Текст книги "Тюрьма"
Автор книги: Феликс Светов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 26 страниц)
И я сползаю дальше, глубже… Вот она главная моя беда, ужас, от которого прячусь, потому знаю… Такой щемящий счастливый сон – как обещание, как надежда, но и как предупреждение, расплата, возмездие… Кому возмездие? Мне, думаю я, кому, как не мне, разве не за что?.. Я просыпаюсь в слезах, оттого, что мне говорит кто-то, чей голос знаком, но я его не узнаю: «Она умерла!» Я просыпаюсь, знаю, что опоздал, ее хоронят, а я все еще сплю, хотя светло, поздно, и я выбегаю из до му, бегу по улице, а она чужая, я ее не узнаю, хотя знаю здесь каждый дом. Улица широкая, как шоссе, та ких нет в Москве, а дома мне известны – скучные, без ликие, один к одному. Людей мало, они шарахаются от меня, ая бегу, натыкаюсь на редких прохожих, спросить некого, слезы мешают видеть, но я не могу, не могу опоздать! И где-то далеко-далеко —вижу процессию… Похоронную процессию! Как в замедленном кино, она проплывает через перекресток и исчезает… Но я видел – вот она! Я добегаю до перекрестка – такое же пустое шоссе, убогие дома, редкие прохожие… Процессия проплывает в следующем перекрестке. Я бегу дальше, главное не потерять их из виду, спросить не у кого… И так раз за разом: я знаю, куда бежать, но догнать не могу. Я плачу, размазываю слезы, очки запотели, я бегу, бегу… И вот оно – кладбище, успел! Все серо, нет цвета, редкие серые деревья, снег с серыми проталинами, кучка серых людей… Гроб закрыт, но меня ждут – меня ждут! Я подле гроба, все расступаются, я поднимаю крышку – она! «Господи, – говорю я, – этого не может быть!» И вижу: щеки у нее не белые, розовеют, веки у нее дрогнули, она открывает глаза – сонные, круглые, как у детей. Я наклоняюсь, она смотрит на меня удивленно, смущенно, я вынимаю ее из гроба, беру на руки, она – запеленутый младенец с яркими, проясняющимися с каждым мгновением глазами. «Прости, я заснула», – говорит она… «Она жива! – кричу я.– Видите, она жива!» «Ой, – говорит она,– как неловко, столько людей, а я заснула…» Я поднимаю ее на вытянутых руках, над нами голубое, бледное небо и она улыбается ему… И тут я просыпаюсь, уже по-настоящему, просыпаюсь в слезах… Что это было, думаю я, как раз накануне того, что сейчас происходит – обещание, надежда, расплата, предупреждение, возмездие?
Не знаю, что, но потому что мне этот сон был пока зан, до меня дошло сразу, как только услышал его крик из коридора: «Вадим, шмон!» Я только воду пустил, ополоснуться, мы накануне отвезли сестренку в роддом, крепко сидели с Митей, спирт был, и так нам хорошо сиделось, будто знали, тот вечер последний, о самом важном решали, как могли – как бы я пожалел, кабы не было у меня того вечера!..
Выскочил в коридор, а он уперся в дверь, ноги скользят: «Помоги!» – хрипит. Я помог, закрыли. И сразу звонки… «Ты что?» – говорю, ничего не понять. «Да я открыл, спросонья, а они там…» «Открывайте!» – женский голос. «Кто такие?» – спрашиваю. – «Прокуратура». Вон оно что! «Голый я, – говорю,– дайте штаны надеть, тем более, женщина… Звонки, звонки! «Немедленно открывайте! – Ломайте дверь,– говорю,– а мы пока штаны наденем…» Тогда я и подумал: вот что мне нужно, чтоб чужого не осталось, чтоб ничего не осталось —а как бы я сам с этим справился, кабы с детства, с юности, а то в сорок лет, когда все окостенело! «Божья милость», – говорю Мите. А он глядит на меня, глаза у него большие-большие, ясные, а в них… Жалко ему меня. «Ты чистый лев», – говорю ему, а он никак не отдышится, их шестеро на площадке, столпились, мешали друг другу, никак не ждали отпору… Так ведь и мы их не ждали.
И я уже не могу остановиться… Разве я о том, что было, разве его глаза я сейчас вижу: себя я увидел со стороны, и так это странно – сон, в котором не только не убежишь – ногой не двинуть. Я спокоен, четок, даже усмешлив, меня Митя держит на поверхности, мне надо его оставить, сохранить для сестренки, а во. мне уже гуляет страх, не тот приснившийся ужас – надежда ли, возмездие, а скользкий, липкий страх, что. углядел давеча в соседе, побелевшем интеллигенте, рас топырившем пальцы в черной краске, как в кошмарном сне из комикса. Рога, копыта, хвосты, глумливые ухмылки, мерзкие хари – спортивные, подтянутые, хорошенькие, в костюмчиках, белые рубашки, при галстуках, черная грязная прядь прикрывает плешь, гнилые зубы, тошнотворный запах чужого, чуждого, липкие пальцы на книгах, бумагах, письмах, фотографиях, и– женщина с застывшим, постно-распутным лицом, в потном, светлом джерси, деловито скучающая, с брезгливым равнодушием в рыбьих глазах. И час, и два, и четыре, и шесть, и белые рубахи сереют от пыли – сколько ее скопилось на антресолях, в старых матрасах, в забытых, заплесневелых пакетах в буфете… А телефон звонит: первый раз– звонко, радостно, второй – капризно, потом настойчиво, потом с раздражением, с удивлением, с недоумением, с непониманием, тревогой, страхом, потом – с отчаянием, криком… «У вас дети есть? – спрашиваю ее. – Дайте снять трубку, у него жена рожает». – «Надо было раныне думать». И я прекращаю сраженье за каждую книгу – не раскрытую, зачитанную, за каждую страницу – набросанную, не выправленную, завершенную, за каждое письмо, в ко тором выцветший почерк дороже слов – лезу на антресоли, ныряю в буфет, двигаю столы – скорей, скорей, хватит!
Мешки набиты: «Подпишите протокол.– Ничего я подписывать не буду.– Поехали!»… «Я давно придумал,– еще больше стали у Мити глаза, он расстегивает рубашку, снимает крест на суровом щнурке,– поменяемся?» Но и я давно придумал: у меня старый рублевый крестик на алюминиевой толстой цепочке, звенья мягкие, дернешь – распадаются. «Ты что, – гляжу ему в глаза_—у тебя золотой, все равно снимут».– «Пусть так, говорит– мы должны поменяться». Гляжу ему в глаза: не обманула, привела брата; шнурок крепкий – не порвешь, значит, и это нужно, чтоб врезался в шею, чтоб с кровью, чтоб…
– Да садись, настоишься, тебя сидеть привезли – садись!
С этим я в воронке оказался – как же! – и еще раньше, когда…
– Покурим?
– Покурим.
– Чего они тебя в кепезухе в одиночку засунули – особо опасный?
– Хрен их знает.
– А мы базарим: давай его сюда, чего он один хату занял! Сколько тебя продержали?
– Неделю.
– Вон как давят…
– Слушай, я тебя мог где-то видеть – личность знакомая?
– Само собой, меня те не видали, кто на трамвае за три копейки, а ты, небось на тачке?
– Бывало.
– А я в пятом парке, за баранкой, может возил. Ты не по книжной части?
– Вроде того.
– Тогда тебе Лёху в кенты – книголюб, за чистую любовь к книге страдает – верно, Лёха?
И этого я с воронка помню – длинный, светлые волосы падают на лоб, румянец, как у девушки, глаза большие, ясные: Митя, думаю, только лет на десять помладше.
– Это как же – за книги?
– Говорю, любитель! У бабки-соседки книг много, она не читает, глаза слабые. Этот артист решил установить справедливость, выждал, когда бабка по надобности в лавочку – и в форточку… Как ты такой длинный пролез – или салом намазался?
– Ладно тебе…—у Лёхи даже уши полыхают.
– Книголюб! А у бабки денежки, кольца-серьги – старорежимная бабка, а Лёха?
– Я не смотрел, – Лёха злится.– Покурим?
– Да вон, возьми у человека.
– Кури, кури, Лёха, – говорю я.
– Какие ж ты книги выбрал, Лёха? – он не отстает.
– Хорошие. Гоголь, Достоевский, – смотрит на меня, улыбка – все отдашь.—У меня рюкзак маленький, если всего Достоевского – тома большие, старые, другие бы не влезли…
– Во какой! Ты б сообразил – коммерция! – комплект дороже, кому нужны разрозненные? Или ты брал, какие не читал?.. И представляешь, тем же манером в форточку – и по улице, а навстречу участковый: что, мол, тащишь,– книги, куда – в магазин, сдавать, где взял, а он говорит – у бабки!..
Лёха поднимается и отходит.
– Ему б титьку сосать, – говорит он, и я вспоминаю:
– Слушай, тебе говорили, на кого ты похож?
– За смену чего не услышишь.
– Крючков – чистый Крючков!
– Артист, что ли?.. Его б сюда, того артиста.
– А ты тоже книголюб?
– Я-то? Я, парень, крепко сел. Сто вторую шьют, а я хочу на сто восьмую перейти…
Вон оно что! Гляжу на него, молчу – ай да «Крючков»!
– У меня третья ходка, первая – малолетка, вторая – только права получил – наезд, унюхали, а тут… Давай еще сигарету…
Курим.
– Квартиру получил, однокомнатную, в парке – порядок, пять лет кручу баранку. Надоело одному, сам понимаешь, башли, летят, привел бабу… Да нормальная баба, все, как говорится, при ней, зарегистрировались, прописал. А у нее до меня мужик. Был и ладно, у кого чего было, тоже намыкалась – лимита. Я предупредил: если что – убью. В поликлинике, медсестрой, а там главврач – старый пес, лет пятьдесят, не знаю чего у них, может, она боялась – уволит. У меня смена ночная, а тут выхожу, напарник разбил машину, у нас получка, посидели с ребятами, иду домой, тортик прихватил, она у меня сладенькое любит. Открываю дверь – сидят! Коньяк, то-другое и постель разобрана. Они мне, видишь, прямое вешают, с умыслом, а на что он мне, я ей обещал. Он зеленый стал… Да не глядел я на него! Выпьем, говорит, разгонную, и мимо фужера льет на стол… Если б он смолчал, я б его пальцем не тронул – не надо мне! – а тут затрясло…
– Понятно, – говорю.
– Как не понятно! Я ж не знал, что у него сердце, еще что, я его раз ударил по шее, ребром, правда. Ногой добавил… Да он живой был, я видел, слыхал – захрипел. Еще три часа жил – она свидетель, я-то сразу ушел. От сердца умер. А теперь десять лет – мои, а вернусь – куда? Она десять раз замуж сходит в моей-то. хате. А ты говоришь, Крючков…
– Тебе адвокат нужен хороший, тут психология,– говорю я.
– Это я сам знаю, но хорошему надо деньги хорошие, а где у меня? Теперь другое, я на черную пойду, понял? На строгач, лесоповал – не вытянуть, у меня одна надежда – туберкулез косить, был когда-то, я потому соскочил с малолетки. Врачу задолбил, теперь флюрографию пройти и… Вот и курю, не вынимаю – может, треснет чего надо… Ты говоришь, неделю сидел, а я четыре дня, хватило, все-все надумал…
Вот и мне подарили неделю на то ж самое, они для своего – сразу задавить, а Он для Своего – подумать кто я и зачем все…
«Раздевайся, – пожилой мент, в усах,– ремень, шнурки вынимай… Ишь снарядился, или знал, что у нас не баня?.. А это что – снимай!» Вот она первая сдача, первая, она и другие потянет – нельзя! «Не я надевал, не мне снимать», – и шеей чувствую митин шнурок. Он внимательно глядит на меня, спокойный мужик, мы вдвоем. «Тогда очки». Снимаю очки. И он мне через голову, аккуратненько, не задел даже. «Распишись: часы, крест желтого металла… Что у тебя еще? – Двадцать пять рублей. – Ну, если сказал, запишем…» Вон как, а надо б знать, пронес бы – мои, на шмоне отобрали б – и в карточку, два с половиной ларька – знать бы! «Сигареты, спички оставь, смотри, чтоб чисто, не сорить…»
Просторная моя первая хата. Узкое пространство возле двери и сплошные нары, вытертые до блеска, отлакированные – сколько тут перележало! Свет тусклый, не почитать – а что читать, и очки не отдал. Наощупь. На стенах корявая «шуба» – набросали известку, современный интерьер! Под потолком забитое окно, холодно. и первое что делаю – сооружаю крест из спичек, втискиваю в «шубу» у изголовья, пристраиваю. Ночь уже, помолиться – и спать! «Господи, благодарю Тебя, я один – один!» И Он накрывает меня, и Она со мной – Матерь Божия, и такая тихая ночь опускается, такое умиление и благодать…
За всю жизнь не было такой недели, только Господь Бог и я, и вся жизнь передо мной, год за годом, и нет случайностей, как стройно все завязывалось, каждая встреча тянула следующую, всякое слово и всякий шаг отыгрывались, и в какое ничто тянули возможности, от которых что-то, но спасало…
День третий – прокурор, обвинение, набор знакомых нелепостей: «Подпишите»… Да я и думать забыл о прокуроре, в первый час все решил! «Ничего я подписывать не стану. – Ваше право, теперь свободны, хотите говорите, хотите – врите, хотите– молчите, но будет хуже.– Это я и без вас знаю.– Кто ж научил? – Вы и учили всю мою жизнь, не забыть, потому и свободен, верно говорите, а как вы станете ходить с моим обвинением в портфеле, в душе, жизнь у каждого одна…» Не вижу без очков, но какой-то он тихий, ненавязчивый – или мне и тут повезло? «У вас племянник родился два дня назад.– В тот самый день? – Не знаю, мне сообщили.– Спасибо, – говорю, – за это спасибо! Вы б сразу сказали, начали б с этого, я б все подписал! – Сейчас подпишите.– Сейчас не стану, завязал, когда-то вернусь, верно? Мне в глаза племяннику глядеть, да ведь и он мне в глаза посмотрит.– Ваше дело».
И еше четыре дня – один, один! Как хорошо, Господи, благодарю Тебя, Господи, благодарю за все… А за дверью – крики, бабий визг, топот… «Ты что меня руками трогаешь? Ты знаешь я кто?.. – Счас и ты узнаешь.– Руку, руку сломаешь!..» Сопенье, возня, хруст, с грохотом валится за стеной, гремит дверь… «Большевики не сдаются!.. Это есть наш последний, и…» Час, другой, голос тише, слабей… «Развяжи, сука!.. Руки испортишь, мне работать!.. Ноги, ноги свело!.. Мама!.. «А за другой стеной весь день базар, хохот, разговоры, крики: «Курить, командир!..»
Наконец – «Выходи!» За столом конвой – двое в тулупах. Мороз! И нас двое —еще один мятый. «А что у него с рукой, откуда повязка?» – «Не знаю», – говорит мент. «Дома порезал», – говорит мятый. «Справка, – говорит конвой.– Нет?» Встают – здоровые, в тулупах: «Без справки – не повезем». Ушли. И нас обратно, по хатам. Еще один день – мой! И снова – «Выходи!» Из соседней камеры – толпа. «Очки отдайте! – И так хорош.– Без очков – не поеду! – Да отдай ему…» Без очков было лучше, теперь все вижу: с ними ехать? Обросшие, корявые, грязные, из котла… Да ведь и я такой же– за неделю! Воронок вплотную к дверям, только вдохнул мороза со снежком, а там уже сидят, набили, двинулись – и по всему городу, по судам, по райотделам, и решетку не отодвинуть, а все набивают, набивают… «Есть закурить? – Есть…» На чьи-то колени, на мои еще кто-то… «Пожевать не найдешь, с утра в суде…» – молодой, голова бритая, спокойный, один сидит, вольно, никто не претендует.– «Картошка вареная. – Картошка! Где ж ты ее сварил? – Из дома.– Не откажусь». И еще один тянет грязную лапу. «Все», – говорю… Сдавили, валимся туда-сюда. «Ты не из прокуратуры – очки?» – глаза злые, за картошку надулся, что не дал. «Пошел ты на…» – говорю. Тихо в воронке, только встряхивает. Бритая голова глядит на меня, мол чит. Потом берет за полу куртки: «Ты, мужик, видать, впервой, запомни и не забывай: здесь такое не полагается, попадешь в непонятное». Запомню. Не забуду…
– ..это первое, понял? Сперва осмотрись, торопиться нам теперь – куда? Это я тебе, Лёха, а то у вас, у книголюбов, спешка, а там так влипнешь, не отмоешься. Это тебе не участковый. Ни к кому первый не лезь, в их дела не встревай, будет место – сами дадут, не проси, а нет – матрас на пол, сиди тихонько, приглядывайся – сечешь? Чай предложат или что – нет, мол, мотор барахлит – понял? Им только зацепить! Загонят под щконку – слух по всей тюрьме, хоть и не было ничего, не оправдаешься. А если особо настырный – бей первый, не жди, они это понимают, да у тебя другого хода нету…
Такая тоска у Лёхи в глазах, а Крючков давит и давит.
– А ты, – это мне, – уши не развешивай, лапшегоны, ни одному слову не верь, здесь никто правды не скажет, слушай, а сам про себя мотай —он выкупится. Не сегодня, завтра выкупится, на вранье поймаешь – куда он денется? И учти, запомни: в каждой хате – кумовской, это точно, хорошо, один, а на общаке их полно, да и на спецу, они один другого жрут – кумовские, им обязательно спровадить лишнего – он и на него стучит, а тут вся игра, а у тебя точно свой будет, я тебя вижу, понял, мне говорить не надо – кто ты такой видать!..
Открылась дверь – еще одного втолкнули: здоровый, длинный, с мешком, ни на кого не глядит, а сразу усмотрел место, сел, мешок кинул в ноги.
– Птица, – говорит Крючков.– Слышь, земляк, покурим?
– Свои кури, – длинный и не посмотрел на него.
Молчим. Слинял Крючков, подходит к двери – ногой!
– Чего надо? – из коридора.
– Давай в баню, командир, заждались!
– Я тебя счас попарю!..
Ты ж сам говорил – не спеши, куда лезешь?.. Никого не надо слушать, никому нельзя верить, и себе – нельзя…
А вокруг нового – шакалы, слух напряжен, все напряжено, ловлю сквозь гул:
– Какая ходка?
– Шестая.
– Ууу… Долго гулял?
– Неделю.
– Статья?
– Сто сорок шестая…
– Это что? – спрашиваю Крючкова.
– Разбой. Говорю – птица, а тут мелюзга: чердачники, за карман, бакланы, добрый вечер, да этот наш книголюб…
Глубокая ночь, а сна нет, или отоспался за неделю? Что тут сон, а что явь; дым, вонь – явь или сон? Разбой, карман, добрый вечер, сухой закон, комплект Достоевского, главврач льет коньяк мимо фужера – неужто явь, а где-то там племянник чмокает губами, Митя – возле сестренки или бродит тут за стеной… Нельзя, говорю я себе, ни за что нельзя, все мое только здесь, сон ли явь – теперь мое, там ничего нет и не было, потому что никогда больше не будет. Никогда. И все-таки, сон: все вижу и ничего не могу понять, все слышу – и ни на что не…
Дверь распахивается, зашевелились, хлынули, а я ни рукой, ни ногой, а это чья рука берет мою сумку, кто надевает шапку, куртку?.. Коридор, Лёха рядом, Крючкова не видать…
– Плотней, не растягивайся!
Коридор, длинный коридор, гремит – и будто стоим на месте, нет идем: уклон, уклон, черные глухие двери – мимо, мимо, резкий поворот – назад, что ли? —те же двери, тот же коридор, под ногами захлюпало, узко, ступени, еще ниже и сразу – вверх… Впереди встали.
– Подтянись!
Столпились, дышат как запаренные…
– Пошел, пошел!..
«Господи!..» – слышу я свой хриплый голос. А мы идем все быстрей, почти бежим, все тот же бесконечный коридор, те же черные глухие двери, под ногами хлюпает, холодный сырой пар… Расплывается перед глазами, очки запотели, а сквозь них – веселые, бритые, холеные лица, нарядные женщины, звонкий смех, без заботность, уверенность, равнодушие, видимость дела… А здесь меня не было, все эти дни, ночи, годы – не было, а каждый день, каждый вечер, каждую ночь…
– Лёха, ты где?!
– Тут я…
– Давай вместе, не отставай! А Крючков где?
– Впереди…
«Господи, как хорошо, что я здесь, что я с ними, а не там, где был всю свою постыдную жизнь…» И мы почти бежим по нескончаемому коридору, мимо черных дверей, и я слышу, ощущаю, вотвот пойму… Счастливый сон поднимает меня, я только шевелю ногами… «Благодарю Тебя, Господи, я знаю, это Ты распорядился мной, привел сюда, вырвал– навсегда! – из той, теперь знаю, чужой, чуждой жизни, дал мне коснуться Любви, которая и есть Ты!..» А вокруг, рядом, впереди, сзади, с надсадом, хрипом бегут – корявые, за росшие, грязные, и я с ними вместе:
– Лёха! Ты где?
4
– Приплыли! Теперь спать!..
Спать?.. Которое это по счету – седьмое?.. Верно, седьмое помещение, и опять другое, экая у них фан тазия, каждое следующее – другое, думает он. Длинное помещение, у одной стены – от окна до двери, высокие, выше роста, в два яруса, черные металлические нары – шконки: полосы в два-три пальца шириной, толстые, в руку, стояки; между нарами и второй стеной – неширокий проход, у самой двери, как входишь, обязательно об него зацепишься, такой же запакощенный унитаз, окно низкое, стекло за решеткой разбито – холод.
– Да как мы тут спать будем – сдохнем!..
Разве они сдохнут! Уже попрыгали наверх, расстелили куртки, пальто, торчат сапоги, ботинки… Экая выживаемость, думает он.
Внизу, у окна – никого. Он проходит, ложится, поднял воротник, шапку поглубже, сумку под голову, закрывает глаза – и все покатилось, замелькало: воронок, коридоры, унитаз, белые халаты, летят ботинки, куртки, шапки, кальсоны, сигареты – «Быстрей!..» Он открывает глаза… Нет, лежать так я не смогу, думает он: холодно, жестко на железе и сердце болит, печет, давит, а валидол остался на бетонном полу, растоптали, не собирать же было… Спасибо меня не затоптали, думает он. Затопчут, не торопись… Как они смеют – так со мной?
От окна метнулась серая, быстрая тень – кошка?..
– Глянь, крыса!..
– Тю!
– Га!
– Давай ее, гони!
– Вот она!..
– Держи!.. Сапогом ее!..
– Цыц, не тронь – нельзя! В тюрьме крысу – нельзя!
– А шо нельзя?
– Примета…
Он садится на край шконки. Никто спать не собирается: сидят, курят, и наверху подобрали ноги – не улежишь: железо, дует из окна, изо рта пар… Что же ты наделала, дура!.. – думает он.– О чем думала, чем, как ты могла, сволочь, почему не откусила себе язык – кому сказала!.. Она, она, думает он, как он мог забыть – кому доверился? Что доверил – все только так и живут!.. Шлюха, думает он, просто шлюха, а он рассоплился, разомлел – ночи, рестораны, ветер в опущенном стекле на загородном шоссе… Сладко было? – думает он, – вот и сейчас ей сладко, или у них там почище? Ее б сюда, думает он, на железо, к крысам… И с какой-то мстительной радостью видит ее в неверном лунном свете: лицо бледное, зеленоватое, волосы, глаза, губы – черные, зеленовато посверкивают зубы, они оба под вы соким берегом, по пояс в теплой, как парное молоко, попахивающей гнильцей воде, черные тени от повисших над ними ив хлещут их черные лица, воду, она закиды вает голову, влажные черные волосы закрывают лицо, поднявшуюся грудь, втянутый живот, в узкой руке черная, квадратная бутылка – пьет из горла: «Держи, Жоринька!.. Как живем – а? Ой, упаду – лови!» Как тебе теперь, суке, думает он, о чем ты сейчас вспоминаешь – не о том ли самом?.. Что тебя дернуло, резали, что ли, жарили, всех дел, что муж поймал, неужто первый раз – зачем ты меня-то, за что! Жоринька!..»
Сапоги пролетают мимо лица, едва успел отвернуть…
– Не задел? Тесно в нашем некурящем купе…
Ишь, вежливый… И он начинает вылавливать слова в общем гуле:
– …хорошо, до бани, после бани тут караул…
– Тебе хорошо – больше двух лет не возьмешь, а мне?..
– Сразу место занимай – понял? Текучка, освободилось место – твое, ближе к окну, не как здесь, там дышать нечем, а возле окна какой-никакой воздух. А еще научу: подойдешь к стене, под окном, под решкой, губами, зубами – в стену, по ней воздух – вниз, свежий, чистый, холодный – лови, отдышишься и пошел!
– Да ладно тебе, воздух – мне б согреться, тепла…
– Нагреют!..
– Сразу себя поставь, не спрашивай, не проси, дашь спуску – задавят, мелочами, придирками или – велосипед, а то еще…
– Велосипед – это чего?
– Высунешь ночью ногу, в пальцы натолкают бумагу – и подожгут.
– Так это ж сгоришь?
– Сгореть – не сгоришь, а всем развлечение…
– Пересидим, месяца три, недолго, а там суд и…
– Ты что, малый – три месяца! Тебя за три месяца, хорошо если раза два к следователю дернут, тут годами сидят!
– Так не по закону?
– Закона захотел —в тюрьме! Я два года назад был, один четыре отсидел, он и сейчас, говорят, здесь припухает, сколько – шесть выходит? И все суда нет!
– Болтают, так не бывает.
– Не бывает, а есть. Генеральный директор из Монина, мануфактурщики, их тут человек двадцать, еще в Бутырках, один помер – за шесть-то лет, один ослеп, а главный – директор, ты что – вся тюрьма его знает, вертухаи по имени-отчеству…
– Не сиди на железе, геморрой насидишь…– это мне.
А я на мягком насидел. Верно, лучше походить, на ходу не слышно – да хотя бы замолчали!.. Темно за разбитым окном – неужто все та же ночь? Год не вытянуть – а полгода, а три месяца?.. Одна надежда, что времени нет… Одному не вытянуть, думает он, на кого-то опереться, хоть с кем-то… Этот, вроде, поприличней, бывалый, может с ним?.. Если, верно, с ним, со «шляпой?» Еще «очкарик» был, был да сплыл, с ним бы поближе… Этому тоже, видно, одному тяжело, трется возле, не решается, скромный, а шустрых тут много… Рожа, конечно, жуткая, думает он, но разве в том дело, накушался красотой в лунном свете —или мало? Голова лысая, как бильярдный шар, глаза острые, не ухватить, в сторону – или нос мешает, загнулся сизым, угреватым крюком, цепляет щетину над верхней губой… Не приведи встретиться на узкой дорожке – неужто бывает уже? – а что-то в нем располагает, из одного профсоюза – все не один…
– Гонишь? – спрашивает «шляпа».
– Что – гоню? – не понимает он.
– Расстраиваешься, сразу видать. А чего расстраиваться, жизнь, она в полосочку, сегодня здесь, а завтра… Ты, к примеру, знаешь, где я вчера был?
Он пожимает плечами.
– А где ты был мне известно – не понял? Соображать надо…
Чего привязался, сволочь, думает он.
– Где ты был, каждому дураку понятно,– не отстает «шляпа», – в кепезухе, а я – в большом зале.
– В каком зале? – попался он.
– То-то – в каком. А по виду, как говорится, интеллигент. Консерватория имени Модеста Чайковского! Эту самую давали… Доцент?
– Доцент, – механически откликается он.
– Вижу, что доцент. В медицинском?
– Нет, не в медицинском.
– И статья твоя мне известна – сто семьдесят третья, так?
– Так,– он отвечает уже обреченно.
– Все вижу насквозь и глубже. И игра твоя понятная – от восьми до зеленки. Объяснили в кепезухе?.. Плохая у тебя игра, а ты все равно не гони, не будь лохом… Сумку не выставляй, раскурочат, охнуть не успеешь, я тут побывал, я везде побывал, знаю, народ, сам видишь, отпетый, так что держись за карман. Деньги есть?
Он глядит на «шляпу» с ужасом.
– Да откуда у тебя, у такого мышонка. Дайка мне ручку, записать, а то забуду, адвокату кой-чего задолбить. Он у меня тертый. Могу тебе устроить, башли берет большие – твоя баба найдет?..
Он, как завороженный, протягивает ручку.
– Импорт. Такую ручку надо чистыми руками, верно? У тебя мыло душистое, унюхал – давай, вместе с ручкой возверну в лучшем виде. У меня, как в банке…
Ручка сверкнула у него в рукаве – и исчезла.
– Ну-ка, молодые люди, дайте пройти инвалиду, фронтовику – на водные процедуры пробираюсь…
Какое-то время он стоит с вытаращенными глазами… Погиб, думает он, все, теперь… С шипеньем выходит из него пар не пар… Запахло кислым…
– Поберегись-ка, парень, зашибу! – еще один прыгает сверху.
Он возвращается на прежнее место, садится на край шконки, у окна, здесь никого нет, дует, холодно, дрожа шими пальцами вытаскивает сигарету… Откуда-то хлеб… Откинулась в двери, врезанная в нее, дверца – кормушка, оттуда буханку за буханкой, как дрова складывают на шконке…
– Разбирай, мужики, по полбулке!
Рядом с ним, он его давно приметил, самый грязный здесь – от липких волос до заляпанных рваных ботинок, берет буханку черными пальцами – и об колено:
– Держи.
Взял, держит. В кормушку передают миски – алюминиевые… Горячая, скорей на шконку. А ложки? Нет ложек. Хлебают из мисок, по-собачьи, лакают. Соленая, мутная жижа, рыбьи кости… Завтрак?.. Быть того не может! Пожую хлеб, думает он. Сырой, липкий – глина. И хлеб не могу, думает он. Пить! Кран возле унитаза, все пьют… Да ведь та же вода, один водопровод в городе! Нет, не могу, думает он…
– Чай!..
Миски ополаскивают под краном, выливают в унитаз, забили рыбьими костями – и в кормушку, а там наливают чай – в те же миски! Пьют. Нет, я и чай – не могу, думает он.
На полу огрызки, хлеб… Вот откуда крысы – примета! Примета чего?.. – думает он.
Дверь опять лязгает, снова движение…
– Что там?
– Флюрография!
– Это зачем?
– Зачем-зачем, кому повезет – туберкулез, белый хлеб, молоко, другая зона…
Хорошо, не пил, не ел – из тех же мисок!
Коридор, поворот, сразу – спасибо, рядом. Пожилая, усталая:
– До пояса, становись, руки отведи…
Что она там увидит – или снимок?.. Обратно…
– Теперь все?
– Все! Баня – и пошел!
Он уже не гонит… «Конец», – бормочет он.
– Выходи! С вещами!
И пошли считать повороты, ступени, переходы…
– Стой! К стене, мордой к стене!!
Из-за поворота – толпа: с большими мешками, красные, распаренные – из бани!.. Да это ж наши, те, что с нами на сборке, кто остался, не успел выскочить… Вон очкарик, зажал матрас под мышкой, рваный, торчит вата, в другой руке сумка с сигаретами, блестят глаза под очками, веселые – лучатся!.. Уже рядом…
– Плюсквамперфектум...– бормочет он.
– Держись, интеллигент, не поддавайся!..
– А ну мордой к стене – кому сказано!
Он поворачивается, а за спиной грохот шагов – и стихло.
– Пошел! Пошел!..
Они, выходит, раньше, обогнали нас… – отмечает он, не понимая зачем…
– Все, все снимай – в прожарку! Барахло – в прожарку! Сигареты, продукты – с собой!
Вешалки на колесах, с себя – на крюки – и в дверь. Старые бани: цветные изразцы, простор, лепной потолок…
– Кому стричь – заходи! – Еще одна дверь – парикмахерская!
Голые, волосатые, в наколках – да тут живопись…
– Держи ножницы – ну!
Тот же, он и без штанов самый грязный, отгрыз теми же ножницами когти на копытах. Нет, мне не надо, мне уже ничего не надо!
– Расписывайся!..
Белый халат, бумаги на лавке: матрас – подпись, подушка – подпись, матрасовка – подпись, наволочка – подпись, полотенце – подпись, кружка – подпись, ложка под…
– Давай, давай – в баню! Бери мыло…
Обмылки на лавке. По одному в черную дверь…
– Вода холодная, командир! Давай горячую!.. Дверь сзади загремела, закрыли; холодно, сыро…
– Давай горячую!!
Пустили горячую – пар, ничего не видно, льет сверху – душ! Много сосков, а не подойдешь, нас в три раза больше. Кипяток. Пар гуще, обжигает, разрисованные тела, как тени в преисподней, гвалт, крики… Там лучше было, под ивами, в лунном свете, – мелькает у него, – похоже?..
Что-то мне лихо… – думает он, голова плывет, дурно, где тут окно, надо подойти к стене, губами, зубами, воздух из окна – вниз… Нет окна. Тогда на пол… Ложусь или падаю?..– думает он. На полу прохладней, можно вытянуть ноги… кто-то наступил..
– Эй! Командир!
Долбят дверь…
– Тут один сомлел!.. Открывай! Помрет!..
Долбят, долбят дверь… Вода и он чувствует, всплывает… Несут, что ли?..– успевает подумать он. И удивляется: какой яркий свет…
– Вроде, крякнул…– слышит он.
И свет ущел.
5
Пожалуй, это первая, реальная странность, все было до сего вполне обычно, рутинно, как у всех, а тут… Что тут? Вот и следует разгадать раньше, чем оно сыграет, а им надо, чтоб сыграло раньше, чем я соображу. А может, мнительность, как в анекдоте про зайца, который думал, что вся охота против него? И мнительность, несомненно, берется в расчет… Кем берется – ими или им? Они вместе… Попробую логику, хотя логики может не быть… Я был все время в толпе, со всеми, а сейчас выдернули, отделили – зачем? Что было после отстойника? Добили ночь в этой жуткой камере, никто не спал; флюорография, завтрак – «могила», сказал Крючков, а мне понравилась, люблю уху, хоть и такую – горячая и пахнет рыбой: «могила», потому как одни кости. Нет, не Крючков сказал, Крючков не вернулся после флюорографии, значит удалось, закосил – белый хлеб, молоко. Ну и ладно, мне с ним стало тяжело, очень активен, а я не мог не глядеть на его руку, ребром которой он… Будет уходить, протянет, надо пожать… Исчез навсегда.








