Текст книги "Тюрьма"
Автор книги: Феликс Светов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 26 страниц)
– Гляди, как повезло, Вадим! – улыбается Гриша,– как знал, торопился с мешком – во какой!..
В последнюю передачу ему подогнали рюкзак – все ремни срезаны, ни завязок, ни пуговиц, ничего не положено! Неделю возился, распорол, перекроил, сшил из старой матрасовки лямки, я глядел и завидовал – мне бы такой! Но сейчас-то откуда у него силы радоваться, ему хуже всех, что с ним дальше – без нашей камеры, без Бори – плох ли, хорош, знал Гриша, он всегда защитит. Что же его, все-таки, держит, думаю, сила или глупость, а может, болезнь?..
– Жалко, Серый, мы с тобой мало,– говорит Менакер,– сколько потратил времени на эту… И называть не хочу. Ты со мной не как раньше… Косте поверил?
– Поверил, ты и не отрицал.
– Как не отрицал, я тебе объяснил?.. Ладно, разве в том дело кому из нас ты поверил? Я не держу на него зла, он хороший малый… А как дальше жить?
– В каком смысле?
– Ты теперь битый зэк,– сказал Менакер,– нагляделся за пять месяцев. Как пришел, с тобой говорить было бесполезно, ничего не сек. Но тюрьма никого не учит, только калечит. Ты говорил с ними—у нас, на общаке, хоть кто собирается жить по-другому? У всех одно: попался, дал маху, не туда пошел, не с тем, не так закурковал, баба заложила, кент сдал, впредь буду умней, спасибо – научили, второй раз не залечу, теперь знаю что почем… И дальше: как обмануть, не подлететь, словчить, украсть, чтоб шито-крыто – наука! А у меня разве так?.. Я всю жизнь знал – только на себя надейся, на свои руки, на свою голову… Но разве здесь голова нужна, руки? Я только раз попробовал – идут живые деньги, почему не взять, а мне они позарез… Да не деньги, мне бы свой дом, квартиру, пусть комнату, одну, но свою… Крыша мне нужна! Чтоб я– хозяин, с семьей, сын у меня – понимаешь?
– Ну и что? – спрашиваю.
– Я тебе говорил,– Менакер бросил в угол сигарету– я не хотел, не мог ждать, чтоб это все к старости, когда жена станет злобной клячей, как теща, когда ее изъест проклятый советский быт, за каждой тряпкой, за табуреткой – драться! Я хотел сейчас, сразу, не дожидаться ихней милости. Хотел жить, как положено человеку, не быдлу, а здесь – нельзя, понимаешь – не получится! Ты говорил – возмездие, Бедарев запомнил, болтал-болтал, а для него пустые слова, разве его научишь, всех сожрет ради собственного брюха. А мне не надо чужого, я хотел жить как человек, а тут, пойми – невозможно!
– Что невозможно?
– Жить по-человечески невозможно. Только. красть. А я не хочу красть. Короче, пусть дадут восьмерик, отмотаю, не боюсь я ни зоны, ни Кости, ни кума. Отработаю, выйду и…
Он замолчал и поглядел на Гришу.
– Ты чего?..– спросил Гриша.– Поверил, могу заложить?
Менакер махнул рукой и повернулся ко мне.
– Они меня достали еврейством, я и не думал никогда. В паспорте я русский. Но может, верно, еврей?
– Зачем тебе?
– Правильно,– Гриша растянул в ухмылке толстые губы,—я бы на твоем месте давно сообразил.
– И этот понял, даром что щенок. Уеду я отсюда, Вадим, больше не хочу. За восемь лет воды много утечет. Но если жена уйдет – пусть уходит, если сына не отдаст – что я могу поделать? А если останется, выдержит—я их увезу. Ты пойми, Вадим, ты сам говорил, хотя о другом, а я запомнил – разницы нету, здесь все сразу видно, а на воле не поймешь, сколько лет надо, чтоб разобраться! Советская власть в тюрьме – самая разсоветская, это на воле не понять, обмажут патокой, мы ее всю жизнь лижем – сладко! До смерти не разберем. А здесь кроят, не стесняются, на патоке экономят – оно и видно! Из говна соорудили эту власть, лизни – не захочешь… Здесь нельзя жить, Серый.
– Где – нельзя?
– В нашем гребаном отечестве. Ни русскому – нельзя, ни еврею – невозможно, ни татарину – сожрут. Но русскому и татарину куда деваться – живи, хлебай говнеца с патокой, радуйся, что живой, а еврею – мотай, еще подсвистят. Не так, что ли? У меня сил хватит, а там я сам себе хозяин. Там руки нужны, а здесь их ломают, там голова нужна, а здесь мозги повышибают, трухой набьют – и все довольны… Ты знаешь, о чем я подумал, когда Артур начал бухтеть, а потом Боря за вел свою волынку – понял зачем он ее завел?
– Вроде, понял,– говорю.
– Ему нас надо было раскрутить, а у него не получалось. Он и решил: на бабе они точно поплывут, у него мозги только на это настроены, а кум давит, ему от Бори давно никакого прока, место занимает, кантовался всю зиму, а место дорогое, надо платить, а ему нечем. Но ведь, с другой стороны, верно?
– Не пойму, Андрюха, ты о чем?
– С человеком можно сто лет рядом, с женой в койке – всю жизнь, а ничего про нее не узнаешь, особенно когда любовь. Деньги, тряпки, она на тебя глядит, ты на нее не надышишься – что тут поймешь, кто кого обманывает и того не понять? А за восемь лет зоны цена определится, тут без дуры, высокая проба. Жестковато, конечно – и для них, и для нас, но не мы выбирали, за нас решили… Потому, если она выдержит, если я выдержу, если силы будут, останутся, если…
Брякнула кормушка. Молчит.
– Чего надо? – спрашивает Менакер.
– Обедать будете, жмурики?
– Давай, давай!..– Гриша кинулся к кормушке.
– Сколько вас?
– Давай больше, утром не пожрали. Чего у тебя?..
Гриша таскает шленки с горячими щами.
– Мужики, последний обед, сейчас сала нарежу…
И вот мы хлебаем последний наш обед, а я все не могу понять, почему они так спокойны, а меня колотит? И щи, вроде, погуще, чем у нас, на второе горох, такая редкость, две лишние шленки, ребята едят, облизывают ложки а я не могу, сохнет во рту, не проглотишь. Мало меня учили, слаба моя вера, никуда не годен. Не все ли равно – спец, общак, что нам еще придумали? Отстойник или дача на взморье, разве дело в интерьере? Или я все еще жду поезда?.. Верно он сказал, давно ушли наши поезда.
– Ешьте, мужики, – угощает Гриша– мамкино сало. Купит на рынке, чесночком нашпигует… Чуешь, Андрюха?
– Нормально,– говорит Менакер,– запомню твое сало… Я вот о чем, Вадим, ты и сам о том говорил, помнишь, как пришел, через месяц было?.. За все воздастся, не в этой жизни, так в другой… Помнишь?
– А будет, ты точно знаешь – она будет?..
Открывается дверь. Вертухай.
– Менакер!.. Есть такой?
– Есть, – говорит Менакер.
– С вещами.
– Дай похаваю,– говорит Менакер.
– Давай. Только быстро.
Менакер берет кусок сала, хлеб и… кладет обратно.
– Вот так, Вадим, не договорили…
И вот мы тащимся дальше, на сей раз нас двое. «Я знал, будем вместе… засмеялся Гриша, когда нас вывели. что-то я соображаю!» А что он мог сообразить, болтает, как вычислить кумовские ходы – высшая математика!.. Нет, общак едва ли, не станут они рисковать, дорого обойдется… И я с ужасом представляю себе Гришу в каждой из двух камер на общаке, в которых побывал… Но коли нас не разделили, мы вместе, выходит, и меня не на общак…
Пошли новые переходы, туннели – в этих я еще не был.
– На малолетку, знаю эту дорогу…– шепчет Гриша.
– Ты чего, какая малолетка?!
Ничего нет в тюрьме страшней, наслушался рассказов про малолетку!.. Но мы причем?
– Там спец, на малолетке,– шепчет Гриша,– две или три камеры спецовские, у нас был мужик оттуда, рассказывал, они и гуляют внизу, где больничка…
Туннель выводит на площадку, пахнет свежей краской.
– Давай наверх,– говорит вертухай.
Лестница чистая, стены только покрашены, блестят.
– Куда ведешь, командир?
Не отвечает.
Прошли второй этаж – дверь распахнута, ремонт. Третий этаж, четвертый… Нежилые?
– Новый корпус, командир? – спрашивает Гриша.
– А вам интересно? – вертухай остановился на площадке.– Или думаешь, на волю?
– Далеко идти? – спрашиваю.– Тяжело с мешками.
– Шагай. Или тебе лифт подать?
Миновали пятый этаж – на крышу, что ли? Ползем дальше. Жара, солнце ломится сквозь решетку на площадках…
– Точно новый корпус,– говорит Гриша,– я видел, когда водили в больничку через двор, видно стройку.
– Прекратить разговоры!
... Мы уже на шестом. Чисто, пусто, вроде, и тут ни кого… С меня течет, очки запотели, ноги дрожат.
– Заходи…
Маленькая камера, две двухэтажные шконки… Нет, еще одна, у двери —на шесть человек. Пусто. Кафельный пол заляпан свежей краской, сортир за кафельным барьерчиком… Мы – вдвоем!
– Ну, Вадим, такого не бывает!
– Погоди,– говорю,– какой-то подвох…
На дубке две новые шленки, две кружки, две ложки. Ведро под крышкой – теплый желтоватый чай…
– Да нас ждали! – хохочет Гриша.– Люкс!
Открывается кормушка.
– Одеяла возьмите.
– У нас есть, – говорю.
– Молчи! – шипит Гриша.– Давай, давай – берем!
– Распишитесь за вторые одеяла, – говорит кормушка.
Одеяла новые, только со склада, пушистые.
– Да это санаторий! – кричит Гриша.– Ну дела…
Распаковываем мешки, Гриша обследует камеру. Открывает окно… За решеткой только что наваренные густые «реснички». Ничего не видно. Гриша забирается на подоконник.
– Серый! – кричит он.– Улица!
Пролезаю к нему: между решеткой и «ресничками», сбоку, узкий зазор, виден кусок улицы, прошел трамвай…
– Если вытащить кирпич, – говорит Гриша, – представляешь, какой будет обзор?
– А это что? – спрашиваю.
По решетке змеится заизолированная проволока.
– Может, слушают – не зря строили, продумано?
– Тебе всегда что-то кажется, радоваться не умеешь… Погоди! Понял!
– Что понял?
– Читал последние газеты?
– Какие еще газеты?
– Фестиваль через неделю, так?
– Зачем он нам?
– Иностранцев пол Москвы, а Боря говорил – о тебе по радио пятый месяц базар. По ихнему радио. Иностранцы обязательно в тюрьму, куда им еще? А им тебя – глядите! В новом корпусе, в новой камере, под новым одеялом! Понял? Для тебя все!
– Не болтай, Гриша.
Открывается кормушка.
– Давай шленки.
Лапша.
– Дай еще две, – просит Гриша.
– Подставляй, не жалко, – шлепнул по второму половнику.
– Мы тут одни, что ли? – спрашивает Гриша.
– Не, еще есть…
Сидим через стол. Гриша достает масло, сало, конфеты.
– Улыбка Будды…– говорю.
– Чего? – распустил губы Гриша.
– Была такая история на Бутырке, очень похожая. Давно было, но разве у них хоть что-то может измениться? Перевели зэков в новую камеру, вымыли в бане, одели в чистое и выдали по полной шленке. Только ложки забыли.
– Что ж они без ложек не управились?
– Управились. Настоящие были зэки.
– А Будда причем?
– На фестиваль приезжал… Нет, быть того не может! Едва ли ты угадал, но… похожая история.
На другой день чудеса продолжались. Спали мы по-королевски, пушистые одеяла были у нас пледами, мы лежали на нижних шконках у открытого окна, между нами дубок, курили, пили теплый час с конфетами, болтали заполночь; еще через день у меня должна бы ла быть передача и мы сочиняли невероятные гастрономические сюжеты. И библиотека нас ошеломила: давали по две книги на человека, а в других корпусах хорошо если доставалась одна на троих, там не выбирают. Здесь я углядел два тома Диккенса, упросил Гришу взять «Жизнь Арсеньева» и Блока: у меня руки дрожали, когда библиотекарша сунула книги в кормушку. И радио мы включали и выключали. Сами!
Но главное ошеломление ждало на прогулке. Дворики на крыше, лестница рядом с камерой, нас завели, сзади грохнула дверь, а мы так и остались стоять у стены… Жарило солнце, освещало розоватый свежий камень, правильные квадраты, и стены розоватые, из того же камня – и простор!
– Перебор,– выдавил я,– как бы, правда, кое-кто не пожаловал…
– Погоди, не то будет! – смеялся Гриша.
Вернувшись с прогулки, мы обнаружили шахматы, шашки, домино… Мы глядели друг на друга и бессмысленно улыбались.
В такой камере хотелось разговаривать. Сначала я поглядывал на решку со змеящейся по ней проволокой, потом махнул рукой – а что они услышат, если и слушают?
– Кабы не тебя жалко, – сказал Гриша, – но если б вдвоем, оттянуть тут мои пятнадцать лет, я б согласился.
Я подумал, что, пожалуй, тоже согласился бы, хотя пятнадцать лет – многовато.
– Если не расстреляют, – Гриша поглядел на меня.
Я промолчал, суд у него должен был быть через день, разве оставят вместе, заберут губошлепа прямо с суда и на осужденку, больше не увидимся, а кого сюда сунут? Вот и останусь в этой золоченой клетке неведомо с кем, про общак тепло вспомню…
– Представляешь, – говоритГриша, – адвокат у меня баба, а она за меня! Ты, говорит, забудь о расстреле, дураки тебя пугали, будем добиваться больницы, совсем уйдешь…
– Не слушают адвоката в суде, лучше не рассчитывай.
– Едва ли. Хотя… Я и не хочу в больницу, пусть зона, только бы… Зачем меня Боря пугал, ты как думаешь?
– Не знаю. Я не могу его понять, для меня он… А ты что о нем думаешь?
– Мало ли что я думаю. Наверно, ты прав. И Пахом был прав, и этот… Артур. Какое мое дело, я от него только добро видел, забили бы меня, когда б не он. А что стучит… Видишь, мне и это на пользу.
– Ты убежден, что он на них работает? – спросил я.
– А что мне, Вадим? Разве я кому судья? Ты и сам… Первые дни и ты меня сторонился, глядеть не мог, отодвигался. Заметно было, не скроешь. И Пахом… Хороший мужик, понимаю, а на меня зверем. Они бы меня сожрали, в первый же месяц кончили, когда б не Боря… Да и Боря, если б его не за тем держали… Отрабатывал!.. Не хочу об этом. Ты мне вот что скажи, Вадим, – как мне жить?
– Так и живи, себе не прощай. Другим прощай. Если можешь, если силы есть. Мы должны прощать. Не можем не прощать. Особенно за себя. Мы говорили с тобой, с этого и начали – разве я отодвигался?.. Хотя тебе заметней. Но ты подумай, что будет с Борей, что ему предстоит – здесь и… Иудин грех. Знаешь, что это? Видел, каким он уходил?
– Черный был. Допекло. Может, отойдет на этапе?
– Не отойдет. Ни на этапе, ни… От того, что с нимпроизошло, так просто не уйдешь, ничем он этого в себе не задавит. Вылезет, в самый неподходящий моментобнаружится. Не позавидуешь ему, как бы ни сложилось. Пусть никто не знает, не узнает, само будет в нем жить, пока…
– Что «пока»? – спросил Гриша.
– Не знаю, не могу я об этом говорить…
Через день Гришу повели в суд. Странно он ушел, так не бывает: взял тетрадочку и шагнул за дверь. «Попробую без вещей…» – шепнул он мне. Вертухай не сказал ни слова. Значит, вернется. В любом случае вернется. Странно это было, но, по всей вероятности, и в такой странности идея – держать нас вместе и после суда, если не расстрел, вернут в камеру, он будет писать кассацию, ждать ответа два-три месяца, не меньше. Какая-то их хитрость. Но что могло быть лучше нашего положения? Остаться в такой камере вдвоем еще два-три месяца!
Непостижимо было и то, что когда за Гришей закрылась дверь, меня оставили одного. Я тихонько лежал на шконке, читал, не понимая ни одного слова, курил, а когда стукнула кормушка и мне принесли передачу… Первый раз за все эти месяцы я рассматривалкаждый предмет, принюхивался, узнавал и, мне показалось, что-то понял. Потом развернул новенькую телогрейку и увидел вышитые на внутренних карманах кресты… И рюкзак мне подогнали – новый, с обрезанными ремнями. Я тут же попросил иголку и принялся шить, сверяя с рюкзаком Гриши… Может, Господь подарил передышку?
Гриша вернулся поздно. Я успел много: пришил лямки к рюкзаку, гулял в одиночестве посреди розоватых камней на крыше, одного меня водили в баню – душевые номера на первом этаже, горячей воды – залейся. Только пива не дали и махровых простынь.Удивляться мне надоело, а пугаться не хотелось. Пошли они со своей хитростью!..
– Давай к столу, – сказал я и вывалил свою передачу.
– Завтра, – сказал Гриша, – все завтра. И речь прокурора, и адвокат, и мое последнее слово. И приговор. Я и завтра не возьму вещи. Попробую. Они должны знать – понимаешь? Заранее. Если расстрел… Если прокурор попросит… Даже если приговора еще не будет, меня сюда не вернут, наручники и… Придут за вещами, ты поймешь…
– Поешь, можешь не рассказывать.
– Одного везли… – он взял сигарету, зажег спичку и положил сигарету обратно.
– Одного в пустом воронке, а рядом набили, как сельдей, в другую машину.А меня как короля. И конвой, когда туда ехали, со мной по-хорошему, клетку не запирали, угощали сигаретами, байки травили, Москву показывали… Застревали на каждом перекрестке, народищу! Конвой только на девок глядит, говорят, теперь голые ходят, под платьем ничего… Это когда туда. А когда обратно… Когда в зале наслушались – обвинительное и… все остальное… Я думал, они меня пришибут. Когда обратно везли.
– Что «остальное»?
– Я не мог глядеть на мать. Она вошла, а я говорю судье: «Пусть она уйдет, я не буду при ней.» Она ушла, я сел и… понимаешь, не могу голову поднять. Судья спрашивает, прокурор спрашивает, адвокат подсказывает, я стою, а…
– Кто еще там был?
– Три девочки с матерями. Остальные не пришли.Повезло, сказала адвокатша, лето, каникулы – на даче, в лагерях… И еще наш комсорг из института. Требовал расстрелять и чтоб суда не было – не надо говорит, все ясно. Судья на него рявкнула, оборвала. Представляешь, Серый, – адвокат баба, прокурор баба и судья —баба! Я своим ушам не верю – судья за меня! Или я что-то не понял? Когда стала меня спрашивать, конкретно, тут я на нее поглядел. Она меня спрашивает, а я – молчу. Я только фамилию назвал, год рождения, а так – молчу. Что я могу сказать, Вадим? Ты подумай – что я им скажу? Судье и… Я даже тебе не могу… Нет, тебе я скажу, я давно хотел, не получалось. Тебе обязательно, ты поймешь… Этого нельзя говорить…– сказал он шепотом и поглядел на меня.
– Что, Гриша? – спросил я.
– Помнишь наш первый разговор? Ты пришел в камеру и тебя положили рядом со мной возле сортира? Другого места внизу не было – помнишь?
– Помню.
– Я тогда отмахнулся, я об этом и думать не хотел, не то чтоб разговаривать. У меня все силы уходили, чтоб их не слышать – ни Борю, никого. Но ведь так все время, все месяцы, с первого дня!.. Я дураком был, меня спрашивали и я рассказывал. А они – расстрелять, «зеленка», мы бы сами!.. Я не хотел показать, что боюсь. И не боялся. Перестал бояться. Страшней, чем было на Петровке, когда привезли… Такого уже не будет. Остальное мелочь. А тут… День за днем, месяц за месяцем… Потом ты пришел. Я на тебя глядел, слушал… Помнишь, ты перекрестился, когда первый раз сел за стол?
– Да, – сказал я.
– А когда ты ушел, я с Серегой разговаривал, старовером. И я понял… Ты не думай, я крещеный, меня отец крестил. Он давно не живет с матерью, они разошлись, мне пять лет. Потом отец стал брать с собой летом в отпуск. Он… веселый мужик. Один раз были мы в Карелии, там брошеные деревни, пустые разграбленные церкви… Один раз пристал к нам дед с бородой, священник. Кто он, чего там оказался – откуда мне знать, наверно, лет десять было. Только помню, они с отцом ночью пили, разговаривали, а утром отец говорит: тебя, мол, крестить надо. А зачем? Всякое может быть, а если ты будешь крещеный, нам всем легче. Я не понял и сейчас, наверно, не пойму. Но что он меня крестил, тот дед с бородой, помню, и крестик повесил, я его выбросил, когда надел пионерский галстук. В старой церкви – только стены, на одной висела икона, обсыпанная. Знаешь, когда обсыпаются?
– Где это было? – спросил я.
– Не помню, где-то в Карелии. И вот ты послушай, я давно знаю, заметил… Помнишь, Артур говорил, что ему скучно, он оттого и бесится, бегает, в тюрьму залезает. И Боря об этом, и многие тут. Скучно им. Ты обратил внимание?
– Обратил, – сказал я.
– А ты понимаешь что это ?
– Может быть, – сказал я.
– Когда тебя… толкает…
– Что толкает?
Мы сидели на шконках, между нами дубок, за окном стемнело, дневной жар уходил в открытое окно сквозь решку, сквозь почти сплошные «реснички». Гриша первый раз прикурил и теперь дымил непрерывно.
– Мы жили в коммуналке, – говорил Гриша, – я нагляделся на баб… Хотя ничего особенного, коммунал как коммунал, старый дом на Сретенке. Зайдешь к кому в комнату… Да не в том дело, что барахла много, а как они живут! И скандалы, и чему радуются, и блядство – скучно! И разговоры, разговоры – на кухне, по телефону под дверью. Мне все было скучно – и в школе, и в институте… Я жить хотел, понимаешь?.. И у отца, когда он брал меня с собой в отпуск, и у костра – песни, разговоры, с бабами по кустам… Не мог я, понимаешь, Вадим?
– Понимаю, – сказал я, – только ты не договариваешь.
– Я хотел жить не так, как они живут, а как – я и сам не знал. И себя не знал…
Он замолчал, будто поперхнулся.
– Ты чего, Гриша? – спросил я.
– Да ничего! Не верю я, что болен, и врачи врут. Читал я их книги, все понял, там и понимать нечего. Может, я хотел того же, что Артур, а смелости не было, силы не было. Но, знаешь, я думаю, и он того не хочет, это… не он, понимаешь?
– Нет, – сказал я, – теперь я тебя не понимаю.
– Я никому не говорил, а тебе скажу, – Гриша был бледен до синевы. – Давно хотел, а… не мог. Когда я ходил на свои… прогулки, ждал у лифта и… Когда они подходили – в фартучках, с бантами, глядели на меня, а я открывал лифт и… Понимаешь, в чем тут дело?..
Я молчал.
– Ты меня поймешь, я знаю, я никого не могу обидеть, у меня не получится, если и захочу, нет у меня на то никаких… Это был не я, понимаешь? Не я. Я не знаю кто это был и почему я им оказался, но знаю точно и если бы можно было доказать и объяснить – я бы доказал и объяснил. Это был не я, ты слышишь?
– Слышу, – сказал я, – я тебя понял.
– Ты и не мог не понять. Но разве я могу сказать об этом судье? Или девчонкам, их матерям, комсоргу, которому надо меня расстрелять, конвою – они меня затоптать готовы! Даже адвокату – один на один? Да и зачем говорить, разве дело в том какой будет приговор?
– Тебя надо было остановить, – сказал я. – Не знаю, каким образом, но… Вот тебя и остановили.
– Боря считает, что меня надо было убить. И он бы меня убил, если б ему не обещали, что он будет тормозиться до лета в тюрьме. Видишь, как все просто?
Утром он ушел, и опять без вещей. И еще целый день я оставался один. Мне было так спокойно, что я перестал удивляться. Лежал на нижней шконке, курил и смотрел в окно сквозь густые «реснички». Неба видно не было, голубело между ржавым железом, даже облачка не различить. Почему им скучно, думал я, всем скучно – Артуру, Боре, Грише, был еще паренек на общаке – Князек, и ему скучно. Скука – это однообразие, думал я, – монотонность? Дьявол однообразен, хотя бесконечно «развлекает». Отвлекает, – уточнил я. Скучно с собой, а потому хочется отвлечений. Если ты будешь слушать себя, научишься слышать себя, то откроешь в себе… Бога. И тогда сможешь узнать Его, глядя в небо, на тихую гладь озера, понимать в том, как дерево одевается листвой… Тихое небо не может быть скучным – оно красиво, ты глядишь в него и слышишь себя, а потому слышишь… Бога. А грозовое небо? Оно – страшно. Но и оно красиво, потому что и в нем ты понимаешь Бога.Значит, кому-то надо тебя отвлечь от такого слышания и понимания. Понятно кому. Но, значит, одному Он Себя, тем не менее, открывает, а другому нет? Быть может, в награду за то, что однажды ты отказался отвлечься, сказал – «Нет!», не впустил в себя тьму, душа очнулась и ей открылась красота, которую, узнав, ты уже будешь беречь, понимая, что ничего не можетбыть прекрасней и выше, что любое самое заманчивое о т в л е ч е н и е только обман, тебя т о л к а е т и ты отдаешься, теряешь волю, тебя уже тащит, ты хочешь еще, больше, никогда не наешься и никогда не напьешься, а он хитер и неутомим в своей хитрости, это е г о р а б о т а , и если ты сделал шаг в е г о сторону, тебя уже не остановить. Все просто, думал я, особеннопросто будет п о с л е тюрьмы: лежать в траве и глядеть в небо… Просто лежать и просто глядеть. Без решетки, без запертой, обитой железом двери. И знать, что можешь встать, спуститься к реке, сесть под деревом и глядеть… Но разве е г о нет в траве, возле реки, под деревом, разве он хоть когда-то оставит тебя в покое и разве ты сможешь быть хоть когда-то в себе уверен? В себе – нет, думал я, только в том, что Бог тебя не оставит, защитит, спасет, только в Нем надежда… Только в Нем. Себя я уже знал.
Привели Гришу поздно, поздней, чем накануне. После ужина. Я уже со страхом глядел на дверь: откроется, войдет вертухай за его вещами… Он был опять другой… Решительный. Нагловатый. Веселый… Неужто веселый?
– Чего? – спросил я.
– Пятнадцать лет, – Гриша прошелся по камере, стуча сапогами.
– Воронок набили – по всему городу, по судам. Жарища, течет со всех… Кем набили! Трояк, четыре года, поселение… Только у одного семерик… Мелюзга! Похаваем?
– С матерью говорил? – спросил я.
Он бегло глянул на меня и отвернулся.
– Завтра свидание… Все спрашивают, всем интересно, как в институте на экзаменах: «У тебя чего?» Я как отрежу: «Пятнашка!» Только зенки таращат… Ладно, Серый, теперь мне море по колено.
На свежевыкрашенной зеленой стене против сортира прибиты крюки – вешалка. Гриша подошел поближе, взялся за крюк и – отломил.
– Спятил? – спросил я.
– Увидишь. Я давно придумал, если вернут в камеру…
Он пошире открыл окно и полез на решку.
– Не валяй дурака, Гриша, – сказал я.Он возился на решке, гремел железом, скрежетал…
– Черт! Сорвался…
– Что ты там делаешь? – спросил я.
– Кирпич сорвался… Ну, если кому повезло…
– Прекрати, – сказал я. – Выкинут из камеры. Давай поживем спокойно.
– Спокойно не получится, Серый. Не вяжись ко мне…
Я схватил его за ногу, стащил с решки.
– Хватит, Гриша, пока я здесь, этого не будет.
– На сегодня хватит. Утром поглядим. Темно, ничего не видать…
Он говорил без умолку полночи. Рассказывал о себе, о женщинах – с яростью: «Они на меня не глядели – никогда! В упор не видели. Знаешь, как они смотрят? Глаза намазанные – синие, зеленые, рот красный…» О чем-то еще, противоречил себе в каждой очередной истории. О том, как любит старую Москву, переулки, знает каждое дерево на бульварах, а за деревьями каждый дом: «Вот что мне не скучно, – не бабы, не вся эта мерзость! Москву я сохраню в себе, не заберут – моя! Хочешь, пойдем по бульварам, в первый месяц, когда ты пришел в камеру, мы «ходили»? Пошли с любой стороны, откуда хочешь – давай со стороны Таганки до поганого бассейна?..
Я не отвечал, а он называл и рассказывал о каждом доме, о том, где, у кого и с кем там бывал, где можно посидеть, поесть, где вкусней и лучше, где купить мороженое… «Или, знаешь, Серый, давай пивка, а? Холодного? Или нет, нам с тобой по стакану коньяка – и пошел!..» Да ничего он никогда не пил, не пробовал, едва ли хоть что-то съел, кроме мороженого!.. «Я знаю, к т о меня т о л к а е т , —говорил он,– и знаю – это был не я. А куда мне было деться? Но теперь все, теперь они со мной ничего не сделают. Ты говоришь, меня надо было остановить? Наверно. Они говорят, меня надо было убить. Может быть, и так. Я не боялся, а потому меня оставили жить.Но теперь я им не поддамся, никому не поддамся – е м у не поддамся!.. Вы все боитесь и ты, Серый, боишься. А я, а мне… Пятнадцать лет! Кто еще столько схватил? Пахом – не больше десяти,восьмерик он схватит! Боре – четыре года красная цена, щенок! Про тебя говорить нечего, уйдешь прямо из тюрьмы. «Сколько дали?» – спрашивают: в воронке, на сборке. «Пятнашка…» А у них в глазах, знаешь что? Что ты, Серый! «У-у!..» – говорят.
Утром он не поднял головы и во время поверки. Да какая у нас поверка: открыли кормушку, корпусной глянул и ушел. В одиночестве я съел завтрак, выпил чай; лежал и читал Бунина. Наконец, Гриша встал, сполоснул физиономию, поковырял кашу и закурил.
– Давай, Вадим, какой у тебя телефон? Передам матери. Она позвонит, все, что хочешь…
– Как же ты передашь – одни, что ли, будете?
– Не могут, кто боится, а я никого… Давай в шахматы?
Он расставил фигуры, глаза, как и вчера, шальные. Я выиграл сразу, хотя всегда играл плохо. Он надул толстые губы, снова расставил фигуры, «зевнул» – раз, другой, побелел и опрокинул доску.
– Читай свою книжку, Серый, – и полез на решку.
За окном грохотало, весь корпус, кроме шестого этажа, был нежилой, с восьми утра начинался грохот – стройка.
– Гляди, Серый!
Я выглянул через его плечо: улица, трамвай, люди, под нами плавала стрела крана.
– Еще один кирпич! – крикнул Гриша.
– Крановщик подаст стрелу – передавай что хочешь! А если еще выломить, перелезем на стрелу – далее везде! Помнишь, Артур рассказывал – с суда ушел!
– Не мели, Гриша. Слезай.
– Отстань… Доковыряю кирпич, а там поглядим.
– Слезай! – я схватил его сзади за рубашку, стащил с подоконника. – Или будем вместе, или уходи!..
Он не успел ответить. Дверь распахнулась, в камеру влетел вертухай, за ним корпусной. Вертухай проскочил между нами, высунулся в окно – и повернулся с кирпичом и крюком в руках.Корпусной присвистнул, взял кирпич и вышел.
– Все, – сказал я, – доигрались.
– Да по-шли они! Так и было, вон как строят…
– Я не ответил. Больше всего мне хотелось его избить, даже жалости не было.
Дверь снова открылась.
– Выходи, – сказал корпусной.
– На свидание, что ли? – спросил Гриша.
– На свидание.
– Тетрадку возьму.
– Можешь без тетрадки.Гриша взял тетрадь, карандаш. Он был совершенно спокоен…
– Давай телефон, – шепнул Гриша, – пиши…
Я даже глядеть на него не мог от злости.
– Что возишься? – сказал корпусной.
– Заждались.
– Дурак ты, Серый, – сказал Гриша. – Все вы чего-то боитесь! Все ладно, но ты? А говоришь, в Бога веришь. Ни во что вы не верите. Слабаки!..
Через полчаса дверь с грохотом распахнулась и майор с лошадиным лицом ворвался в камеру. «Тот самый – по режиму…» – вспомнил я.
– Тюрьма не научила?! Да я… Да я вас всех!..
– Что вы кричите? – сказал я, мне было все равно.
Он прошагал к окну, выглянул.
– Почему открыто окно? Кто разрешил?!
– Жарко,– сказал я.
– Жарко?! Будет холодно, обещаю… Сегодня мы кой-кого проверим на силу духа…
Он метнулся из камеры.
– Распустили! – кричал он за дверью. – Я покажу им!
Я начал собирать вещи. Хорошо, успел с рюкзаком, ничего нельзя откладывать в тюрьме…
Дверь снова распахнулась. Этот майор вошел иначе. Спокойный, черный, как жук, черные, внимательные глаза скользнули по мне. Он пролез мимо дубка, тяжело оперся на подоконник, грузно поднялся… Я смотрел на его руки, густо поросшие черным волосом… «Он, он!» – понял я. Руки я угадал. Но он был совсем другой, неожиданный. Так же грузно, тяжело он слез с подоконника и поглядел на меня поверх дубка. Я не вставал.
– Что тут произошло? – спросил он.
И голос был не таким, как мне «слышалось». Скорей вкрадчивый, чем властный.
– А что произошло? – сказал я.
– Вы считаете, все нормально?
– Увели, а куда не сказали.
– А кирпич? – спросил майор.
– Кирпич?
– Да, кирпич из стены.
– Верно, дежурный вынул. Я не понял зачем.
– А это что? – майор ткнул волосатым пальцем ввешалку с обломанным крюком.
Я привстал и посмотрел на вешалку.
– Что с крюком? – повторил майор.
– А… не обратил внимание. Отломился.
– Понятно,– майор глядел на меня с нескрываемым любопытством.








