355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Кравченко » С Антарктидой — только на Вы » Текст книги (страница 5)
С Антарктидой — только на Вы
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 20:12

Текст книги "С Антарктидой — только на Вы"


Автор книги: Евгений Кравченко


Соавторы: Василий Карпий
сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 54 страниц)

Письма домой...

... Проснулся среди ночи с таким ощущением, что меня кто-то разбудил. Прислушиваюсь – нет, тишина, все спокойно. И вдруг вспоминаю, что не дописал письмо домой. Ловлю себя на том, что эти письма становятся какой-то навязчивой идеей. Все время кажется, что не успел, упустил, не сумел сказать что-то очень важное, без чего дома не поймут, как ты их любишь, как все, что ты здесь делаешь, – не только ради большого дела, но и для того, чтобы тобой могли гордиться те, кого ты любишь. И вот снова и снова, в любую свободную (от полетов, авралов по расчистке станции от снега, дежурств по кухне и других неизбежных работ) минуту хватаешься за перо в надежде, что сегодня, сейчас наконец-то сумеешь сказать что-то главное, очень важное о себе, о тех, кому пишешь, но...

Так и теперь. Встаю, зажигаю настольную лампу, загораживаю ее свет, чтобы он не разбудил Костырева. Белый лист бумаги, лежащий передо мной, равнодушно ждет. «Сегодня опять ходили на "Восток"», – начинаю я. Во всех письмах – про полеты на «Восток». Ничего нового. Она ничего не поймет. Мир, в котором я живу, так же далек от нее, от сыновей, как созвездие Альфа Центавра. Здесь другой язык, другая терминология. Что она может понять, глядя в том Шекспира, написанный на английском, если она не знает английского? И я начинаю испытывать ненависть к листу бумаги. Мне казалось, что он – друг и сможет донесли за двадцать тысяч километров драму, разыгравшуюся с нами, тревогу, которую внушал поврежденный элерон, как «бомба» замедленного действия, способная рвануть в любой момент, а вместо этого: «Сегодня опять ходили на "Восток"»... И я рву лист бумаги, который, по большому счету, ни в чем не виноват. Для того, чтобы дома поняли, что мы пережили, жене надо было бы полетать в Арктике, освоить сотни технических терминов, за каждым из них стоит деталь, агрегат, элемент машины, состояние погоды, ВПП, которые в определенных условиях бросают вызов экипажу, мне, ставя на карту нашу жизнь. И я начинаю понимать водителей тягачей, месяцами пробивающих дорогу в Антарктиде, дизелистов, радистов, метеорологов, авиатехников... У каждого из нас свой мир, о котором дома не знают. И поэтому все мы мучаемся, пытаясь донести до своих любимых то, чем мы живем, не понимая, что это почти невозможно. «Сегодня опять ходили на "Восток"»... Вот если бы я написал об обрубленном крыле Потемкину, Андрианову, Тютюнникову, нашим ребятам-авиаторам, у них бы это вызвало жгучий интерес. То, что с нами случилось, могло в будущем им пригодиться, и потому мой опыт в их глазах приобретал бы смысл. А какой смысл случившееся имеет для

жены? Никакого. Но ведь у меня ничего другого, кроме работы и специфичного языка, нет. Как же я смогу заставить ее мной гордиться и тем самым удержать ее любовь? Я нем, она меня не слышит. Думаю о тех сотнях влюбленных, которые потеряли друг друга лишь потому, что из Антарктиды шли письма с ничего не значащими: «У меня все хорошо»... Какой дурак придумал эту фразу, чтобы спрятать за нее то, чем мы живем? Кто сказал, что не надо волновать тех, кого мы любим? Но если их не волновать, что им достается, кроме того, что они считают нашим равнодушием, в какие бы благородные обертки мы не заворачивали вот это: «У меня все хорошо...»?

Им из дома писать нам проще. Потому что их язык мы знаем, слышим голос, интонацию. Их терминология – наша. «Ты знаешь, вчера сын сделал первые шаги». «Я ходила в театр», – или что-либо в этом роде: виделась с друзьями, приходили гости. Все ясно, понятно, чисто, дорого и так волнует. Вот почему здесь перечитывают друг другу хорошие письма из дома и почти никогда те, что отсылают отсюда.

И все же, надежда, что удастся достучаться до тех, кто на Большой земле, не покидает многих из нас до последнего. В день, когда корабль уходил домой, я видел, как дописывали письма на колене, на спине у друга, прижав лист бумаги к крышке какого-то ящика... Вот уже густым басом проревел прощальный гудок, а кто-то сует письма тем, кто последним летит к кораблю, стоящему в двадцати километрах от «Мирного»...

Корабль далеко, но вот мы с берега смотрим, как он начинает отход от льдины. Прощальные крики, летит вверх все, что можно подбросить, в сером небе рассыпаются ракеты, и если бы в «Мирном» или на корабле нашелся хотя бы один человек, которого не захватили те же чувства, что и всех участников этих проводов и отплытия, он справедливо пришел бы к выводу, что присутствует при массовом помешательстве.

А потом внезапно наступает тишина. Еще корабль хорошо виден, еще слышны его гудки, но что-то уже изменилось. Мы постепенно приходим в себя, подбираем шапки, рукавицы, отряхиваем снег... Сердце сжалось. Я знал, что придет этот час, готовил себя к нему, убеждал, что уходящий корабль принадлежит только 8-й САЭ, тем, кто отзимовал свое, но какая-то часть моего существа не хочет мириться с этой «железной» логикой. Домой возвращались молча, говорить ни с кем не хотелось, и эта замкнутость свидетельствовала о том, что ушедший корабль – не просто ходящая по океану сложнейшая машина мощностью в тысячи лошадиных сил. Нет. Я вдруг почувствовал, что от берегов Антарктиды отплывала частица того мира, в котором я родился, учился, стал летать, где меня любили, и я любил – в океан, домой, уходила частица Родины...

Я не знаю, чья это идея – праздновать начало зимовки в день ухода корабля. К началу нашей, 9-й САЭ, такие вечера уже стали традицией и, по моему мнению, – одной из самых лучших, добрых и благотворных. В кают-компании собрался весь личный состав. Расстарались повара, накрыв столы, которым позавидовали бы лучшие рестораны Москвы. Сенько зачитал приветствия от руководства Академии наук СССР, Главсевморпути, института Арктики и Антарктики, от Марка Ивановича Шевелева, нашего главного авиационного начальника. В телеграмме говорилось, что он от имени командно-руководящего состава Полярной авиации благодарит всех, кто отработал в сезонной экспедиции, и желает удачной зимовки тем, кто остался. Что ж, спасибо на добром слове. А вечер удался на славу – веселый, озорной, шумный, и в этой обстановке веселья как-то затихало то тревожно-тоскливое чувство. Это было 4 апреля 1964 года.

«Золотая» осень

Когда вечер закончился и мы стали собираться к себе домой, на улице уже вовсю бушевала пурга. Циклон навалился на «Мирный», предупредив нас еще днем о своем приближении сильным ветром и низовой метелью. Казалось бы, нас уже не удивишь циклоном, но в том, что подошел 4 апреля, была какая-то еще незнакомая мне злая сила. Ураган словно стремился сорвать крыши, опрокинуть будки, прикрывавшие вход в дома под снегом, свалить антенны на сопке Радио.

Миньков, вышедший вместе с нашим экипажем из кают-компании, прокричал сквозь вой ветра:

– Поздравляю! Кажется начинается «золотая» осень...

Циклон работал два дня. Мы собрались пойти на завтрак, но первая же попытка добраться до кают-компании была задушена в прямом и переносном смысле. Снег слепит, забивается во все складки одежды, хлещет, как плетью, не давая вздохнуть, залепляет колючей смесью рот и ноздри. Ветер... Нет, то, что на тебя наваливается в антарктическую пургу, уже нельзя назвать ветром. Воздух, спрессованный какой-то неизвестной чудовищной силой, становится материально ощутимым, бьет по телу, выдавливает тебя куда-то в морозную бездну, в которой с ураганной скоростью летят мириады мельчайших снежно-ледяных дробинок. Рев, грохот, вой беснующейся адской смеси из воздуха, льда, снега, живущей в какой-то жутковато-серой мгле, где тонет все, что до этого создала природа и человек, заставляет содрогаться душу. Это не страх в его привычном проявлении, это нечто другое, то, что испытываешь, лишь оставшись наедине с антарктической пургой. Снежинки, летящие с огромной скоростью, впиваются в ресницы, в глаза, и ты слепнешь. Кажется, еще шаг и тебя унесет, засосет эта серая жуть. По веревке, которой мы с Костыревым были обвязаны, вернулись к входу в наш подснежно-подледный дом. С трудом открыли дверь, спустились вниз. Ребята из экипажа, одетые к походу в пургу, молча смотрели на нас.

– Отставить, – сказал Костырев, – завтракать будем дома. Пройти к кают-компании невозможно.

– Командир, – сказал Бойко, – пока вы ходили на разведку, поступило распоряжение начальника станции никому не высовываться из дома.

– Значит, мы приняли верное решение.

Так вошли в зимовку. Нам удалось выполнить еще несколько эпизодических полетов с «наукой», которая изучала процессы образования ледяного покрова в море. Приближалась зима. Ночи становились длинными, дни, если можно назвать днями короткие недолгие сумерки, выстраивались чередой будничных дел. Они не вызывали у нас, авиаторов, большого энтузиазма, но их надо было выполнять, чтобы приютившаяся на краешке гранитно-ледяного щита жизнь, которую Антарктида пыталась сбросить, сбить со своего лика, текла своим чередом.

Я освоил навыки тракториста, водителя вездехода, ремонтника, химика... Да мало ли чем приходилось заниматься?! Расчищал и укатывал взлетно-посадочную полосу, ездил в дальний грот за мороженым мясом для столовой, занимался переборкой овощей на складе, чинил унты и валенки, печатал фотографии, дежурил на кухне, где приходилось мыть горы посуды... Механизм жизни «Мирного», запущенный в 1956 году первой Советской антарктической экспедицией, действовал по своим суровым правилам, в основе которых лежало слово «работа», и причастными к их исполнению были все, кто жил на станции.

– Артель, это надо сделать, – говорил Миньков всякий раз, когда перед нашим авиационным отрядом начальник зимовочной экспедиции П. К. Сенько ставил очередную задачу, и я не припомню случая, чтобы кто-то отказался от работы, отошел в сторону, «придавил сачка». Но, выполняя свой долг обычного зимовщика станции, члены нашего экипажа изо дня в день продолжали ремонт самолета.

Теперь, когда мы сняли крыло с машины, стало ясно, что по всем законам аэродинамики лететь на нем было нельзя. Ил-14 с таким дефектом левой плоскости в воздухе держаться не мог. Чудо, что он не только взлетел, но и, проделав путь в полторы тысячи километров, пришел в «Мирный». Удивительная особенность этого самолета заключалась в том, что в случае необходимости он был способен на такие дела, которые, казалось, ему не под силу.

Чтобы восстановить крыло в условиях обычной, бедненькой (по меркам авиаремонтного завода, где обычно выполняются такие работы) мастерской, нам пришлось проявить немало изобретательности. У нас не было нужного инструмента, лекал, шаблонов – пришлось их сделать. Требовалось нарастить лонжерон, изготовить новые нервюры, стрингеры... Основная тяжесть этих работ легла на плечи слесаря-клепальщика Бориса Данилова и главного инженера отряда Евгения Малахова. Это под их руководством и при непосредственном участии с помощью всех членов экипажа нам удалось нарастить «арматуру» крыла, сделать новый короб для его обогрева, заменить металлическую обшивку, установить новый элерон, тоже собственного изготовления...

Забегая вперед, скажу – ремонт мы сделали настолько хорошо, что когда возвращали в положенные сроки эту машину на Большую землю и я гонял ее на Киевский авиаремонтный завод в Жулянах, авиаремонтники переделывать нашу работу не стали. Самолет так и закончил свой летный век в Антарктиде с «нашим» крылом, отлетав с ним больше 30 лет.

Пурга

К середине апреля солнце ушло на полгода за горизонт, погружаясь все глубже в ночь, но попрощаться с ним не удалось. Антарктида из доброй феи превратилась в злую волшебницу и с какой-то угрюмой настойчивостью стала натравливать на нас циклон за циклоном. Они с бешеной энергией стремились смести «Мирный», всех нас в океан, и мне иногда казалось, что это рано или поздно им удастся. Да и чем были наши укрепления? Хрупкими коробочками, утонувшими во льдах и снегах Антарктиды, как в болоте? Коконами, в которых мы хранили тепло, которое и есть жизнь?

Дня не стало. После каждой ночи, медленно и неохотно выползали сумерки, бесцветные в своей серости. Стоковый ветер, настоянный на жестком морозе на куполе, скатывался, стекал с него теперь почти уже беспрерывно, уступая место только циклонам с их пургой. Выйдя из дома, человек мгновенно попадал в мир, сотканный из шуршащего, вьющегося, клубящегося снега, который несется, стелется широкими косыми полотнищами, плещет вокруг тебя в дьявольском вихре. Ветер наотмашь бьет морозом, снежной россыпью, слепит белой пылью. Шуршание ветра срывается в подвывание, цвета давно исчезли, горизонт начисто смыт и только остров Хасуэлл, сопка Радио да тамбуры домиков, что изредка проглядывают сквозь серую пелену, свидетельствуют о существовании обитаемого мира. Но и он исчезает, когда подходит циклон и начинается пурга.

В мечущейся мгле, которая тускнеет и темнеет на глазах, вначале исчезает остров, потом сопка, тамбуры, мачты, будто кто-то смывает их мутной пеной. Вой ветра усиливается, нарастает, появляются все новые звуки, которые начинают тебя тревожить. Следом наваливается тоска. Она приходит, как болезнь. Все время хочется спать и в то же время одолевает бессонница. На полтора-два часа забываешься в какой-то дреме и просыпаешься совершенно разбитым. Ощущение такое, будто ты перенес тяжелую операцию и теперь отходишь от наркоза. Говорить ни с кем и ни о чем не хочется, приходит отчуждение, которое испытываешь даже к лучшим друзьям. Замыкаешься в себе самом, как в замке. От воя пурги невозможно никуда спрятаться. Хочется тишины, но кажется, что ее вообще не существует и она лишь приснилась когда-то в далеком детстве. Но если рев пурги воспринимаешь как нечто неизбежное, с чем невозможно бороться, то удары бильярдных шаров или звуки музыки раздражают. Усилием воли душишь в себе это раздражение, потому что разум подсказывает: твоих товарищей одолевает та же тоска и каждый глушит ее, чем может, – играя на бильярде, слушая музыку, читая книги, пропадая всю ночь в фотолаборатории, занимаясь резьбой по дереву, гоняя чаи или рукодельничая.

В половине третьего ночи просыпаюсь. Не спится. Берусь за работу, которую начал вечером. Нужна маленькая гаечка, которой у меня нет. И я тянусь к телефону. Не знаю, о чем думает товарищ на другом конце телефонного провода, но думаю, что он меня понимает.

Большаков, начальник механической мастерской, несмотря на глубокую ночь и мороз идет к себе на работу – искать гаечку. Через какое-то время он ввалился в нашу прихожую весь в снегу, с заиндевевшими ресницами.

– Петр Федорович, ты извини... – начал было я.

– Тебе что «трешечка» уже не нужна?

– Но я, кажется, забыл о времени...

– Пустяки, – говорит Петр Федорович и начинает раздеваться. – Чайком угостишь?

Мы сидим, пьем чай, а я думаю о том, что на материке за такой звонок обзовут сумасшедшим и пошлют к черту. Но когда в следующий раз кто-то позвонит мне и скажет, что ему что-то нужно, я так же, как любой из зимовщиков «Мирного», не стану колебаться ни минуты – пойду, понесу. Значит, кому-то не спится, нет покоя на душе и ему нужна помощь...

Утром, когда Большаков ушел, объявили штормовое предупреждение. Это означает, что все работы отменяются, передвижение по поселку запрещено. Бросаюсь к телефону, звоню Большакову.

Дошел. Дома. Срабатывает закон жизни в Антарктиде: надо предупредить, когда и куда пошел и оповестить, что вернулся.

Пурга бушует несколько дней. В кают-компанию и столовую не пробиться, и потому еду готовим у себя на кухне из запасов, заготовленных в начале сезона. Воду получаем из снега и льда в «гроте». Он обтаял вокруг дома от тепла, которое просачивается сквозь стены. Иногда я гуляю в этом вытаявшем пространстве. Дневной свет проникает сверху, наледь окрашивается в нежно-голубые тона, тебя охватывает ощущение, что попал в сказку. Ночью в «гроте» темно и для того, чтобы увидеть, где можно с наименьшим трудом добыть снег для заготовки воды, приходится брать с собой фонарь или переносную лампу. Но ведь с «переноской» гулять не будешь...

Наконец, пурга начинает стихать, стоковый ветер снова вступает в свои права, снег становится сухим и колючим, сквозь его полотнища проглядывает чистое небо, в котором прячутся звезды.

Летим к Солнцу

Миньков, запорошенный снегом, вваливается в наш домик. На лице, иссеченном снегом, обычная добрая улыбка, от которой на душе каждого из нас становится светлей.

– Артель, я был на аэродроме. Машины в порядке, но заметены по самую крышу. Придется поработать, пока откопаем. «Наука» просит слетать в океан, посмотреть, как становится лед. Пойдет...

Он делает паузу, и у меня замирает сердце. Летать, как мне хочется летать! Я даже не подозревал, что в пургу это желание превращается едва ли не в навязчивую идею. К тому же идти надо на север, туда, где скрылось солнце.

– Пойдет экипаж Костырева. Машину надо подготовить быстро, очередной циклон не за горами.

«Повезло», – думаю я.

Обливаясь потом, вырубаем наш Ил-14. Он покорно стоит, спеленутый снегом, как стреноженная лошадь. Лицо, руки, открытые ветру, деревенеют на морозе, но работа идет, не прекращаясь ни на минуту.

– Данилыч, по-моему, у тебя щеку прихватило.

– Что? А-а, да...

И Межевых с ожесточением оттирает щеку снегом. Я смотрю на наш экипаж, работающий бензопилами, лопатами, ломами и скребками, – это совсем другие люди, чем те, с кем я коротал время пурги. Мы все словно вынырнули из какой-то мглы и теперь жадно глотаем свежий воздух. Что-то вернуло их и меня к жизни. Что?

И вдруг из глубины сознания приходит четкий и ясный ответ: «Полет!» Все верно – полет... Ибо только он придает смысл нашему пребыванию здесь. Он и все то, что с ним связано. Но если логически разматывать эту цепочку, тогда обретает смысл и моя учеба в аэроклубе и училище, приход в «Полярку», уроки моих первых командиров, сборы, расставание с теми, кого любишь, плавание по трем океанам, наша зимовка. Эти и тысячи других составляющих выковывали из меня, из моих товарищей людей, которым можно здесь, в Антарктиде доверить людей «науки» и то, что они делают. Тогда обретают смысл все те затраты, на которые пошли Родина и народ, отправляя нас сюда. «Так вот как рождается понятие «долг», – думаю я. – И мы его выполняем единственным возможным для нас способом – в полете. Круг замкнулся».

Небо начинает сереть, звезды исчезают. Наконец освобождаем Ил-14 из снежного плена и начинаем готовить его к взлету. В памяти, словно на экране, всплывают строки инструкции: «В зимнее время проверить, нет ли снега, льда и инея на поверхности самолета, на окнах пилотской кабины, астролюке и блистерах, очищены ли ото льда узлы управления и навески рулей, элеронов, закрылков и триммеров, удалены ли снег или лед с воздухоприемников противообледенительной системы и обогрева кабин, с наружных антенн, приемников воздушных давлений и с других выступающих частей самолета»... Проверили, очистили, удалили, хотя чего нам это стоило!

Теперь экипажу предстоит провести подготовку к полету, предполетный осмотр самолета и его оборудования. Легко сказать... Ведь это более сотни операций, начиная с расчета режимов полета, заправки топливом и кончая проверкой его готовности к выруливанию на старт по контрольной карте обязательных проверок. Все мы – авиатехники, инженеры, бортмеханики, бортрадист, штурман, Костырев, я – заняты каждый своим делом, и вот машина начинает оживать. От того, насколько точно и профессионально мы выполним все эти сухие «проверить», «осмотреть», «ознакомиться», «убедиться», «сверить показания», «включить», «вторично проверить», «открыть», «закрыть», будет зависеть не только благополучный исход полета, выполнение задания, но и наша жизнь. Вот почему «настраиваем» Ил-14 так же тщательно, как скрипач скрипку, ученый – микроскоп, плотник – рубанок. Только любой из них, если допустит ошибку, легко может ее исправить, экипаж самолета, к сожалению, такой роскоши, чаще всего, бывает лишен.

Наконец, выруливаем на старт. Стоковый ветер немного стих, но не настолько, чтобы мы могли его игнорировать. ВПП то исчезает в снежной замяти, то возникает, как из тумана. И порывы ветра, метущего серыми косынками снег, то усиливаются, то стихают. Костырев ждет. Мы должны поймать момент, когда сможем поднять Ил-14 в воздух после разбега, не рискуя загнать его в неустойчивое положение. Ошибись мы в этом расчете, и ветер, постоянно меняющий скорость, может либо подхватить самолет, «забросив» его за критические углы атаки, либо, мгновенно стихнув, лишить его подъемной силы. Этот миг невозможно вычислить теоретически, поймать его можно только на основе собственного опыта, который приобретается по крупицам и накапливается из полета в полет. Вот почему в «Полярке» командиров экипажей готовили тщательно, не жалея времени.

Каким-то шестым чувством ловлю себя на том, что после порыва, который сейчас ударит в машину, я бы пошел на взлет, но молчу. Налетает снежное полотнище, серые струйки стекают по остеклению кабины, словно кто-то пытается длинными тонкими щупальцами добраться до нас, и как только они сползают вниз, я слышу:

– Экипаж, взлетаем.

Делаю глубокий вдох: «Поехали...» Двигатели ревут на полной мощности. Ил-14 набирает скорость. Отрыв! Уходим от полосы, убираем лыжи и с левым креном, огибая «Мирный», скатываемся в море Дейвиса. Только теперь перевожу дыхание. Короткая болтанка стихает, мы попадаем в ламинарный поток и плывем в нем. Ощущаю истинную радость – я снова в своей стихии, сумел точно определить начало взлета, а еще мы идем к солнцу.

По мере того, как уходим в океан, светлая полоса на севере становится шире и выше. Мы четко выполняем все просьбы гидролога, который оценивает состояние ледового покрова, но сам я, как и все члены экипажа, мысленно лечу уже впереди самолета. Никогда не думал, что ко мне когда-нибудь придет такое же жгучее желание увидеть родное светило, как и у наших предков – язычников. На Большой земле мы его то не замечаем, то радуемся ему, то злимся, когда оно слишком жаркое, но, в целом, относимся к солнцу весьма равнодушно. В Антарктиде идет переоценка многих понятий, которые казались такими простыми и понятными на материке. Одно из них – отношение к солнцу, к свету и теплу, которые оно дает, к палитре цветов, рождаемых только им.

– Штурман, удаление от «Мирного»?

– Пятьсот двадцать километров, командир.

«Еще сто – сто двадцать километров, – замечаю я, – и мы его увидим».

Мы увидели солнышко на самой границе ледяного поля. Перед тем, как повернуть назад, мы набрали высоту. Краем своим светило, сиявшее где-то за горизонтом, улыбнулось и нам. Я оглянулся на своих товарищей. Отблеск солнечных лучей отражался в их глазах, на лицах играли непроизвольные улыбки. Никто не произнес ни слова, но я понимал: если бы не голос разума, мы так и шли бы к солнцу, сколько могли, настолько сильным было его притяжение. «Как же верно мыслили древние египтяне и наши предки, когда избрали своим верховным богом Бога Солнца – Ра, – подумалось мне. – А потом связали с его именем все самое светлое, что встречается в жизни человека, – РАдость, РАдугу...»

– Командир, – из задумчивости вывел нас Бойко, – радиосвязь ухудшается.

– Запроси метеоусловия «Мирного», – сказал Костырев и, разворачивая Ил-14 на юг, добавил: – До свидания, солнышко, в следующем полете.

Раньше я не замечал ни в Костыреве, ни в себе сентиментальности, но здесь, сейчас, нежность, прозвучавшая в голосе командира, была уместной, как нигде больше.

– «Мирный» сообщает, что ветер усиливается, ожидается подход циклона, – докладывает Бойко. – Пока что прогноз оправдывается.

– Ну что ж, значит, в запасе у нас еще есть время, чтобы вернуться, – говорит Костырев и поворачивается ко мне: – Женя, возьми управление, а я кофейку попью и посмотрю, как там наш гидролог.

В «Мирный» вернулись глубокой ночью, хотя часы, настроенные по московскому времени, показывали четыре часа дня.

Апрель... Весна в Москве, ручьи, первые скворцы, солнце, подснежники – где вы?!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю