Текст книги "Тюрьма"
Автор книги: Феликс Светов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 26 страниц)
Гляжу ему в глаза, он отворачивается, достает тетрадь… Не нравится мне этот странный вызов, хорошо бы увидеть, когда он вернется, не пропустить, посмотреть в лицо…
5
В таком помещении он еще ни разу не был – наверно, бокс: лавка, шагу не ступить, темновато…. Да хотя бы всегда здесь: месяц, три, год – только не туда, лишь бы не обратно!..
Дрожат руки, ноги, внутри все дрожит, болят пальцы, ноги в огне, он снимает ботинки, взялся руками за ступни… Что же это такое, как могли такое позволить почему…
Его мешок рядом, но он и курить не может, сунул было по привычке достать табак и отдернул руку, нельзя курить в боксе, вытащат, поведут обратно… Что хотите, что угодно, только не туда!.. За что, почему мной так…
Дверь открывается.
– Выходи!
Старшина. Коренастый, рыжий, глаза странные…
– Оставь барахло.
– У меня тут…
– Сказано – без вещей!
Куда ж это, если без вещей… Значит, не назад, не в камеру… Коридоры, лестницы, переходы, туннели… В больничку?!
Светлый линолеум, чисто, двери… Просто двери в белой масляной краске… Еще одна лестница, деревянная…
Старшина открыл дверь, что-то сказал, кивает…
Он входит. Светло, чисто, за письменным столом майор… Тот самый, из того страшного сна: черный, до синевы выбритые щеки, толстые руки на столе, поросли черным волосом…
– Садитесь… Тихомиров Георгий Владимирович.. Статья сто семьдесят третья… Что с вами случилось?
– Я… Я прошу вас… Я не могу находиться в той.
– Почему не можете?
– У меня… болит сердце, душно…
– Вы были на больнице?
– Был.
– Сколько там пробыли?
– Два… месяца.
– Как два месяца?.. – смотрит бумаги на столе. Два с половиной, почти три!.. – Вы в тюрьме или в санатории?
– У меня…
– Если не ошибаюсь, мы с вами уже видались?
– Неет… Я вас никогда не… видел.
– Не видел и… Не слышал?
– Я вас никогда не видел, никогда не слышал.
– Хорошо. Что произошло сегодня в камере?
– Не знаю… Я проснулся от того, что… горели ноги…
– Горели?
– Не горели, но… Я очень прошу вас, гражданин майор, не отправляйте обратно, я… У меня не хватит …
– Вот что, Тихомиров, в тюрьме камеру не выбирают‚ вы пробыли два с половиной месяца на больнице, я еще проверю – почему вас держали так долго? Вид у вас здоровый, давление нормальное… Проверим. Вы были в четыреста восьмой?
– В четыреста восьмой. Я прошу вас, гражданин майор, куда угодно, но только не…
– Я вам сказал, Тихомиров, вы будете в той камере, в которую вас поместят. Вы были вместе с Бедаревым?
– С Бе… Нет, там не было такого.
– Вы его не знаете, не слышали о нем?
– Нет, гражданин майор, не знаю.
– Хорошо. Что случилось сегодня в камере?
– Я лежал наверху, пытался заснуть, мне было душно, тяжело, потом заснул, а… проснулся от того, что… Засунули в пальцы бумагу и… подожгли…
– Кто?.. Кто это сделал?
– Я не видел, гражданин майор… Я никого там не знаю.
– Кого избили в камере? Кто избил?
– Я никого не знаю, ни одной фамилии.
– А если я вам покажу, узнаете?
– Боюсь, что нет, я.. там так много народу…
– Вам предъявлено обвинение в тяжелом государственном преступлении. Или вы считаете, что с вами будут нянчиться?
– Я понимаю, гражданин майор.
– Что вы понимаете?.. Тут вам комфорту недостаточно, там люди не нравятся… Прикажете оборудовать специальную камеру и подобрать людей?
– Я понимаю, гражданин майор, я прошу вас, я обещаю…
– Ладно, Тихомиров, мне с тобой надоело разговаривать. Пойдешь на спец, в… двести шестидесятую. Не знаешь Бедарева?
– Не знаю.
– Узнаешь. Буду вызывать раз в неделю. Все его разговоры запомнишь, когда уходит на вызов, когда возвращается – записывай. Понял?.. Смотри у меня, если что не так – будет тебе камера, вспомнишь откуда ушел. Понятно?
– Да, гражданин майор.
– Значит, ты меня в первый раз видишь?
– В первый, гражданин майор.
– Хорошо было на больничке?
– Хорошо, гражданин майор.
– И на спецу будет не хуже.
– Спасибо, гражданин майор…
6
– Серый, а, Серый – не спишь?
Поворачиваюсь. Круглолицый, тот что лежит рядом с Гариком, все называют его Наумычем, только по отчеству: лет под сорок, зам директора фабрики вторсырья, статья хозяйственная, взятка, еще не понял за что такая честь, почему не в нащей семье, а на воровском месте; не похож на еврея: светлый, курносый, круглолицый. Был разговор о его национальности, смеются: «Не поверил, что еврей? Во какие бывают!..» – Это Костя, вроде, похвастался. Сейчас Наумыч перегнулся через грузина, тот спит на спине, накрыл лицо полотенцем; дело к двенадцати, отошла поверка, подогрев, а мало кто спит, да и не собираются: за дубком играют, шумят, Наверху совсем трудно понять что про исходит, возле сортира толкотня…
– У меня к тебе деликатное дело, – говорит Наумыч,– Гарик попросил узнать…
Гарика я, всё-таки, подкараулил, часа через полтора, гляжу, возвращается с вызова, идет быстро, видно всегда так ходит, напористо, лицо напряженное, а как поровнялся с моей шконкой – отвернулся. Что тут поймешь?
– …У него суд в понедельник, – говорит Наумыч.
– Я знаю.
– Спроси, говорит, у Серого, он писатель.. Не напишешь ему последнее слово?
Вот оно, думаю, как…
– Не знаю ни его, ни его дела… Как написать?
– Расскажет, объебон почитаешь.
– Если бы хотя неделю с ним пожить, поговорить, понять… Тут дело нешуточное, надо врубиться в человека…
– У нас тут один… Верещагин… – Наумыч кивает на верхнюю шконку, а я уже давно обратил внимание: сидит с краю, глядит на камеру.– Я говорит, художник, член МОСХа, а попросили нарисовать голую бабу для календаря – не может. Видишь как…
Вон какие заходы, думаю…
– Ты скажи, Гарику– говорю,– пусть напишет, как сумеет, а я отредактирую.
– Верно,– говорит Наумыч, – по делу. Завтра суббота, сварганите. Спи, Серый, привыкай…
Многовато для меня да и напридумывал нивесть что – не могу заснуть, гудит внутри, перепуталось – что было, с тем, чего не было, но ведь могло…
Бесконечный день! Проснулся рядом с Борей… Какими счастливыми кажутся теперь дни, месяцы в той, моей камере, что мне до того кто такой Боря, его проблемы… Письмо из дома!.. Почему-то верю, что оно есть… Как было хорошо! Привычная, размеренная жизнь: Серега, Пахом, Гриша… Разом сломалось: рыжий старшина, лестницы переходы… Жуткая камера! Разговоры, разговоры, раз говоры… Вот она – тюрьма! Не дает покоя странный вызов – куда таскали моего благодетеля?.. «Огненного искушения…» – вспоминаю я.
Рядом со мной худенький паренек, а пригляделся – взрослый мужик: спокойный, улыбается…
– Не спишь? – спрашиваю.
– Днем отоспался. Пойду к ребятам…
– Погоди,– говорю,– кто этот дед с бородой?
– Чудак один. Художник… Вчера едва не придавили.
– За что?
– Полез не в свое дело. Хата непростая. Мой тебе совет – не лезь в чужие дела.
– Зачем мне, я и понять ничего не могу.
– Что понимать – дали место, сопи себе. Я бы тут весь срок… Ларек, дачки, тепло, спи да ешь…
– А тебе долго?
– До лета подержусь. Полгода уже.
– А много светит?
– Лет двенадцать.
– Не лишнего просишь?
– Меньше не дадут. Сто вторая. С особой дерзостью.
Быть того не может, не похож!
– Как же так? – спрашиваю.
– Молча. Что теперь про это, будешь думать – лбом об стенку. Та жизнь кончилась, теперь другая.
– Тебя как зовут?
– Иван.
– Расскажи, Ваня, я не из любопытства. Лежим рядом, может, и мне до лета.
– Здесь много с такой статьей. С другой стороны, рядом с Наумычем – Гурам. Аккуратней с ним… Кулаком в ресторане. Насмерть. За русскую официантку заступился – арабы, говорит, разгулялись. Лапшу вешает, но точно – сто вторая.
– А у тебя что?
– А у меня и того проше. Из Перова я. Коллектором работал с геологами: летом в поле, зимой гуляю. Пили два дня, а утром встали – Валерка унес пиво, поганец, запаслись с вечера, как люди, а он встал пораньше– и унес. Денег нет, трясет. Нашли бабу, похмелились. Еще одного встретили, приняли на грудь… Надо Валерку искать – так не положено, пили вместе, а он… Пошли к нему. Осень, тепло. Поднимаемся на двенадцатый этаж, звоним. Открывает мать. Давай, мол, Валерку. Выходит: чего, говорит, надо. Давай сюда. Вышел, а что с ним делать – бить, что ли? Скучно. Подошли к окну – открыто, ветерок. Подняли его, в окно – и отпустили. Я только тогда сообразил, когда в руках пусто…
– Ты что, Ваня?
– Лежи, Серый, спи, зачем про это? Надо было за ним. А нет– живи здесь. Другой жизни не будет.
Гарик подошел ко мне на другой день, я уже при гляделся: утром толкотня возле сортира-умывальника, неразбериха с завтраком, удивительно, как всем досталась пайка, сахар, миска баланды – вот где работа у шныря, крутись!
Наша семья сидит на шконке у Султана: завернули матрас, шленки на железо, хлебаем; «аристократы» за дубком, «комиссар» поглядывает на них, морщится, завидует, туда ему, коммуняке, охота… Поверка: наверху сидят, свесили ноги, внизу стоят, каждый у своей шконки, корпусной считает, сбивается, начинает снова: «Нажрался, козел, глянь на его морду, налил глаза, считать не может…»
– Ну что, Серый, Наумыч передавал мою просьбу? – Гарик глядит на меня с усмешкой.
– А ты уже написал? – спрашиваю.
– Чего написал?
– Мы с ним говорили: ты напишешь, а я отредактирую.
– Если б я мог написать, ты мне зачем? В том и дело…
– Я тебя знать не знаю. Ни тебя, ни твоих подвигов.
– Давай поговорим, время есть…
Сидим на его шконке. Одноэтажная, спиной к ка мере, здесь прохладней, воздух ползет вниз по черной стене в корявой «шубе», за решку привязаны мешки с продуктами, у каждой семьи свой мешок, за спиной грохот, крики, пытаюсь сосредоточиться, услышать…
– Мне бы для начала прочитать обвинительное, – говорю.
– Мозги пачкать,– говорит Гарик,– ни одного слова правды, да и нет у меня, отдал адвокату. Ты лучше слушай…
Плутовской роман: грабеж в Иркутске, драка в поезде, три квартиры в Красноярске, генеральша в Свердловске: обчистил ее квартиру, а она за ним в Москву, и у ее подруги…
– Слушай, Гарик, тут не последнее слово – роман писать?
– Первая серия, – говорит Гарик, – там еще много чего.
– Так ты из Иркутска?
– Тебе не нужно, ты дело слушай…
А… в генеральше загвоздка, она его сдала, приревновала к подруге: роман о глупой генеральше, зачем ей, дурехе, ревновать, он и подругину квартиру взял…
– Ты во всем этом признался? – спрашиваю.
– А что признаваться, – смеется Гарик,– им все известно! Не все, на чем поймали. Мокрухи нет, тяжелое телесное – сто восьмая, сто сорок шестая, сто сорок пятая, двести шестая…
– Что же ты хочещь сказать в последнем слове?
– Чтоб заплакали: такой молодой, столько мог сделать полезного, а жизнь поломал – себе и людям, столько принес несчастий, год каялся, десять лет буду каяться, трудом искуплю, любая работа, любой приговор, чем больше, чем лучше, а лучше поменьше, молодая жизнь, все впереди…
– Постой, а то я заплачу.
– Давай, Серый, оформи, чтоб как песня…
Гляжу на него: незаурядный человек, в чем его сила? На вид хрупкий, а что-то звенит, сдержанная сила, как пружина, потому и камеру держит, смелость – вот в чем дело, бесстрашие, готов до коица, ничего, никого не боится…
– Бумага тебе нужна, ручка?
– Бумага у меня есть,– говорю, – где бы сесть?
– На моей шконке… Камера!..– голос у Гарика негромкий, а сразу тишина.– Чтоб тихо было… Толик, придави соловья!.. Давай, Серый, у меня свои дела…
Не гляжу на камеру, а понимаю – с меня глаз не спускают. Ну, Вадим, как ты тут себя окажешь?.. Надо бы с ним побольше, поближе – кто он такой, не от себя писать, от него, а что я про него знаю, сколько правды в том, что рассказал, только что известно следователю, на чем попался, а там еще… Соблюдать правила игры, больше ему не надо, сейчас не надо, но ведь когда-то поймет… Сейчас не захочет услышать, ему бы только выскочить… Нет, трезвый человек, знает, выскочить не удастся, получить поменьше, надо десять лет, меньше не дадут… Десять лет, думаю, какой в этом юридический, правоохранительный смысл, что с ним станет эти годы, это пока в нем бурлит жизнь, сила, веселая энергия… А что еще, что главное, в таком человеке – привязанности, раскаяние, о чем-то сожаление? Что будет через десять лет, во что они его превратят, а ведь он не сдастся, будет бороться до конца —за что бороться, чтоб себя сохранить или – выскочить, а для того все средства хороши, любой ценой… Усвоит правила игры, он их уже принял, убежден, что выиграет, всегда выигрывал, не понимает, что изначально проиграл, что в этой игре выигрыша быть не может, только поражение, ему не объяснишь, не поймет, пока еще мало, вот когда сломают, а сейчас ему нужно только одно… Что ж, тогда те самые слова, спа сибо полковнику, подсказал, мне бы не вспомнить, полковнику они не нужны, он жить не хочет, а этот готов на все, на любую ложь, в игре и не может быть правды… Значит, через меня эта ложь и двинется, но я всего лишь адвокат и у меня позиция моего клиента, я должен ему помочь – десять лет чудовищно, но двенадцать – это конец…
«У меня было время, чтобы понять, что произошло со мной. Спасибо тюрьме!.. – я пишу быстро, уже не думая.– Год в тюремной камере – это немало. Год – один на один со своей жизнью, со своей совестью. Триста шестьдесят дней и ночей я вспоминал и казнил себя, каждый день моей жизни стоял перед моими глазами, они и сейчас передо мной… Граждане судьи, весь этот год – в тесноте, в шуме и смраде я думал о своей жизни, я судил себя строго и беспощадно. Мне нет оправдания, граждане судьи, теперь я знаю, как прав был писатель, сказавший слова, которые горят в моем сердце: надо жить так, чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы, а я прожил свою жизнь без цели и смысла, приносил людям горе и страдания. Надо жить так, чтоб не жег позором стыд за содеянное, а мне горько и страшно вспоминать, что я наделал, что натворил, сколько слез пролито из-за меня. Я вспоминаю хороших честных трудовых людей, через их беду и несчастье я так легко перешагивал, они стоят передо мной: они трудились, а я воровал, они были бескорыстны и самоотверженны, а я, а я… Мне нет оправдания, граждане судьи! Этот год, граждане судьи, триста шестьдесят дней и ночей были самыми важными в моей жизни, у меня было время и я его не потерял даром… Моя последняя история в Москве, постыдное преступление, страдания, которые я принес доброй женщине, так хорошо меня встретившей и пригревшей, сколько слез она пролила!… Ваш приговор, граждане судьи, будет справедлив, я прошу вас только о справедливости. Ваш приговор будет строг, я заслужил любую строгость. Я прошу вас учесть, граждане судьи, что у меня никогда не было дома, я вырос без отца, без матери, у меня не было любви, семьи, детей, но… Я молод, у меня много сил и я отдам их все до конца, до последней капли, чтобы искупить вину перед Отечеством, перед теми, кто страдал из-за меня, перед вами, граждане судьи. Я убежден, у меня хватит сил начать новую жизнь, она началась для меня в тот час, когда за мной впервые закрылась тюремная дверь, но когда она передо мной через долгие годы откроется – по верьте, в нее выйдет другой человек. Эти страшные дии и ночи на тюремной шконке – целый год! – перевернули мое сознание, сотрясли меня, мне больно, страш но и стыдно за мою прежнюю жизнь и я заранее благодарю вас за ваш справедливый приговор…»
– Дашь сигаретку, Гарик?
– А как же, покурим… Пишешь?
– Да я уже написал.
– Ну да?.. Давай почитаем.
– Мой почерк не для чтения.
– Я любой прочту… Да… Для ГБ вырабатывал?
– Для них.. Вслух прочту.
– Наумыч, иди сюда.– говорит Гарик.– Наумыч у нас голова, все сечет…
Читаю с выражением, даже в глазах защипало…
– Сила,– говорит Гарик.– Как это у тебя получилось?.. Писатель! И Островский в самую точку…
– Молоток,– говорит Наумыч, —не зря жуешь хлеб… Надо бы еще попросить расстрела…
– Хотел, кабы для себя – обязательно, а тут испугался, Гарика пожалел.
– Может попросить? – говорит Гарик.– По моим статьям нет расстрела, чего бояться?
– Перебор, обозлятся…
Самое смешное, что я доволен, радуюсь, меня распирает – вон оно тщеславие, на чем только не ловят нашего брата, на любом червячке – клюнем, сглотнем!.. Лежу на шконке, теперь законно, заработал, вспоминаю свои трескучие фразы, дешевую риторику, успех у Гарика… Наумыч поумней, поморщился – расстреляйте меня!.. Стыдно? Стыдно, конечно… А для себя написал бы?.. Странно, мне никогда не приходило в голову, что суд неизбежен – адвокат, конвой, последнее слово… Тоже Островский?..
Напротив, на верхней шконке – Верещагин: голова набочок, бородка, чертит и чертит на листочке… Есть над чем подумать: он не захотел нарисовать им голую бабу, отказался, а я… Что ж, Островский – не голая баба? Эх, Вадик, Вадик… Какой я Вадик – Серый!..
Потянуло дымком. Возле окна, над шконкой Гарика торчит голова моего приятеля-шныря, дым валит в окно, оборачиваюсь на дверь: перед волчком встал лохматый Толик, загородил…
– Серый, давай к нам!…– это Наумыч.
Подхожу.
Гарик сидит на шконке, поджал ноги по-турецки, рядом грузин, Костя, Сева; Наумыч на своей. Шнырь ставит на шконку закопченую железную кружку.
– Начинай, Серый… – говорит Гарик.
Нельзя пить, вспоминаю я наставления, пока не будет своего… Им нельзя, а мне можно, гонорар, я человек профессиональный, заработал – пью.
Почти три месяца не пробовал чая, а такого никогда не пил: горячий, черный, густой…
– По два глотка – говорит Наумыч‚– передай дальше…
Заработал, думаю я, что же я заработал, у кого?..
– Как без меня жить будете, мужики? – говорит Гарик.
– Может, вернешься, – говорит Костя,– проси переводчика?
– Надоело, обдует ветерком, а там… – Гарик пьет чай.
– Надо решать… – говорит грузин, при мне он упорно молчит, мы сидим рядом, он отпил из кружки, мне не передает. – Ты уйдешь, а мы останемся…
– Решайте,– говорит Гарик,– насиделись на моей шее.
– Я решил,– грузин передает кружку мимо меня Севе,– как я скажу, так и…
– Пока я говорю, – Гарик забрал кружку у Севы, тот только поднес ко рту, дает мне.– Пей, Серый.
– Ты уйдешь, – продолжает грузин, – на меня повесят. Надо его придавить…
– Торопишься, Гурам,– Гарик говорит спокойно, вот, наверно, в чем его сила… – много разговариваешь…
Надо смываться, думаю я, залетел не в тот вагон.
– Пойду спать,– говорю, – благодарю за чай-сахар.
– Иди-иди, Серый, отсыпайся, поговорим, время есть… – Гарик улыбается.
Следующий день был воскресенье, впереди Страстная неделя. Как в тюрьме говеть, был бы Серега, поговорили…
Встал до шести, сделал у решки зарядку, умылся до пояса, камера ночью гудела, теперь спят – как хорошо! Вытащил из мешка подарок Сереги – Правило… Если читать три раза в день, через неделю, пусть через две-три, буду знать наизусть, не страшно, когда отметут… Как вы у меня мое возьмете!
Наша семья за завтраком в полном составе, главный инженер ПМК, Василий Трофимыч с нами, в субботу-воскресенье он свободен от процесса; ему за пятьдесят, уставший, в прошлом явно пьющий, неразговорчивый, мрачноватый. «Комиссар» меня сторонится, полковник помалкивает, Султан завел разговор об амнистии, Василий Трофимыч оборвал:
– Посидел бы в суде, посмотрел. Амнистия. Сто лет не будет.
– Сорок лет Победы! – горячится Султан.– Зачем говоришь, не знаешь, я воевал, депутат, у меня ордена…
– У тебя статья от восьми до зеленки,– говорит Василий Трофимыч,– ордена ишачкам повесят. Кто угостит табачком?
Мебельщик отсыпал на газетку, Василий Трофимыч скрутил и отошел… И у него, значит, внизу шконка…
Подхожу к нему.
– Не возражаете, присяду?
– Садись.
– Неужто два месяца в суде?
– Еще, говорят, четыре.
– Почему так долго?
– Нас тридцать человек, никто не торопится.
– Вы встречаетесь с адвокатом? – спрашиваю.
– Каждый день.
– Хороший человек?
– Я с ним три года. Знаю.
– Можно попросить его позвонить мне домой?
Глядит на меня: глаза у него тяжелые, больные.
– Не подумайте чего,– просто сказать: жив-здоров, перевели в общую камеру…
– Передам.
Достаю из-за пазухи пачку «дымка», Борин подарок, хранил до Пасхи, на Страстной курить не буду, если говеть, то…
– Это у вас откуда? – спрашивает Василий Трофимыч.
– Дружок подарил, когда уводили со спеца.
– А он где взял?
– Заначка, НЗ…
– Я второй раз в тюрьме,– медленно говорит Василий Трофимыч.– Первый – три года назад, в Бутырке. Отсидел полгода, а санкцию им больше не дали. Редкий случай, можно сказать, уникальный, что-то не сконтачило. Короче, выпустили… Успел похоронить жену – и обратно, сюда. Я к тому, что понимаю кой-что про тюрьму. «Дымок» – кумовские сигареты. Для нас их нет в тюрьме.
– А может, вертухай подогнал?
– Как это вертухай подгонит – за красивые глаза?.. Эх, Вадим, мало ты еще каши съел. Три месяца сидишь?
– У него на больничке связи, – говорю, – амуры…
– Мое дело предупредить, – говорит Василий Трофимыч.– Я парочку возьму, не откажусь, а ты спрячь, никому не показывай, не поймут… Адвокату скажу, я тебе верю…
Кое-что, мне кажется, я начинаю понимать про камеру… На ужин давали лапшу, на спецу бывала раза два в месяц, хорошая пища, если в нее еще масло, а если растопить сало… Первым делом шнырь загрузил дубок: во главе стола Гарик, рядом Гурам, Наумыч… Гурам пошептался со шнырем, тот кидает им шленку за шленкой – полный стол… Масла у нас нет, ладно – лапша и без масла хороша… Запахло горелым салом, чад, у решки дым, как в шашлычной, Гурам бегает от решки к дубку…
– Ничего нет выше принципов социальной справедливости,– говорит комиссар и смотрит на меня, – и нет ничего отвратительней, когда они нагло нарушаются.
– Социальная справедливость с неба не свалится, за нее следует сражаться, – говорит Василий Трофимыч.
– Нет, позвольте, – говорит комиссар,– закон ставит нас всех в равное положение…
– Вы в каких распределителях получали пайку?..– спрашивает Василий Трофимыч.– Или в очередях, по магазинам?.. Вам и аукнулась ваша социальная справедливость…
Камера гудит необычно, не могу врубиться…
– Заткни ему хайло, суке!.. – Гурам стоит возле дубка, рожа у него страховидная, обезьянья.
Чей-то фальцет:
– Совсем обезумели – супермены, скоты!.. Скоро пайку будут забирать!
– Верещагин,– говорит мебельщик,– будет потеха…
– В чем дело, шнырь? – спрашивает Гарик – и сразу тишина.
– Лапши не хватило, – говорит шнырь,– кто-то закосил.
– Как «кто-то»? А ты на что?.. Почему на дубке столько шленок?.. Гурам, тащи сюда сало…
Гурам приносит миску с кипящим салом.
– Разливай по шленкам… – Гарик вылезает из-за дубка.– Все, все выливай… Верещагин, ты кричал? Тебе не хватило?
Седая бородка у дубка: рубаха разорвана, лицо красное, перекошенное…
– Последнее дело, Гарик, когда последнее забирают – и на дубок, наведи порядок, а то…
– Что «а то», Верещагин? Бери лапшу. Вон ту, с салом.
– Мне ваше – не надо. Людям отдайте,
– Шнырь, кому не хватило? Сколько? – спрашивает Гарик.
– Десять шленок,– говорит шнырь.
– Забирай десять.
Гарик повернулся и пошел к своей шконке. Гурам еще стоит у дубка, глаза налиты кровью – со звоном бросает ложку об пол… За дубком никого.
– Вот вам урок политэкономии, – говорит Василий Трофимыч. – Предметный. Сказать честно, с вами не только разговаривать, и есть противно. Хорошо, я каждый день в суде…
В понедельник утром Гарик ушел в суд, вернулся перед подогревом и как только дверь за ним грохнула, крикнул:
– Все нормально, мужики, завтра приговор!..
Я лежал на шконке, он забрался ко мне.
– Давай пять, Серый, прочитал нашу речь —я знаешь как читаю! В зале захлюпали. Адвокат говорит: «Виктория!» Понял? Что доктор прописал… Прокурор запросил двенадцать.
– Ты что?..
– Договорено, будет десять, адвокат божится…
После подогрева Наумыч толкнул меня в бок:
– Гарик зовет…
Подхожу. Сидит один, мешок увязан, грустный…
– Собрался?
– Все, год прожил, считай, целая жизнь… Жалко, мы с тобой мало, а я бы хотел, не все про тебя понял.
– И мне жалко, хотел бы от тебя узнать побольше.
– Жалко не жалко,– говорит Гарик‚,– все равно уходить. Я не боюсь зоны… Неужто обманут?
Пожимаю плечами.
– А десять лет… Через пять уйду, может раньше, год отсидел, четыре до полсрока… Видал, как я держу хату? Я и там сумею, надену повязку, все будет в ажуре.
– А не боишься?
– Чего мне бояться, кого?
– С ними лучше не играть, опасно, для них игра бсепроигрышная, переиграют.
– Меня?.. Нет, Серый, меня никто не переигрывал.
– Тут другая игра, – говорю, – срок ты, может, и выиграешь, душу бы не потерять. В такой игре – душа ставка.
– Кто ставит?
– Те, кто заказывает музыку. И те, кто пляшет.
– Ты это серьезно? – Гарик сощурил глаза.
– Я так думаю, и стараюсь так жить. Не всегда получается, но… стараюсь. Я не могу с ними, всякий разговор – участие в игре. В их игре. А им только зацепить, возможности большие. Их вон сколько, а ты один.
– Ты всерьез, Серый, или шутишь, я тебя не пойму…
– А что тут понимать, Гарик? Мы с тобой друг друга поняли, верно? Ты наденешь повязку и будешь набирать очки – но ведь за чей-то счет, даром тебе ничего не дадут…
– Вон ты о чем… – говорит Гарик.– Ну… тогда я тебе все скажу. Откроем карты. Не боишься?
– А что мне бояться, я не играю.
– Ты знаешь, куда меня вызывали второй раз?.. В тот день, как ты пришел? В первый раз к адвокату, а второй…
– Не знаю, – говорю, – догадываюсь.
– Верно догадываешься, адвокату в тюрьме нечего было делать, мы с ним кончили. Приводят к куму… Не к тому, у которого я каждый месяц, я давно старший в хате, как что – вызывает: у кого ножи, иголки, кто гоняет коней, кричит с решки, варит чай… Жизнь идет. Они и без меня знают, тут в хате… Все схвачено, перепутано – для… контроля. Приходится, другой раз, и ножи отдавать, и иголки, у нас все есть – один нож отдашь, а два спрячешь. Им, на самом деле, ничего не надо, был бы порядок, а за порядок я отвечаю. Свои дела мы сами решаем. У нас пресс-хата – не понял?
– Нет, говорю,– а это что?
– Желтенький ты, Серый, не сечешь. Надо, к примеру, такого как ты, научить, если у тебя шариков не хватает?
– Видишь, как я угадал, это и есть игра, для них беспроигрышная.
– Погоди, пока я не в обиде, ни разу не обремизился… Короче, приводят к куму. Главный кум, майор, я его ни разу не видал, нас пасет подкумок, старлей…
– Черный такой? – спрашиваю.
– Майор?.. Черный, мордатый… А ты у него был?
– Нет, мне рассказывали. Руки волосатые?
– Руки?.. И руки волосатые, черные…
– Вон как я угадал! – мне стало весело.
– Чудик ты, Серый, жалко уходить, мы бы поговорили… Черный, волосатый, руки… К вам, говорит, привели Полухина? Привели. Ну и что? – спрашивает. А ничего, говорю, устроили хорошо, на нижней шконке, поближе к окну, в семью к хозяйственникам… Зачем, говорит, ты это сделал? А как же, по каторжанскому закону: в тюрьме третий месяц, статья серьезная, не мальчик… Дурак ты, говорит кум, кто тебя просил? Устрой ему для начала уютную жизнь…
У меня внутри захолонуло, и такая жалкая мыслишка: может, заботятся?
– Это как понять? – спрашиваю.
– Верно! И я его: как, мол, понять, хотя понял сразу, но тут нельзя ошибиться. Учить тебя, что ли, говорит кум, велосипед для начала, еще чего, не маленький, сообразишь, чтоб ему небо в овчинку…
– Ну и что ты решил? – спрашиваю.
– А как мне быть, Серый, – говорит Гарик,– ты сам подумай?.. Я тут год, все тип-топ, на зону пойдет характеристика, для начала – считай полдела, обещали – кум напишет! Десять, двенадцать лет, жить-то надо, а тут приказ главного кума…
– Не знаю, Гарик, я тут при чем, твои проблемы.
– Я тебе все карты, а думать за меня не хочешь?
– Мы по-разному думаем, – говорю,– и положение у нас, согласись, разное.
– Это ты зря, я с тобой, как зэк с зэком… Наумыч, двигай сюда… – говорит Гарик.– От него нет секретов, он в курсе, с завтрашнего дня за старшего в хате.
– Наумыч?
– Надо кой-кого держать в руках, наломает дров, а кроме Наумыча некому… Я с ним о куме.
– Понял,– говорит Наумыч.
– Короче так, Серый, – говорит Гарик‚,– пиши завтра бумагу на имя кума: прошу о встрече. На поверке отдашь. Он сразу вызовет, тянуть не будет, а ты руби: жить в камере невозможно, народ отпетый, вали на меня – пугает, давит, бъет, что хочешь, чем страшней, тем лучше. Переводите в любую другую хату.
– Ты что, Гарик, я не хочу в другую?..
– Чудак! – смеется Гарик,– никуда они тебя не переведут, ты тут присох, им надо галочку поставить – им приказали, они давят, а там как хотите, у них своя игра…
– Я с ними не играю, а доносов ни на кого не писал.
– Что с ним делать, Наумыч! – Гарик злится.– Ты пойми, мне твой донос, как медаль в характеристику… Может, они и об этом договорились, думаю, по тюрьме параша – Полухин стучит куму!..
– Нет, ребята,– говорю,– у меня другие правила, я с ними ни о чем не говорю – не могу… Решайте сами, жалко, конечно, я бы тут у вас пожил…
– Он не напишет,– говорит Наумыч, – не видишь. его?
– Вот гад,– говорит Гарик,– если б кум меня утром дернул, до того, как я с тобой снюхался…
– А говоришь, Бога нет… – не могу не улыбаться, только на сборке мне было так хорошо!.. – Есть Бог, Гарик, в том и дело, не в куме, не в том, когда он тебя вызвал…
– Силен… но я, вроде, про Бога ничего не говорил? Бог тебе химичит?.. Хорошо тебе, а мне как? Вы тут останетесь, а мне на суд, на зону…
– Давай так, Гарик‚,– говорю,– я напишу завтра заявление врачу: мне душно, у меня астма, на спепу врач давал лекарства, у вас врач другой, пусть вызовет…
– Хрен с ним, с кумом,– говорит Гарик,‚– пиши, что хочешь.
– А может, отложат суд, вернешься?
– Едва ли, хотя жалко, я б с тобой поговорил, за тобой, вон какая сила… Перекурим это дело…
Достает пачку «дымка».
– Откуда у тебя? – спрашиваю.
– Кум дал. Любимые ихние сигареты. Кури…
– Благодарю, я завязал до Пасхи, у меня свои проблемы…
7
В ночь на Страстной Вторник в первый раз в тюрьме посетила меня бессонница. Я не слышал камеры, ничего не видел. Я другое узнал. Будто снова разорвалась завеса… Господи, шептал я, прости и помилуй меня грешного. Воспомяни, окаяанный человече, како лжам, клеветам, разбою, немощем, лютым зверем, грехов ради порабошен еси: душе моя грешная, того ли восхотела еси?..
Завтра на утренней службе читают… Как мало я знаю, как ужасно, бессмысленно, пошло прожил жизнь, но что-то запало, всплывает в памяти… Блудника и разбойника кающихся приял еси, Спасе… – шепчу и шепчу я.– Аз же един леностию греховною отягчихся и злым делом поработихся: душе моя грешная, сего ли восхотела еси?..
Во Вторник это и произошло, думаю я. Иуда разумом сребролюбствует… – вспоминаю я, и меня охватывает иной – священный ужас: разумом! Отпадает от Света, принимает тьму, соглашается с… ценой, продает Бесценного – и его ждет возмездие, оно неотвратнмо: за предательство, лютая смерть… Избави нас, Господи, от такого,– шепчу я,– верою празднуем пречистые Твои страсти… Вот уже две тысячи лет, думаю я, в этот день, в эту ночь корысть губит Иуду, он принимает тьму, отпадает от Света, соглашается с ценой предательства – и его настигает возмездие… Избави меня, Господи, от такого, благодарю Тебя, Господи, Ты еще раз показал мне – в простом чуде, только что произошедшем со мной… Вон, лежит через шконку, несчастный, заблудший, погибающий человек… Что стоило вызвать его утром, до того, как рыжий старшина привел меня в эту камеру… Нет случая, думаю я, не может быть случайности, потому что и здесь, в смраде, все пронизано Твоим Светом… И мне кажется, я слышу сквозь мерзкий визг неусыпающей камеры, сквозь толщу осклизлых тюремных стен – шепот сестренки, голос Мити, племянника – я до сих пор не знаю его имени! – но и он лепечет, мальчик, родившийся в тот день и в тот час, когда меня уводили… Это они молятся обо мне, это их молитва услышана Тобой!.. Господи.… – слышу я, И сквозь слезы, которые не хочу вытирать, узнаю шепот Нины: «Помилуй его, в узах сущаго, не дай отпасть от Света Твоего, Господи, не дай тьме безжалостной и мерзкой поглотить его, да не поддастся он никакому соблазну и искушению бесовскому, прости его, Господи, и помилуй за все прегрешения перед Тобой, как я простила его, Господи…»








