Текст книги "Тюрьма"
Автор книги: Феликс Светов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 26 страниц)
Лепила привел меня, застрял в дверях. «Помог бы, Вася,– говорит,– болею.»– «Мешать не надо, – говорит «тракторист»,– или белое, или красное. Чему тебя отец, учил?» – «Тому и учил,» – говорит лепила. «Погоди, – говорит «тракторист»,– и с химией разберемся… У тебя чего? – это мне вопрос,– на что жалуешься?..» А я, было, и о заявлении позабыл, и о чем в нем писал не помню, два месяца прошло, да и без толку, разве у такого получишь, ничего не даст… «Астма, – говорю,– с детства. Мне бы теофедрин…» – «Ты бы героину попросил, – говорит лепила,– во наглость какая!» —«А мне на спецу давали. Зачем тогда спрашиваете, если лечить не хотите?» – «Уйди, Генрих,– говорит «тракторист»,– я тебя позову».– «Мне не продержаться, дал бы чего».– «Я тебе счас дам…»
Лепила ушел. Я не знал, что он «Генрих» – лепила в лепила, но мразь отменная. На спецу фельдшерами молодые девчонки – и улыбались, и анальгин давали, и соду, и горчишники (из них горчицу делают в камере – и на хлеб), а этот зверюга даже валидол заставлял класть. под язык при себе. Откроет кормушку, металлическим штырем раздавит таблетку прямо на откинутой железной полке, смахнет в грязную лапу – и в рот. Да и редко давал хоть что-то, рявкнет: «Не санаторий, обойдешься! Следующий…» Мужики говорили, он с зоны лепила, когда его смена и не просили, все равно не даст.
«Тракторист» поглядел на меня сквозь дым от сигареты: «Астма, говоришь… Душно, стало быть?» – «Душно»,– удивился я. «Летом не то будет, сдохнешь. Тут не такие крякают, валятся со шконок, как мухи… Куришь?» – «Курю.» – «Правильно, свой дым полезней. Шестьдесят человек в камере?» – «Шестьдесят.»– «Будет восемьдесят, ты и дня не продержишься, а будет обязательно…»
Смотрю на него во все глаза – кто такой, что ему надо?
«Стало быть, астма, – говорит,—в камере шестьдесят человек, все курят и дышать тебе нечем… Ты где жил на свободе?» —«В Москве, в центре.» – «Всегда?» – «Всегда, родился тут.» – «Про чего ж ты писал, чего тут можно увидать?» – «А что мне надо видеть?» – «Как люди живут, чем деньги зарабатывают, как хлеб растет. Или ты думал, булки на станках нарезают – и в магазин?» – «Я про себя писал, не про булки.» – «Про себя?.. Про тебя мне не интересно. Я в Москве три года, а про себя, и что помнил, позабыл. Но я бы мог… писателем. В деревне проснешься, выйдешь, продышишься, ухо к земле – слыхать, как трава растет. Вот о чем писать.» —«А кто вам не дает – пишите.» – «А как, с чего начать?» – «Так и начинайте: проснулся, вышел, поглядел на небо, на солнышко, встал на коленки, перекрестился – и про свою жизнь.» – «Про свою… А кому она нужна, чего у меня такого было?» – «Да уж наверно, побольше, чем у всех, если… Променять такую красоту на тюрьму? Меня сюда притащили, а вы, выходит, своими ногами. Или кто неволил?..» – «Вон ты какой! Верно, писатель. Правильно тебя посадили, может чего стоящее напишешь… Давай-ка, писатель, переходи на спец.» – «Как… переходи?» – «А так. Согласен на перевод?» – «Не знаю, у меня место хорошее, близко к окну. Не так душно…» – «Гляди, твое дело. Как сам говоришь, неволить не станем. Только учти, меня больше не увидишь, ухожу. Пока своими ногами. Но летом ты крякнешь, запомни. И… бани у вас на общаке полтора месяца не будет. Ремонт, трубы лопнули… Ты об этом молчи, я тебе, чтоб знал, а им не надо, все равно не помочь, чтоб паники не было. Так как – согласен?» – «Я не пойму, зачем вам… мое согласие?» – «Чтоб базара не было: таскают туда-сюда, а ты не хочешь…»
Вон оно что! – думаю,– может, на воле шум подняли?
«А в какую хату?» – «Какая тебе разница, пять человек, народ солидный, не то что тут, шелупень».– «Я подумаю, сразу не сообразишь.» – «Думай. Полчаса хватит? Завтра меня тут не будет.» – «Хватит», – «Генрих!..– крикнул «тракторист». Лепила вошел. «Отведи его обратно.»
Мы вышли в коридор, у меня голова кругом – что за разговор, что они задумали? Ни одному слову не верю.
«Дал героинчику?..– спрашивает лепила.– Ишь, чего захотел. Ты и с героином подохнешь. Видал я таких жмуриков…»
В камере я сразу подошел к Олегу. «Чего думать, – сказал Олег.– Соглашайся. Тут тяжело будет. Яна выкинут не сегодня-завтра, Стас на его место, а меня на суд. Плохо тебе придется.» – «Чего же они задумали?» – «Плюнь на них. Сейчас для тебя лучше, а там поглядишь…»
Позвали к кормушке. Не лепила, «тракторист». «Надумал?» – «Надумал.» – «Ну и правильно. Собирайся, сейчас за тобой придут…»
Нет, про спец, я не думал, не поверил. Перегорела во мне надежда, что хоть когда-то может быть лучше – только хуже, другого не жди… Правда, библиотечную книжку отобрали, значит, не общак.
Вниз, вниз тащит, и лестницу спецовскую – знаю я ее! —ту самую, как в старом доходном доме, мелькнула сбоку, у меня даже душа заныла, и ее прошли. Мимо…
– Куда меня? – спрашиваю.
Вертухай и ухом не повел.
На сборку, думаю, куда еще. И сразу в отстойник, вроде, и в нем я был, а может, похож, сколько таких…
С матрасом, подушкой, одеялом, мешюк с барахлом… Не успел оглядеться, сзади грохнула дверь. Закрыл.
Темновато в отстойнике, пусто, надо ж, как посчастливилось, хотя бы побыть… Нет, сидит один, не разглядел сразу, засуетился, обрадовался, что никого. Под самой решкой, скукожился – холодно, что ли?..
– Батюшки!.. Вот так встреча! Ты живой?– спрашиваю.
Глядит на меня, моргает.
– Не узнаешь? – говорю.– Плюсквамперфектум…
– Ууу…– мычит.– Как же.. И вы, значит, тоже… – Что «тоже»? – Живой, – криво усмехается, жалко. Я бросил мешок, матрас, сажусь рядом на лавку. Четыре месяца, думаю, почти пять… Крепко его помяли, как из мясорубки. Что в нем осталось – а было ли хоть что? – Ты откуда такой? – спрашиваю. Не отвечает, глаза напряженные, бледный, губы дрожат. – Закурим? – говорю.– Или ты бросил? – У меня нет, все, что было… – Ау меня много, поделимся. Достаю из кармана пачку «примы». Мне и Олег дал, и Князек, и Ян – хорошю прощались, как братья… Жадно затягивается, видать, давно без курева. – Что ж с тобой случилось —ты где был эти месяцы? – Меня со спеца вытащили, а куда дальше, не знаю. – Я тоже не знаю. Но я с общака… Кто ж из нас Счастливцев, а кто Несчастливцев? Молчит, не принимает шутку. Или не понял? – Ты в какой камере был на спецу? – спрашиваю. – Я?.. В двести шестидесятой. – В какой?.. Давно ты там? – Два месяца. – Вон как. А до того где был? – На больничке… Нет, это сначала, потом – на общак.
– В какой хате?
– Н-не помню, я там один день…
– А что случилось?
– Зачем вам? Плохо стало. Душно. Народу много, драки.
– И сразу на спец?.. Как же тебя перевели?
– Перевели…
– Говорить не хочешь. Твое дело. У тебя какая статья?
– Сто семьдесят третья.
– В институте работал?
– В институте.
– В каком?
– В МАИ.
Вон как сходится, думаю. Надо с ним аккуратней, напугается, ничего не скажет.
– Давно тут сидишь, в отстойнике?
– Только что, перед вами.
– Следователь вызывает? – не отстаю я.
– Два раза, тянут.
– Ты один по делу?
– Здесь один. Еще на Бутырке.
– Женщина?
– Женщина.
– Ладно,– говорю,– мне не надо. Кто ж остался в двести шестидесятой? Я там два с половиной месяца, как тебя вытащили на сборке перед шмоном – помнишь? Тебя значит на больничку, а меня в двести шестидесятую.
– Там сейчас… пятеро.
– Боря Бедарев там?
У него в глазах ужас, даже сигарету выронил.
– Ты что? – спрашиваю.
– Н-не знаю.
– Что – не знаешь?
– Я больше не могу,– говорит.
– Да что они с тобой сделали, что ты всего боишься? У нас с тобой общее, начало, самое страшное здесь – сборка, она нас связала. Может, я тебе чем помогу, ну… советом, еще чем – что ты в такой панике?
– Не самое страшное,– говорит.
– Что – не самое страшное?
– Первый день, сборка. Дальше было хуже.
– Где? – спрашиваю.
– На больничке. На общаке. И на спецу. То есть… на больничке легче. И на спецу. Но… Не могу больше.
– Тебя как зовут? – спрашиваю.
– Георгий.
– Георгий?..
У меня мелькает смутная мысль, я ее сразу отгоняю. Слишком много совпадений…
– Жора, значит?
– Я никому не верю, – говорит, – они со мной…
– И я никому не верю, что из того? Но людьми-то мы остались? Какая мне в тебе корысть?
– Не знаю,– говорит, – может…
– Ты сам себя загоняешь, загнал, а тебе жить надо. Да сколько б ни дали, все годы – твои, все кончается и срок кончится. Зачем ты себя… У тебя остался кто на воле?
– Остался… Нет, я теперь ничего не знаю…
Не получается из меня утешитель, да и зачем мне, мы в тюрьме, не в богадельне, здесь каждый за себя…
– Значит, Боря там,– говорю, – еще кто? Пахом там?
– Пахом ушел. Они с Бедаревым не… заладили.
– Вон как! А у тебя что с… Бедаревым?
– Послушайте…– говорит он,– я вижу, вы порядочный человек, я здесь таких не видел. Я не могу больше… Все эти месяцы, каждый день меня… обманывают, мучают. Я себя потерял, они меня забьют – понимаете?
– Нет, не понимаю. Мы с тобой в одной тюрьме, пришли вместе. Я только в больничке не был, в тех же камерах.
– Они меня… запутали.
– А ты плюнь! У тебя своя жизнь и срок будет свой! Все равно будет, отсюда не выйдешь. Но здесь, учти, ни от кого, кроме мелочей, ничего не зависит, а у тебя впереди жизнь, не мелочи. Знаешь, как говорят: на воле страшно, могут посадить, а здесь чего бояться – уже посадили!
– Хорошо бы нам вместе, – говорит.
– Может быть. Мне и с Борей было хорошо. Сначала хорошо, потом плохо. Что он тебе сделал?
– Он все время что-то придумывает, я не понимаю… Бывает, как зверь, с ним что-то случилось…
– Что?
– Не знаю… Его не поймешь.
– Не надо мне,– говорю,—я про Борю и так все знаю, а что нет… Не в подробностях дело, мы с ним два месяца спина к спине, на одной шконке.
– Ему нельзя верить, ни одному слову, не поймешь на кого он…
– Ты сам сказал, здесь никому нельзя верить. И тебе нельзя, и мне – нельзя. Что ж, мы должны грызть друг друга? Зачем тебе верить-не верить? Посадили – сиди. Мы скоро полгода здесь, осталось меньше, а там зона – письма, небо, работа, книги, чай будем пить…
– А если опять на… общак?
– Ну и что с того, ты ж там был?
– В том и дело, что был.
– В какой ты был камере? Хоть кого-то запомнил?
– Один похож на… обезьяну, кавказский человек. Другой… старик, борода седая, художник…
– В сто шестнадцатой?!
– В сто шестнадцатой, верно. А вы… знаете?
– Я там месяц… Погоди, меня и привели сразу после тебя? Рассказывали, один выломился… Верно! Из больнички, коммуняка, интеллигент… Так это ты и был?
– Не знаю, может быть.
– «Велосипед» устроили?
– Да, этот с бородой ввязался, ему голову проломили.
– Мы с тобой по одним и тем же хатам, друг за…
– Бермудский треугольник, – говорит,– здесь все так.
– Какой… Бермудский?
– Очень просто, им так легче, проще. У них сетка – понимаете? Скажем, по три, по пять камер в сетке, в ячейке. Они и тасуют – из одной в другую, чтоб самим не запутаться. А нам и не надо, больше, нас все равно закружит…
– Ловко! – говорю.– Кто ж это – кум придумал?
– Н-не знаю, наверно.
– Черный такой, руки волосатые?
– А вы… его видели?
– Нет, но наслышан. Значит, «Бермудский треугольник», а кум крутит эту карусель? Емко…
– Вы не станете на меня… ссылаться?
– Кому «ссылаться»? Да что с тобой, опомнись!.. Послушай, Жора, скажи мне… Ты знаешь такую… Да нет, едва ли, у вас много народу, большущий институт…
– Какой институт?
– МАИ. Разве что случайно… Лаборантка, не знаю какая кафедра… Нина?
– Нина? – переспрашивает он.
И туг вижу – кровь хлынула ему в лицо, красные пятна, на лбу пот…
– Ты ее знаешь? – спрашиваю.
– Если это она. Нина… Щапова.
– Щапова?! Нина. Глаза у нее… голубые, большие, в пол-лица. А бывает… зеленые.
– Она не работает в институте. Ушла. Два года назад… То есть, перешла на другую кафедру, на полставки…
– А почему ты… покраснел? – спрашиваю.
– Это она… За нее.
– Что – за нее?
– Наказание. Мне. Видите как… интересно…
Первый раз глядит на меня. что-то в нем сдвинулось, возникло, чего раньше не было. И глаза отвердели, вот уж не думал, что осталось хоть что-то…
– Скоро пять месяцев, как я здесь, – говорит, – а мне в голову не приходило.
– Что не приходило?
– Спасибо вам, вон как бывает, услышишь от кого-то, о чем-то, а получается – о себе.
– Не понял.
– Возмездие, – говорит он.– И Бедарев что-то плел о возмездии, я не слушал, не надо было. А тут обо мне. В самую точку. Услышал. И эта… баба, что сейчас на Бутырке, пусть она сука последняя, а как тяжело ей, и ее муж, где он, может, и он тут, и вся история, которую. следователь разматывает, а что разматывать, ясно… И все на что я здесь нагляделся, на себя раньше все го… И зона, о которой вы говорите… Все за нее. За Нину. Я виноват перед ней. Я ее обманул.
2
Я уже у дверей камеры почувствовал – плыву. Бросил мешок, прислонился к стене и закрыл глаза, боюсь хоть как-то себя выдать… «Не может быть, – стучит в голове, – так не бывает, здесь не может быть случайностей, накладок…»
Открыл глаза – рядом никого. В другом конце коридора стоит мой вертухай – о чем-то еще с одним, от сюда и голоса не слышно. И ничего не слышно – мертвая тишина.
Собрался с духом, поднимаю голову: прямо против меня железная дверь камеры – «260»…
Он просто не знает – куда, нет распоряжения, потому и бросил в конце коридора, чтоб не таскать по всему этажу, сейчас выяснит, поведет дальше…
Посмотреть бы, отодвинуть щиток глазка… Боря не боялся, когда ходили в баню – двумя этажами ниже, спецовская баня, комнатушка на четыре соска с предбанничком, Боря всегда шел сзади и щелкал глазками всех камер по пути… Он не боялся, а я робею. Когда страх – нет свободы, думаю. Если боишься потерять хоть что-то,– ты уже не свободен, а я все время боюсь потерять, и сейчас, знаю, понимаю – быть того не может! – а все жду, вдруг…
Чудеса начались сразу, как только меня выдернули из отстойника. Миновали один поворот – и спецовская лестница. Та самая! Пусть бы третий этаж, думаю, пусть четвертый… Еще выше… Неужто пятый, мой?! Пятый последний, выше нет, там крыша, а все не верю… Отпер дверь, вывел в коридор… «Стой», – говорит. И пошел вразвалочку в другой конец, обратно.
Пусть рядом, думаю, пусть в другом конце – один коридор, общие дворики на крыше, одна баня. Можно написать на двери во дворике, на стене в бане, можно покричать на прогулке… А зачем, думаю, что за сентименты в тюрьме – зачем он мне? И я вспоминаю глаза Жоры, взгляд, которым он меня проводил, чтб в нем: надежда – на что? – найденный выход – какой? – а мо жет – отчаяние? Что я ему мог сказать, ничего не хотел говорить, здесь каждый решает сам, да и как помочь, если не просит…
И тут вижу: оба идут – «мой» вертухай вразвалочку, второй звенит ключами. Подошли, на меня не глядят… А я все не понимаю, он уже дверь открывает, а я стою у стены, ничего не могу по…
– Чего ждешь – особого приглашения?
Сейчас кто-то их остановит, нелепо думаю я, кто-то придет, позвонит… Разве может быть, чтоб заранее не распорядились, не указали камеру? Все у них продумано…
– Ну!.. спишь, что ли?
Его равнодушие и заставляет меня опомниться. Я хватаю мешок, матрас, делаю два шага – и сзади гремит дверь…
Потом мне казалось, я преувеличиваю свои ощущения: просто растерялся, никак не ждал, заставил себя забыть, что возможно сбыться тому, что и хотеть не решаешься, о чем не позволяешь себе мечтать… Нет, ни чего я не преувеличил, так и было. Даже не радость – счастье было таким полным и… зрелым, ни с чем не сравнимым… Да и с чем его было сравнивать? Чем я бывал счастлив в той прежней, навсегда ушедшей жизни?.. Полнотой любовного чувства? Но разве не примешивалась всегда к той полноте ложка дегтя – страсть, хорошо, не похоть, щекочущий укус самолюбия, страх утратить свободу… Может быть, радость удачи, осуществление выношенной мечты, сделанной работы? А что ее кормило, ту удачу, на чем она взра стала, не на тщеславном чувстве – смог, сделал, доказал, удивил… Мне подумалось однажды, как просто с нами, со мной: сидят два бесенка, из самых распоследних, замызганных, канцеляристы в том департаменте, скучно им, неинтересно, все заране знают, слишком легко, даже азарта нет, обрыдшее дело, канцелярщина. Сидят в загаженном, мерзком отстойнике, играют в кости. Один – блудник, второй – тщеславец. Бросают кости на кого-то – на меня они бросают! И тот, кто выигрывает, получает в тот самый момент безраздельное право… На меня получает право. И меня швыряет – туда или сюда. И я захлебываюсь, выигранной кем-то из тех «канцеляристов» «радостью», падаю ниже, сползаю еще на одну ступеньку. А они ухмыляются. Или перестали ухмыляться: скучно, слишком со мной легко, игра для них беспроигрышная. Но у них такая работа, вот и придумали развлечение, хоть какоето разнообразие – кости. А я на качелях – туда или сюда.
Даже церковь, думаю я, которую открыл для себя, увидев однажды рядом с домом, на той самой улице, по которой бегал мальчишкой, гулял юношей, проходил по своим делам, не видя, вполне взрослым человеком… Но однажды что-то во мне щелкнуло, вошел… Вошел ли? Чем стали для меня счастливые слезы —в полумраке, потрескивании свечей, а в их мерцающем свете лики икон, никогда прежде неведомый за пах, падавшие в душу слова молитвы, взмывавшее ввысь и заполнявшее все вокруг пение? Непостижимое чудо прикосновения к неведомому, к тайне?.. А что она, что в ней, кроме моих сладких слез и томления духа – опять для меня, чтобы взять, присвоить себе и это? Кроме того, что уже было, что успел схватить, прибрать к рукам, приспособить, что делало меня тем, кем я был. Или казался. Чтоб не быть, а казаться. Для себя, только для себя одного. Разве хоть что-то я знал – о Христе, и войдя в церковь, открыв ее рядом с домом, на той самой своей улице, прочитав три десятка книг и споря до хрипоты с такими же, как я, уцепившимися за нее, за церковь, не зная, не понимая, не ведая куда мы пришли? Что я знал о Христе?..
Я стою в дверях и гляжу на камеру…
Я знаю здесь каждый… предмет, они навечно врезались в память, в душу – первая камера, как первая любовь… Кто это сказал? Кто надо… Во мне сказалось однажды, здесь.
Но это потом. Или сразу. Как обвал: непостижимое чудо возвращения домой, о котором не мог мечтать.
– Серый?..– говорит Боря.
Тихо говорит, шепотом, стоит у раковины…
– Вадим! – кричит Гриша.– Вадим!! Вадим!!!
– Тихо..– говорю,—вытащат, это… накладка.
Но Боря уже опомнился, взял себя в руки, он, и правда, растерялся, меня увидев. Как же он изменился! Опухшее лицо, длинные баки, бледный…
– Вернулся, вернулся! – кричит Гриша, прыгает во круг.
И он изменился: рыхлый, опустившийся… Что с ними?
В камере еще двое: один спит, укрылся с головой, второй сидит на моей шконке у окна: голый по пояс, в татуировке.
– Я знал, ты вернешься,– говорит Боря.– Но не думал, что к нам. Что на спец – знал, но что в эту камеру…
– Погоди, может, вытащат,– все еще не верю.
– Перестань,– говорит Боря,– такого не бывает.
– Скелет в очках, – говорит Гриша, – откуда ты, не кормили два месяца?
– Да нет, вроде, кормили…
Выходит, и я изменился…
В камере светло, открыты окна (а когда уходил, бы ли вторые рамы), «реснички» проржавевшие, разогнуты, солнце катит в камеру, перебивает «дневной» свет под потолком, ветерок, и я вылезаю из ватника, стаскиваю сапоги…
– Да у вас можно жить!
– Все– говорит Боря, – пока ни о чем не будем, отдышись… Я тебе сейчас покажу… Нет, потом…
Он и говорит иначе – неуверенно, суетливо.
– Садись… Да не возись ты с мешком! Сыграем в «мандавошку» – не разучился?..
Гляжу на него: если б не знал, что это… Боря…
Развязываю мешок, достаю кусок сала, сухари, сигареты – Олег поделился всем, что у нас оставалось.
– Купец вернулся,– говорит Боря.– Видал?..– он оборачивается к малому на моей шконке.– Познакомься.
Малый встает. Босиком, на плечах шевелится живопись:
– Артур. Твое место?.. Освобождаю.
– Ладно,– говорю, – я тут где только не лежал.
– Давай, давай, я не надолго.
У него движенья мягкие, кошачьи, глаза острые. Такого еще не видел.
И тут еще один вылезает из-под одеяла, четвертый… Андрюха Менакер!
– Серый?!..– кричит. Живой! Откуда?
– С общака…– смотрю ему в глаза, надо сразу, не тянуть.– Из сто шестнадцатой,– говорю.
– Вон как?.– Андрюха тянется за сигаретами.
– Костя говорил о тебе,– уточняю я.
– И ты поверил?
– Поверил.
Он тоже другой – Менакер. Или у меня зрение стало другим? У каждого свое, но два месяца тюрьмы – для всех два месяца тюрьмы, а у них перед тем еще по полгода.
– Что он тебе говорил? – спрашивает Менакер.
Он пожелтел, мышцы, прежде буграми гулявшие под розовой кожей, обвисли, и шкура не розовая, серая.
– Что ты сука, сказал Костя, заложил его еще на воле.
– Да пошел он! Дождется, мы с ним встретимся…
– Вот и он говорит – «встретимся».
– Чего он тебе лапшу вешал! – кричит Менакер.– Меня на Лубянку потянули, они и взяли… Не прокуратура, как его! Когда стали получать «марки» из Франции, ГБ сразу сел на хвост… Я тебе рассказывал – не помнишь? Он думает, чистенький ходил? Король черного рынка! Они его, как облупленного знали, мне все документы под нос – чего он тебе мозги пудрил?
– Ты меня спросил, я ответил. Будешь знать. А кто из вас кого сдал, не мое дело.
– Отстань от него, – говорит Боря.
– Ты послушай, Боря, что он мне лепит! – горячится Менакер.– Он, видишь, что на меня вешает?..
– Сказано, отстань,– говорит Боря,– он тут зачем? Да пошли вы все… Еще Пахом вязался…
– Где он? – спрашиваю.
– Вытащили, больно умный… Ладно, гляди, чего тянуть… Узнаешь?
Чувствую, камера напряглась – Боря, Гриша, даже Менакер, завалившийся было на шконку– и глядеть на меня не хочет! —и он напряжен, ждет; даже Артур глядит с любопытством.
Но знал… Почему, каким образом я мог знать, что увижу, что именно это и ждет меня, если случится чудо и я вернусь?.. Так может быть только в тюрьме: все так напряжено, такое таинственное поле создает это напряжение, что ты знаешь о том, что никак знать не можешь!
Я держу в руке фотографию: запеленутый младенец, месяца два… Конечно, мне его не узнать, как узнаешь, когда не видел да и что тут можно увидеть! Но я вижу руку, на которой он лежит, и руку я знаю. Я вижу кусок стены, угол, икону… И икону я знаю.
– Сласибо,– говорю Боре,– я знал, что… это увижу.
– Узнал? Твой?.. Ну..—у Бори дрожат губы. А этот фраер, свинья, кричал здесь… Слышали, что он кричал? Не Серого, не похож!.. Я на него еще погляжу…
– Пахом говорил, не похож? – спрашиваю.
– Хрен с ним, и думать не хочу об этой мрази, – говорит Боря.– Вот тебе еще подарок… Что скажешь?
Он протягивает исписанный листок.
И я отворачиваюсь, отхожу к окну, мне не по силам.
Стена под решкой, когдато коричневая, давно черная, в одном месте выбита штукатурка – рваное белое пятно, известка, и я вспоминаю: каждое утро открывал глаза, видел это пятно и каждый раз «фигура» была другой…
«Дорогой Боря! – читаю я: смешной детский почерк не слишком старательной ученицы. – Мы так скучаем и так беспокоимся о тебе! Как твое здоровье, нужны ли тебе лекарства, напиши, постараемся достать и передать. Мальчика назвали Вадимом в честь его дяди, он будет похож на тебя, я в это верю, он и родился в тот самый день и в тот самый час. Он хороший, нослушный и здоровенький, мне не трудно, не беспокойся, Митя все время со мной, а когда его нет, приходит Нина..» Подчеркнуто, подчеркнуто!.. Я закрываю глаза, потому что внезапно строчки сливаются передо мной… Потом я начинаю сначала: «Дорогой Боря! Мы так скучаем и так…» Дальше! «..приходит Нина. Мы с ней подружились и она мне помогает, сидит с Вадиком, если мне надо в магазин или куда. Она хорошая, огненного искушения, говорит она, не чуждайтесь, как приключения странного, и сидит с малышом. Это она, конечно, шутит, ты понимаешь, потому что говорит, ей сидеть с ним одно удовольствие. И мы тоже не чуждаемся и тебя очень любим, так что ты не беспокойся, видишь, я не одна, у нас дома двое мужчин и нас с Ниной двое. Вадик хорошо спит, а когда не может уснуть, я включаю ему эфир и он с радостью слушает музыку о своем любимом дяде, даже когда наш старый проигрыватель сильно трещит. Целую тебя, дорогой Боря, лишь бы ты был здоров и делал, что должен делать, а все остальное будет, как быть должно, и мы будем за тебя радоваться, как поется и как любит в шутку повторять Нина. Целую тебя, твоя сестра Марийка.
П. С. Помнишь, я тебе говорила, какой Митя хороший, но ты еще не знаешь, он такой, как ты, и я его тоже очень люблю.»
– Я знаю, – говорит Боря,– мне рассказывали о тебе: стоит под решкой, у стены, дышит…
– Кто рассказывал?
– Когда таскали к следователю, мужик в отстойнике: есть, говорит, у нас один писатель… Хреново было?
– Сам знаешь, ты рассказывал про общак. Так и было.
– Суки! Но я знал, тебя оттуда заберут на спец, но не думал, что сюда! Я и надежду потерял увидеться, а мне надо! Тебя вытащили, а через день Ольга отдает письмо… Да переведи его на больничку, говорю ей, придумай, возьми своего майора за…! А у нее не выходит. А тут этот… Пахом…
– А что случилось? – спрашиваю.
– Полез не в свое дело. Пес с ним… Тут вот что. Кум унюхал, в хате стучат… Сколько я их повыкидывал, надоело, перед тобой один был…
– Кто такой?
– С больнички, фраер… А может, не стучал, может, Ольга болтанула лишнего по бабьей глупости… Короче, месяц проходит, другой пошел, а ты все там… Неужель мы ничего не можем, думаю. И тут тебя в другую хату на общаке… Знаю – на четвертом этаже.
– Меня о тебе спрашивали, – говорю,– и в первой хате, и во второй. И больничку ты купил, и канал у тебя на волю, и денег полная тетрадка…
– Кто спрашивал?
– Кумовские ребята. Щупали.
– Да пес с ними, главное – ты здесь! Теперь все лето вместе… Слушай, Серый, у меня верный канал, пиши ответ, видишь, ждет, как получил, так и передам. Ольга законтачила с моей сеструхой, а та с твоей. Они вместе…
– Кто вместе? – меня озноб прошиб: вон куда влез!
– Моя Валька с твоей сестрой. У них общие дела – про детей. Валька беременная, потом расскажу, у них свои разговоры – бабьи дела. Мне Ольга говорила. Я с ней два раза в неделю, железно – у нашей врачихи, у Лидки…
– Что-то ты гуляешь, Боря?
– Чего – гуляю?
– Зачем ты в камере, при всех? Письмо, фотография… Он все о тебе знает.
– Кто знает?
– Кум. Не зря ко мне вязались на общаке.
– Брось, Серый, хуже не будет, только лучше. Я ей верю! Она без меня – ни шагу, а майор у нее, как… на аркане.
– Не пойму я тебя, Боря, такой битый мужик, а говоришь, как… мальчик.
– Эх, Серый, поговорил бы я с тобой, все бы тебе рассказал! Нам бы с тобой на воле…
Мы лежим на нашей шконке, я на своем, воровском месте, у окна, Боря повернулся ко мне и говорит, говорит… И об Ольге, как они встречаются на нашем пятом этаже, в задней комнатке у врачихи, вертухай шастает мимо, а ничего не видит; как однажды лейтенант-подкумок зашел к врачихе брякнуть по телефону, а Боря в задней комнате, все, влетели, подумал Боря, а Ольга поставила его за дверь, чтоб не видно, сбросила халат, стоит в чем мама родила и дверь открыла, вроде случайно… Лейтенант увидел и… «Что ты, он, пес, чуть с ума не сошел, разве ему такое показывали! К нам потом заходит Лидка, ну смеху, мне пузырь спирта – и пошел!..» «Она меня вытащит,– сказал Боря‚—вот увидишь, с такой бабой куда хочешь, сколько я повидал ихнего брата, а не знал, что такое бывает, за все муки награда…» «Конечно, – сказал Боря и поглядел как-то странно, – кума ей тоже надо держать, без него ничего не сделать, а чем держать, она меня, другой раз, просит, мне ей тоже надо помочь, что ж за все самой… Ладно, я с ним посчитаюсь…»
Я слушаю его в полуха, не нужно мне, я думаю о том, что я здесь, что это произошло, случилось – после ужаса общака, а в ушах у меня еще гул тех камер, а перед глазами все еще… А под подушкой фотография, письмо, и я знаю – не один, и они там, на воле – не одни…
– Слушай, Серый, – говорит Боря,– письмо я вытащил из конверта, не фраер, мало ли, когда тебя увижу… Чтоб знать, короче. Кто эта… Нина?
– Родственница дальняя, не в Москве живет, на верно, в отпуск приехала.
– Откуда? – спрашивает.
– Из Пензы, она в ЖЭКе работает, диспетчером.
– Да?.. Нет степени доверия, Серый, я с тобой вон как, а ты со мной…
– Я у нее как-то был в Пензе, летом. Мы на речку ездили, рыбу ловили, а потом в камышах уху варили на костре.
– Какая ж там речка, в Пензе?
– Припять. Или что-то в этом роде.
– Ну-ну – говорит,– понятно. «Огненное искушение», о котором ты тут с Сергеем балаболил, «странное приключение» – это и есть рыбалка с бабой в Пензе? И «эфир» —в Пензе, который про «дядю» играет?
– Хорошая у тебя память, Боря, цепкая. А что с Серегой?
– На общак вытащили. Он не такой, как ты, не боялся. Он в Бога верил, а ты на воду дуешь.
– Не будем ссориться, Боря,– говорю,– я так рад, что вернулся, не надеялся, думал никогда. Теперь мне ничего больше не надо. Давай спать.
– Тебе не надо, у тебя, когда и не было ничего, спал. Небось, и на общаке не маялся? А мне много надо…
Прямо надо мной решка. Сквозь отогнутые железные полосы «ресничек» проглядывает небо. Оно все еще светлое – луна, что ли, или над Москвой вечное зарево? Гуляет ветерок, прохладно. В камере тихо, и мне кажется, я задохнусь от радости и счастья. После грохота и мелькания, после смрада и потного ужаса, постоянного – из дня в день, из ночи в ночь, непрекращающегося, не способного перестать – всегда!
«Огненного искушения, для испытания вам посылаемого, не чуждайтесь, как приключения для вас странного, – повторяю я про себя и гляжу на светлое небо между ржавыми полосами «ресничек». – Но как вы участвуете в Христовых страданиях, радуйтесь, да и в явлении славы Его возрадуетесь и воеторжествуете…»
И они возникают передо мной, как на движущейся ленте конвейера: Гарик, Верещагин, Наумыч, Костя, Иван, Яша, Олег, Ян, шнырь, Машка, Петро, Стас, комиссар, полковник, Василий Трофимыч, Султан, Князек, Малыш, Виталий Иванович, Афганец… Как они там, что с ними сейчас, что будет завтра?.. Господи, помилуй их и спаси, – шепчу я,– не забудь! Изведи, Господи, из темницы душу мою! Помилуй, Господи, всех, с кем сподобил мне пробыть эти месяцы, от уз и заточения свободи т от всякого злаго обстояния избавь! Только Ты, Господи, можешь помочь им – если помог мне, если не оставил меня, не забыл обо мне! Не забудь и о них, Господи, прошу Тебя, Господи, умоляю Тебя, Боже мой!..
3
– Подвинься, Гриша, давай полежим, я тебя потрогаю…
– Ты что, Артур! Отстань от меня!
– Да ладно тебе – «отстань!» Не я, так другой.
– Пусти руку, сломаешь!
– Я тебе и ноги переломаю.
– Да отстань ты от меня… Пусти, больно!
– Заладил… А мы тихоонечко, это спервоначалу больно, а потом…
– Пусти!
– Куда ты торопишься… недоделанный? Время есть, не боись, не шлепнут, а за твои пятнадцать лет… Зубами? Чистая баба! А мы в ротик подушечку… Сперва подушку, потом… Подержи его, Андрюха!








