– Вот! А здесь гуще, свирепей, не будешь держаться за шконку – сорвет. Но и здесь – люди. Больные, покореженные, себя предали, душу, совесть, все продали… Кто они, спрашиваешь? Кто – мы? Воры, убийцы… Но если и они, если и мы – люди, если и тут – живые, что ж их и там нет? На воле? Есть! От Невы до Камчатки– посчитай!.. Им надо шаг сделать.. Трудно, что говорить, но… последний шаг– понимаешь? Не сделаем – пропадем. Остановиться надо, куда мы все зашли подумать, не туда шагнем– пропали, никто, ничто не вытянет. Голову поднять и… Ты понимаешь меня, Вадим?

– Понимаю, я тебе рад, Андрей Николаич. Спасибо.

– Неужели только чертей, а Бога не услышим? Пока гром не грянет, мужик не перекрестится – что ж, не гремит—мало?.. Вот Он рядом, протяни…

Он задыхается, хрипит, Зураб бросается, к нему, поднимает, укладывает ноги-бревна на шконку, Андрей Николаевич валится на подушку, на губах пена…

Дверь открывается…

Шмаков?.. Коля?!

– Вадим?! Ну, чертяка! Встретились! Я знал, не может быть, чтоб не повидались!.. Отощал… Подкормим! Верно, братва?.. Везут ужин. Рисовая каша с молоком, компота у меня две шленки. Давно не хлебал?..

– Ты что, Вадим?..

2

Мне хорошо и р а д о с т н о . Я не просто счастлив – смущен. За что мне? А ни за что, никто не стоит такого. Разве т а к о е заслужишь, разве хоть что-то равновеликое обрушившейся на меня сокрушающей полноте счастья?

Я сижу за широким столом, накрытым скатертью, на нем только подсвечник с тремя горящими свечами, но я понимаю, это т р а п е з а . Нас двое. В торце – священник. Я не видел его прежде. Но я его знаю. Не старый, бородатый, спокойное, доброе лицо. Молчит. Но у меня четкое ощущение разговора, б е с е д ы – спокойной, полной и я ею счастлив. И мы оба счастливы…

Перед священником чаша… Потир! Накрыт покровом.

Почему мы с и д и м ? – думаю я. Ч т о означает эта радость?.. Наверно, оттого, что знаем ч е м завершится наша беседа: он снищет плат с чаши… Оттого я счастлив, но и оттого смущен.

Мы в м е с т е . Вот оно что! Полнота совместного, ни с чем несравнимого ожидания предстоящей т р а п е з ы . Потому мы молчим и оттого ощущение нескончаемой беседы.

Тень возникает за спиной священника. Сначала она – некое уплотнение воздуха, покачивается, потом медленно сдвинулась и ее очертание становится более отчетливым. Она выплывает из-за спины священника, колеблется, будто ничем и никак не прикреплена…

Туман, а в нем… Тень приближается или туман рассеивается. Она все четче, яснее. И такое странное ощущение крепнущей связи между возникшей тенью и тем, что происходит за столом. Тем, что теперь уже… не может произойти: тень разрушила предстоящую полноту, прервала беседу и то, что могло состояться, уже происходило, чем оба мы были счастливы, ждали его приближения в радостной молчаливой беседе…

Я узнаю ее. Колеблясь, не касаясь пола, она приближается, садится напротив. Нина. Подперла рукой щеку, глядит на меня… А я – на нее.

Чаша начинает медленно двигаться по столу, отплывает. Она уже у торца. Священник берет ее руками в нарукавницах, еще мгновенье и они – священник и чаша, растворяются, их нет. И туман рассеивается. Стол пуст, только подсвечник с горящими свечами.

В отчаянии я поворачиваюсь к Нине. Теперь мы вдвоем. Я хочу что-то, сказать и не могу открыть рта. Она глядит на меня,; я вижу слезы в темных глазах…

Темных?.. Через стол она протягивает руку и накрывает мою, лежащую на столе. Меня пронзает горькая до слёз, щемящая нежность. Почему такая горькая? – успеваю подумать я. И успеваю ответить себе: потому что ушла полнота ни с чем несравнимого счастья и радости.

Я просыпаюсь в слезах и тихо лежу под простыней. Открывать глаз я не хочу. Сон стоит передо мной: в дрожащем пламени свечей – стол, чаша, свящейник, Нина… Мне прощено? Нет. Ею, может быть, и прощено.

Но это ее проблема.

Отсюда мне не уйти, внезапно понимаю я. 201-и статья, адвокат, предстоящий суд, этап, звезды над зоной…

Миражи. Вязкая тина, путаница камер, разговоров, духота, смрад, глоток воздуха – и опять, и снова… Еще мало. Что я отдал, разве я хоть что-то заслужил?.. Сон открывает мне меня, вот в чем его смысл… Она улыбнулась, еще не проснувшись, нижняя припухшая губа по-детски чмокнула, блеснули зубы, дрогнули ресницы, она открыла глаза… Запеленутый младенец с яркими, с каждым мгновением проясняющимися глазами, вспоминаю я, душа, открытая Богу в прощении и любви к тому, кто виноват перед ней… «Не отчаивайся, Вадинька, я не сержусь на тебя – н и ч е г о н е б ы л о …»

Не было? И я вспоминаю, о чем запрещал себе думать все эти месяцы – не так я о том вспоминал!.. Горбатую, со вздыбленной бурой шерстью крысу на заваленной влажной листвой дорожке перед пустой дачей, скрип ступеней под ногами, тень на стене над ее головой– темное пушистое облако, треск горящих поленьев, запах дымка и внезапную ярость к д р у г о м у , низкое чувство ненависти, облеченное в благородное негодование. Его звали Ж о р а , доцент из их института; она любила его, или ей казалось, что любит: красивый, веселый, умный, постарше; а она ничего не понимала. И у нее тогда ничего не было. И церкви еще не было. Только больная мать, не отпускавшая ни на шаг. Они приехали на дачу. Тоже была осень, также трещали дрова, пахло дымком. Она не могла остаться, ее ждала мать. А он ее не выпустил. А потом… Потом он оказался… И когда б не церковь, если б она не нашла себя и в себе…

Дрова догорели, в доме было тепло, душновато, бутылку мы допили, рассказ она кончила. «Будь великодушным, Вадинька ты знаешь, я не смогу тебе…»

Я был пьян и ничего не помнил. Н е х о т е л помнить… Не помню? Я и сегодня тем с ч а с т л и в !

К утру выстудило, забыли закрыть трубу. И мне так ясно вспоминается моя холодная ярость к тому, кто…

«Это был не я…» – сказал Гриша. Конечно, не я, а тот, кем я стал, позволив себе впустив в себя ярость, зависть, злобу, а потому и оказавшись здесь, переходя из камеры в камеру, продолжал распалять себя, отдавай ему, д р у г о м у собственный страх, ужас, и, всего лишь представив себе следующий логический шаг,– уже готовность спасти шкуру любой ценой, предать и продать; сводил счеты, представляя е г о в каждой из камер, и, находя е г о в себе в каждой с в о е й ситуации, из себя извлекая, выстраивая сюжет жалкой писательской мести… Кому? Что было бы со мной, когда б Господь не помог мне?..

«Жора – это я»,– говорю я себе и мне становится жарко под простыней. Пока я не выблюю его из себя, пока не спасу в себе, не покаюсь и перед ним за свою злобу и ненависть, пока не найду в себе силы его… полюбить.

3

Спать я уже не могу. Возникшее во сне ощущение, что я здесь надолго, становится все более прочным. Оно ни на чем не основано, логика отсутствует, но я уже привык доверять таким внезапным тюремным прозрениям. Они не обманывают.

Отсюда так легко не уйти, думаю я… Да не из больнички – из тюрьмы! Не будет суда, этапа, писем, звезд на черном небе над зоной… А что будет?

Хорошо бы задержаться в больничке, думаю я. Белые стены, чисто, ветерок в открытые окна… Коля Шмаков? В каждой камере свой Коля Шмаков, пора бы и на этот счет не дергаться. Почему я вчера не сказал ему всего, что о нем думал? Трусость или опыт? Но он что-то понял, замолчал. И я замолчал. Чужая камера, слишком мало знаю, чтоб открываться.

Пожалуй, – самый симпатичный здесь – Ося. Похрапывает рядом. Зубной техник, протезист… «Сапером был всю войну,– сказал мне Ося.– Думаешь, опасная профессия? Бывают переживания, не без того. Вот я и нашел потише, самую мирную – зубы вставлять. Покой, тишина, а я еще глухой. Но жить с каждым годом легче, веселей, кому нужны железные зубы, они хотят, чтоб открыл рот – солнце играло!.. Я и играю восьмой месяц из одной, камеры в другую...» Такого только ленивый не обидит, сказал бы Пахом. Она подороже – беззащитность, уже в который раз думаю я, некий раритет по нашей волчьей жизни, но может быть, в ней и сила, которой следует учиться? Едва ли научишься. Такая сила или есть, или ее нет…

– Не спишь, Вадим?

Коля. И он не опит. Мы с ним через проход.

– Проснулся,– говорю.

– Сколько ж ты ждешь суда?

– Второй месяц тянут. И обвинительного до сего нет.

– Как бы тебе не присохнуть. Как мне. Я уже полтора года. И год жду суда.

– А право у них есть? – спрашиваю, как когда-то, давным-давно, на сборке.

– За судом можно быть бесконечно. Пока не опухнешь. Я больше не могу, Вадим. Объявляю голодовку. До смерти.

– Не валяй дурака, Коля. Выкинут с больнички…

– Хрен с ними. Больше не м о г у ! Это ГБ. И тебя они тормознули. Кум с ними заодно. Они его крутят, а он…

– Ты где был, Коля, сюда – откуда?

– С особняка.

– Из двести восемнадцатой?

– А как ты знаешь?

– К нам пришел Арий. Месяц назад. Рассказывал.

– Вон как. Понятно, почему ты со мной так. Никому не верь, Вадим, здесь нельзя никому…

– Мне не надо,– говорю,– я себе пытаюсь поверить.

Я стоял у окна, глядел на двор сквозь зазоры между намордником и стенами. Все лежали, ждали прогулку… Дверь широко распахнулась и в камеру вломилась... толпа… Иначе не скажешь… Впереди – коренастый, плотный, с круглым ражим лицом, полковник. За ним – не по летам толстый, рыхлый, хлыщеватый, в кожаном пальто. А следом белые халаты, халаты… Никто из моих сокамерников не поднялся.

Полковник прошелся вокруг дубка, стуча каблуками, и круто остановился.

– У кого какие жалобы?.. Разберемся!.. Есть симулянты? На общак…– он махнул рукой.

Никто из лежавших не двинулся.

– Я начальник следственного изолятора,– сказал полковник.– Прокурор города по надзору – он ткнул пальцем, за спину, где стоял кожаное пальто.– Какая у кого беда?

Андрей Николаевич сбросил ноги-бревна со шконки, сел. Коля поднял голову. Зураб перевернулся на живот, Ося безмятежно читал книгу – ничего не слышит.

– А! Зашевелились?..– сказал полковник.– Живые!

Он хохотнул

– Какая статья? – обратился он к Андрею Николаевичу.

– Сто семьдесят третья,– сказал Андрей Николаевич.– У меня к гражданину прокурору… Я уже полгода болен, ходить не могу. Я ни в чем не виноват. Писал жалобы. Не отвечают, следователь не приезжает. Видите ноги? Зачем меня держать? Отпустите под подписку, я докажу, оклеветали…

Прокурор чиркнул в блокноте. От окна я хорошо вижу: поставил закорючку.

– А вы? – спросил полковник Колю.

– Объявляю голодовку,– сказал Коля,– смертную.

– Напугал,– сказал полковник.– Псих, что ли?

– Год за судом,– сказал Коля,– буду жаловаться в ООН.

– Главный врач! – крикнул полковник.– Чем он болен?

Серая мышка в белом, не по росту жеванном халате шагнула вперед.

– Высокое давление. Пытаемся сбить, но…

– Разберемся. Сколько он лежит?

– Месяц.

– Что?. Как… месяц?

– Видите ли…– начала мышка.

– Что у вас? – это вопрос Зурабу.

Лица Зураба я не вижу, только спину. Передо мной глаза полковника, они вздрагивают. Зураб готовится к психушке и уже демонстрировал мне свои ухмылки: толстые губы безобразно растягиваются, глаза рассредотачиваются, и без того страховидная рожа производит ужасающее впечатление.

– Ты… что? – сказал полковник.

– Голова…

– Вижу. Дальше что?

– Летит, отходит от тулова, поймай-ка.

– Была пятиминутка? – полковник повернулся к мышке.

– В следующий четверг,– сказала мышка.

– Наведем, порядок… А этот… читатель?

Я дернул Осю за ногу, он бросил книгу, оглянулся, вскочил со шконки, на голове прыгает седой хохолок.

– Статья, от чего лечат?

– Сто пятьдесят четвертая. Еще восемьдесят восьмая. Я ни в чем не… Желудок у меня…

– Же-е-лудок? Баржома не хватает?..– полковник махнул рукой.– На общак. Там враз вылечат. У нас не санаторий.

– Я хочу сказать, что мне…– начал Ося.

Полковник от него уже отвернулся.

– Ваша статья? – он смотрел на меня.

– Сто девяностая прим.

Полковник бегло глянул на прокурора.

– Как она… формулируется? – за все время прокурор первый раз открыл рот.

– Как?..– мне стало весело.– Распостранение заведомо ложных измышлений, порочащих советский государственный и…

– Да-да,– сказал прокурор,– конечно.

– Фамилия? – полковник шагнул, было, к двери.

– Полухин.

– Полухин?..– он круто повернулся.– Как же, как же!.. У вас вполне… приличный вид, Полухин, а ваша сестра… Была у меня, говорит, что вы…

– Как она? – перебил я.

– Кто?

– Сестра.

– Вам бы так, Полухин. С ней – все нормально.

– Благодарю,– сказал я.

Толпа вывалилась в коридор, дверь грохнула.

– Ну, шельма! – сказал Андрей Николаевич.– Видали заходы? «Кто жалуется – на общак!..» Н-да, разберутся…

– Это и есть Петерс?– спросил я.

– Собственной персоной. Редко кому такое счастье, чтоб самого… С тобой у него дружба, родственников знает?

– Зачем он приходил?

– Галочку поставить,– говорит Зураб.– Чтоб я на нем порепетировал. Осю – на общак. Большое дело сделал.

– Почему меня? – говорит Ося.– Только начали лечение?.. Первый раз я тут месяц отлежал, прошел курс, полегчало. А теперь пятый день, они и не начинали…

– Он тебе объяснил,– говорит Зураб,– не санаторий.

– А тебя, Шмаков? – говорит Андрей Николаевич.– Пожалеют? Голодовка! Будут наблюдать, как ты молоко-мясо станешь нам отдавать или ночью набивать брюхо?

– Мне чем хуже, тем лучше,– говорит Коля,– я этих сук навидался, они у меня покрутятся…

– Утихни,– говорит Андрей Николаевич,– давай побьемся на пачку сигарет? Сейчас тебя вызовут, голодовку ты не откроешь и здесь присохнешь, пока…

– Пока что? – говорит Коля.

– Пока писатель будет. Не так?

– Может, так, хоть поговорить с человеком.

– Ладно. Не моя печаль. Я зарекся лезть в чужие дела… Они не за тем приходили. Не поняли, умники?

– Да ни за чем они приходили,– говорит Зураб,– мимо шли. Или им на больничке спирту пообещали. Банку.

– Не-ет, Зураб, не сечешь. Тут другое. Жмурик. Вот они за чем пожаловали. За жмурика надо отвечать.

– Они причем? – говорит Зураб.– Его в больнице лечили. В вольной. Да никто ни за кого не…

Андрей Николаевич качает головой:

– Лечили там, а крякнул здесь. На них повесят.

– На ни-их?..– говорит Зураб. – Ничего им не будет. Видал прокурора? Он и статью писателя не знал, в больничную палату вперся… Да хотя бы в камеру на больничке – в пальто! Его только в бане держать. Мойщиком. Будь спокоен, они не таких жмуриков списывали.

– А Ольгу Васильевну кто спишет? – говорит Андрей Николаевич.– Видал, как она сюда прибежала, как тут… Или думаешь, она простит куму т а к о г о жмурика?

– А почему я за нее должен думать? – говорит Зураб.– И Петерсу она зачем? Скажу тебе правду, Андрей Николаич, я накушался больнички. Сыт. И молока-мяса не надо. И… психушки не хочу. Поиграл – хватит. В камере чище. Хоть и на общаке. А здесь… Угробили человека.

– Чтоб из-за такой суки,– говорит Коля,– из-за такого жмурика такие заходы?.. И кум не станет руки пачкать– отработанное дерьмо.

– Эх,– говорит Зураб,– пошли, Ося, вместе, нам и без ваших переживаний… Конечно, жалко мужика, помер, а всего сорок лет. Судьба такая. А кто из них кому… Нет, не хочу в больничке, посадили в тюрьму, и надо сидеть в тюрьме, не в богадельне. Хотя с тобой Андрей Николаич, я бы еще поговорил, и с Вадимом… Да и Ося человек…

– Погодите,– говорю,– какой номер у этой хаты?

– Четыреста восьмой,– говорит Зураб,– не разглядел, как заводили? Самая-самая тут…

– Так вы… Борю Бедарева знаете?.. Коля! Помнишь Борю Бедарева?

– Я тебя предупреждал, Вадим,– говорит Коля,– или я не успел?.. Кумовская мразь…

Грохнула кормушка. Откинулась.

– Полухин! – женский голос.

Подхожу. Высунулся в коридор. Пухленькая мордашка. Накрашенные глазки. В форме. В руках раскрытый журнал. Листает.

– Полухин? Распишись, продление тебе.

– Какое продление?

– Генеральный продлил. На доследование, до… двадцать третьего декабря.

– Как… декабря – август на дворе?

– А так. Два месяца за судом и три за генеральным.. Расписывайся.

– Дай почитаю.

– Нечего читать… В журнале распишись.

– Пока не прочту – не будут расписываться.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю