Текст книги "Рубедо (СИ)"
Автор книги: Елена Ершова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 36 страниц)
Генрих взглянул и почувствовал дурноту. Коснулся дрожащими пальцами воротника шинели.
– До… вольно, – прохрипел он. – Я не хочу…
– Вы узнаете их, не так ли? – в голосе Дьюлы – ни капли жалости, бусины четок все с тем же отвратительным звуком перекатывались в руках. – Как часто видели их потомков на балах? Обменивались любезностями? Пили с ними на брудершафт? Каково было целовать ту, чей далекий предок сейчас стоит здесь, напротив вас, с обезображенным чумными язвами лицом?
– Замолчите!
Генрих рванул ворот, и пуговицы отскочили, зацокали по мрамору, посверкивая круглыми боками.
Нет воздуха. Душно! Морфия бы!
– Вы ведь хотели увидеть, – с издевкой выговорил Дьюла, назойливо пробиваясь сквозь болезненный звон. – Так смотрите. Законы, о которых вы отзываетесь так небрежно, но по которым уже много сотен лет живет вся ваша династия, находятся здесь.
Епископ хлопнул ладонью по саркофагу, и что-то внутри загудело, зазвенело, или это мигрень разрывала на части голову?
Высеченные в бронзе буквы обжигали роговицу:
«Каждый кует свое счастье».
«Светя для блага народа, сгорай!»
«Прежде, чем исцелять других, исцелись сам».
«Императоры рождаются и умирают, но Авьен будет стоять вечно…»
Генриха скрутило судорогой. Оборвав последние пуговицы, он зашелся кашлем, давя рвотный позыв и сплевывая кислую слюну.
– Эти слова… так же пусты… как этот саркофаг, – с натугой выговорил он, вытирая рукавом подбородок и губы. – Но я постараюсь… исправить упущение.
И рывком выхватил револьвер.
Дьюла отступил – но скорее, от неожиданности.
– Ваше вы… – начал он, и кадык несколько раз дернулся над белым воротником.
– Молчите и… не двигайтесь, – просипел Генрих, держа револьвер обеими руками и безуспешно пытаясь унять дрожь. – Иначе я убью вас.
– Вы ведь Спаситель, – голос епископа скрипнул, будто ножом по металлу.
– Не убийца.
– Я убивал оленей и кабанов, – возразил Генрих, втайне радуясь, что перчатки не дают соскользнуть мокрым пальцам с крючка. – А вы куда хуже… чем олень или кабан. Вы паук, ваше преосвященство. Сосете кровь из прихожан… Плетете интриги за спиной моего отца, закрываете больницы и школы! Авьен задыхается в ваших сетях! Всем будет свободнее дышаться без вас!
Дьюла выпрямился, и его лицо закаменело.
– Вы спятили, – процедил он, едва разжимая губы. – Но я понимаю, что гложет вас, ваше высочество. Мне доложили. Я мог бы дать вам…
– Молчите! – револьвер вильнул в руках, желудок скрутило коликами, и Генрих, сохраняя равновесие, прижался плечом к саркофагу. – Мне стоило догадаться. Я хочу, чтобы вы написали отречение… Добровольно отказались от сана и всех притязаний, с ним связанных. Но сначала… – Генрих облизал высохшие губы. – Сначала вы найдете лекарство. Иначе я убью вас! – сглотнув, смахнул со лба налипшие волосы. Пот стекал ручьями, перед глазами стояла пелена. – Никто не знает, что мы здесь, внизу, под Авьеном. Знали бы – пришли бы на помощь. Но я убью вас, а тело сожгу. Наполню вашим прахом четвертую шкатулку, – эта мысль показалась Генриху столь забавной, что он не удержался от усмешки и добавил: – Как вам это нравится, ваше преосвященство? Хотите занять мое место?
Показалось, Дьюла скользящим движением смахнул что-то с саркофага. Генрих оттер пот и увидел, что епископ по-прежнему не двигается, и его лицо мертво, как у бронзовых истуканов.
– Вы ведь просвещенный человек, ваше высочество, – заговорил Дьюла, небрежно роняя слова. – Славный потомок великой династии. И не станете совершать неосмотрительные поступки, даже если вам сейчас тяжело. А я знаю, что вам тяжело! Вас лихорадит. Вам нужен морфий. Но если убьете меня, никто не подскажет, где его взять…
– Ублюдок! – просипел Генрих.
Револьвер в его руках повело.
– В вас говорит болезнь, – между тем, продолжил епископ, слегка наклоняясь вперед и – даже под дулом револьвера! – глядя на Генриха с отвратительной, унижающей жалостью, от которой хотелось вымыться. – Вы не злой, просто больной человек. Сколько вам осталось? Шесть с половиной лет, может, меньше.
Его голос обрел вкрадчивые нотки, и Генриху стало казаться, что его обволакивает что-то темное, липнущее к коже, мешающее дышать.
Это был дурной сон.
Очередной кошмар, где оживали мертвые бабочки и детские чудовища. Но от этого кошмара не проснуться.
– Хотите власти? – продолжил епископ. – А сумеете ее удержать? Подумайте, куда эта власть заведет всех нас. Не лучше ли принять судьбу и довериться тем, кто знает, что с этой властью делать?
– Довериться… – покривился Генрих, с трудом фокусируя взгляд на расплывающейся фигуре. – Неужели… вам?
– Да, ваше высочество. Именно мне, – тень епископа качнулась и выросла до потолка. Генрих рядом с ним стал вдруг маленьким и хрупким, точно он и не Спаситель вовсе, а глиняный сосуд, помещенный в печь-атонар.
«Алю-дель»[30]30
Алюдель – алхимический сосуд из глины.
[Закрыть] – пришло из детства забытое слово.
Так когда-то давно называл его этот длиннолицый, прилизанно-черный, истекающий ладаном человек. Он закрывал печное отверстие заслонкой и подсматривал в окошко – за стеклом мигали жучиные глаза.
– Терпите, ваше высочество! – шипел из темноты, и слова капали и лопались на раскаленном противне бреда. – Осталась такая малость. Вы скоро станете золой, а зола – вином. Вас подадут к столу как изысканное пойло… А вы ведь ценитель извращенных удовольствий, не правда ли?
– Ни… за что! – слова налипли на губах кровавой коркой, и Генрих закашлялся, подавляя спазмы.
– От вас ничего не зависит, ваше высочество, – донесся ненавистный скрипучий голос. – И не зависело никогда. Вы живете лишь потому, что этого хочу я. И стали регентом потому, что это запланировал я. Я присутствовал при вашем рождении. Я крестил вас в купели. Я сидел у вашей постели, когда Господь наполнил вас своим гневом. И я буду рядом, когда вы взойдете на костер, и соберу ваш прах, и отдам его людям. Таков закон Рубедо, и этого не избежать. Но я все же смогу облегчить последние годы вашей жизни…
Тень приблизилась, накрыла собой весь мир – пылающие лампы, узоры на саркофаге, черную свиту Спасителя. В протянутых ладонях Генрих увидел шкатулку из черного мрамора, и ее крышка была как печная заслонка, а рубины – как искры холь-частиц.
– Откройте ее.
Генрих упрямо мотнул головой, ткнул револьвером наугад, в темноту, и Дьюла перехватил его ослабевшую руку.
– Тише, ваше высочество. Опасная игрушка. Лучше отдайте ее мне, – револьвер упал под ноги с глухим стуком. – Взамен, я покажу вам…
Крышка шкатулки откинулась. Что-то пудрово-белое выпорхнуло из темноты – Генрих от неожиданности отпрянул, – но это был всего лишь мотылек.
В шкатулке прятался простой мотылек!
Генриху захотелось рассмеяться, но из горла вышел только сиплый стон. Потому что кроме мотылька там был еще стеклянный пузырек с наклейкой Morphium Hidrochloricum.
Жаром опалило нутро.
Не осталось ни решимости, ни мыслей – только гулкая пустота. Только слепящее альбедо, от которого замирало сердце и останавливалось дыхание. Сквозь нее едва пробивался скрипучий голос:
– Вы можете сделать выбор прямо сейчас. Убить меня и навсегда забыть о лекарстве. Или помочь – и никогда больше не испытывать страданий.
– Помочь… вам? – он с трудом оторвал глаза, но все равно видел не епископа, а снежную белизну. Одну морфиновую белизну!
– Да, ваше высочество, – проскрипел все тот же голос. – Вы очень удачно заговорили об отречении. И я как раз подготовил бумагу. Только в ней говорится не обо мне, а о вашем отце, – Генрих дернулся, и, наконец, увидел епископа – на его лице застыла снисходительная улыбка. Так не может улыбаться человек, только дьявол. Да, дьявол! Генрих хотел бы перекреститься, но руки словно отнялись. – Вы не убийца, я знаю. О, нет! Вам не нужно будет ни травить своего старика, ни душить подушкой. Всего одна подпись, мой мальчик. И вот вы уже полноправный император. Разве не о том вы мечтали?
Генриха заколотило крупной дрожью.
– Вы думаете… я пойду на это? – с трудом вытолкнул он.
– Конечно, пойдете, – с легкостью ответил Дьюла. – Это проще, чем кажется на первый взгляд. Войти в спальню. Вложить в руку императора перо. Поставить росчерк… «В здравом уме и памяти я отрекаюсь…» И вот вы уже правитель Священной империи. И вам даже не нужно вникать во все эти нудные политические вопросы, за вас все решат министры. И я. Конечно же, я…
Холодные пальцы дотронулись до щеки, и Генрих дернул подбородком, пытаясь увернуться от прикосновений, но только рассмешил Дьюлу.
– Ну, ну, – утешающе выдохнули над ухом. – Будьте покладистым, мой мальчик. Тогда я дам вам все, что пожелаете: морфий, выпивку, лучших девушек Авьена, беспечную жизнь. Я сделаю вас почти Богом! Вас будут почитать и любить… ох, как вас будут любить, мой принц! Разве не это вам нужно?
С тихим хлопком из пузырька вышла пробка. Белизна заклубилась, осела мутью на острие иглы, и Генрих выдохнул:
– Да. Мне нужно… – и, будто прорвалась плотина, зачастил, срываясь на лихорадочный хрип и поспешно расстегивая манжету: – Нужно! Нужно! Я согласен! Только, умоляю, скорее! Я не могу больше терпеть!
Белизна густела, обнимала теплом. Над головой порхали мотыльки – с их крыльев осыпалась меловая пудра. И кто-то страшный и черный, похожий на богомола, склонился над Генрихом и дотронулся сухими губами до его горячечного лба. Тогда Генрих заплакал – уже не от боли, а только от облегчения, что все, наконец, закончилось.
Потом начался прилив.
Глава 2.8. Сura te ipsum![31]31
Сura te ipsum! – Исцели себя сам! (лат.)
[Закрыть]
Вокзал Остбанхоф им. императрицы Марии Стефании.
Мир растерял цвета и стал черно-белым, словно даггеротип.
Белые лестницы главного зала контрастировали с темными, точно подкопченными стенами. По лестницам степенно двигались господа в пальто и фраках и дамы с траурными перьями на шляпах. Смотрители в черных шинелях свистели в белые свистки. По платформам сновали торговки сладостями и мальчишки-газетчики, их лица были белы, и белый пар выходил из их растянутых криками ртов – Марго не слышала ни звука. Заключенная в непроницаемый пузырь горя, она застыла посреди зала, прижимая к груди урну с прахом Родиона, и пыталась понять, что сейчас говорит ей Вебер.
– …сядете на экспресс до Питерсбурга. Билет в один конец…
Невозвращение.
Какое страшное слово.
Оно похоже на смерть, ведь оттуда тоже никто не возвращается. Ее мальчик не вернется. Родион не вернется. Не воскреснет из пепла!
– …вам не нужно волноваться за служанку, Маргарита. Ей будет хорошо у графини Остхофф…
Бедная Фрида. Она плакала, прощаясь с хозяйкой. Столько лет быть вместе! Протирать синяки после медвежьих объятий барона, приводить клиенток через тайный ход, готовить кофе, когда хозяйка засидится за работой вечерами, бегать за лекарствами для юного хозяина… Теперь всему этому конец.
– …зря вы отказались от подложных документов. Я мог бы подстроить, будто вы сгорели на пожаре. Никто бы не узнал…
Она своими руками подожгла промасленную ветошь, заложенную между рамами старого особняка. И страха не было, вместо него – злое отчаяние, когда Марго наблюдала, как огонь сворачивает в коросту нарисованное лицо барона.
Горела спальня, где умирал Родион.
Горел рабочий кабинет с историями чужих измен и разводов.
Горела лаборатория.
Огнем все началось – пусть огнем и закончится.
– Вы слышите, Маргарита?
Пальцы, затянутые в кожу, тронули подбородок, заставляя Марго поднять взгляд.
Она всхлипнула: на миг показалось, что на нее смотрят строгие и немного печальные глаза Спасителя. Но кожа перчаток была другой – шероховатой и грубой. И во взгляде вместо янтарной теплоты – холодная сталь.
– Я не смогу водить за нос шпиков вечно, нужно торопиться. Если хотите сохранить свободу и жизнь…
– Жизнь? – эхом откликнулась Марго. – А нужна ли она мне теперь… – И, поймав посмурневший взгляд Вебера, фальшиво улыбнулась. – Не берите в голову, Отто. Спасибо вам.
Его ладонь на какое-то время – гораздо дольше, чем полагалось по этикету, – задержалась на ее щеке. Где-то вдалеке взревел поезд. Вебер вздохнул и подхватил саквояж.
– Пора.
Ревущий локомотив черной гусеницей выползал из-под вокзального дебаркадера. Марго окутало дымом. В дыму утонули пассажиры и смотрители, фонари и вокзальные часы. Дымный шлейф взметнулся за плечами мраморной статуи Марии Стефании – горделиво приподняв подбородок, она следила за неудачливой любовницей своего сына и торжествующе улыбалась.
«Наконец-то ты уезжаешь, – казалось, говорила она сквозь плотно сомкнутые губы голосом барона фон Штейгера. – Твоя жизнь закончена, и никто не спасет тебя, маленькая дрянь. А принц… он получил, что хотел, и теперь до тебя никому нет дела».
Марго поспешно прошла мимо, не поднимая головы.
Сквозь окно вагонного купе едва пробивался зимний свет. Пылинки кружились и оседали на ламбрекенах, на терракотовой обивке дивана, на столике, аккуратно застеленном скатертью, на мягком абажуре лампы.
Вебер забросил саквояж на верхнюю полочку, стянул перчатки и обмахнул ими сиденье, после чего помог Марго опуститься на край диванчика, снова мимолетно коснувшись ее судорожно сведенных пальцев.
– Позвольте, я возьму урну, – мягко сказал он и, ощутив, как напряглась баронесса, поспешно добавил: – Нет-нет, я не собираюсь отбирать ее, не волнуйтесь. Просто поставлю вот сюда.
Она расцепила пальцы и беспокойным взглядом проследила, как прах Родиона, заключенный в керамический сосуд, перемещался из ее покрасневших от мороза рук на скатерть. Казалось, Родион снова стал маленьким и хрупким, и вспомнилось, как давным-давно она уже передавала брата вот так – обеими руками, бережно, стараясь не уронить и не разбудить. Тогда он смешно морщил пуговичный нос, а чьи-то руки – красивые, белые, с холеными ногтями, – принимали этот живой и дышащий сверток, и тихий женский голос говорил:
– Вот так, мой ангелок. Вот ты и познакомился с сестричкой. Она всегда будет защищать тебя. Ведь правда, Рита?
– Правда, – вслух прошептала Марго, прикусив губу, чтобы не заплакать снова.
Наверное – пусть будет так, о, милый Боженька! Если ты прощаешь заблудших ягнят! – его душа уже на небесах. Наверное, там он снова увидит маму и отца…
По горлу потекла обжигающая горечь.
– Дайте мне знать, когда устроитесь, – донесся терпеливый, звучащий на одной ноте голос Вебера. – И помните, что в Авьене у вас есть друг. Пока я жив, я буду помогать. Но и вы не забывайте меня. Обещаете?
Она послушно кивнула.
– Да. Спасибо, Отто…
– Храни вас Бог.
Помедлил мгновенье. Потом, точно поддавшись порыву, схватил ее руки и, прижав к губам, принялся осыпать жадными поцелуями пальцы, ладони, запястья, скользя вдоль кружев…
– Нет! – Марго отдернула руку прежде, чем из-под манжеты показалась рукоять стилета. Одернув рукава, повторила тише: – Нет, Отто! Прости…
Он выпрямился, поджав губы, и глаза посуровели, превратились в оловянные медяки.
– Конечно, – сдержанно произнес он. – Простите и вы меня, я только хотел…
Резкий и протяжный гудок оборвал на полуслове. В купе заглянул проводник, посоветовал господам провожающим освободить вагоны, и Вебер озлился, рывком нахлобучил шако.
– Телеграфируйте о прибытии, – процедил он, отступая к двери. – Не забудьте же!
– Прощайте, – вместо ответа прошептала Марго.
Дверь хлопнула.
За окном заклубился пар.
Вагон качнуло, и за спину поплыли фонари, перекрытия дебаркадера, черные остовы тополей. И в груди – Марго чувствовала это совершенно отчетливо, – что-то натянулось, задрожало и лопнуло с тихим болезненным звоном. Громко застонав, она уронила голову на подушки и зашлась беззвучным плачем.
Прощай, маленький Родион.
Прощай, любимый Генрих.
Прощай, Авьен.
Теперь будет много, много времени для раздумий и скорби, и много часов, чтобы оплакивать свою непутевую, не сложившуюся жизнь.
Вагон качнулся так резко, что Марго подбросило на сиденье. Она встрепенулась, одной рукой перехватила урну с прахом, другой удержала лампу. Колеса взвизгнули, замедляя ход, потом остановились вовсе.
Пронзительный, до рези в ушах гудок заставил ее вскрикнуть и сжать ладонями голову.
Сердце заколотилось часто-часто.
«Что-то вот-вот произойдет», – поняла Марго. А потом новая мысль обожгла до дурноты: «Облава!»
Она встрепенулась, бросилась сперва к дверям, потом к окну, потом остановилась посредине купе, тяжело вздымая грудь и прислушиваясь к нервным голосам снаружи.
Сомнений нет.
Шпионы выследили ее. Как бы ни старался Вебер – агенты Эвиденцбюро выследили Марго и теперь разыскивают, как сестру революционера, как опасную преступницу!
За окном промелькнули черные шинели. Марго слышала надсадный хрип лошадей, звяканье сбруи и шпор. Кажется, потянуло порохом. Кто-то глухо проревел:
– …состав остановлен именем его императорского величества!
Попалась! Попалась!
Теперь ее арестуют. Разобьют урну с прахом Родиона, а Марго бросят в темницу. Будут пытать. Сошлют на каторгу!
– Нет! Ни за что! – вскрикнула Марго и вытряхнула из рукава стилет.
Острая сталь царапнула ладонь.
Если сделать все быстро – они не успеют ее получить.
Если перерезать вот эту бьющуюся жилку на шее – она умрет свободной и гордой! Никто больше не посмеет указывать ей! Никто не заберет ее жизнь и свободу!
Марго рванула воротник.
Сердце билось в горле, перед глазами расплывались очертания предметов, и имя Родиона – выведенное красивой славийской вязью имя маленького Родиона! – жгло роговицу, отпечатываясь в памяти как ожог.
– Прости… – задыхаясь, прошептала Марго. – И прощай.
Дверь с грохотом распахнулась.
– Нет! Не смей!
Кто-то, скрывающийся за пеленой слез, заслонил тусклый зимний свет. Кто-то перехватил ее запястье, заставив выронить стилет. И Марго закричала, забилась в чужих руках раненой птицей, пока ее не скрутили так, что стало тяжело дышать, пока не закричали:
– Коньяку! Шнапса! Что есть?! Быстро!
И в ноздри не ударила острая спиртовая вонь. Слизистую обожгло.
Марго закашлялась, глотая слезы, ощущая, как жар разливается внутри, возвращая телу чувствительность, а сознанию – ясность.
– Еще! – требовательно произнесли над ухом, и Марго отхлебнула снова.
Дрожь унялась. Мир обрел четкость – вернулись ламбрекены, и терракотовые диваны, и лампа на столе. А еще прямо перед баронессой на коленях стоял Спаситель.
Она всхлипнула, не веря глазам, и сжала его запястье.
– Ты… Это, правда, ты? О, Господи…
Янтарный взгляд, запрятанный в лиловые тени как в траурную кайму, пульсировал тревогой.
– Всего лишь сосуд Его. Но это я, Маргит.
Она ткнулась лбом в плечо – взмокшее, пропитанное потом и остывшее на морозе, – и заплакала снова. Он осторожно гладил ее по спине, едва касаясь, стараясь не причинить боли, мягко целовал в висок, покалывая многодневной неопрятной щетиной, и шептал:
– Прости меня. Я не должен был тебя отпускать тогда. Не должен был покидать…
– Родион умер, – прошептала Марго то, что копилось, отравляло и терзало сердце. – Ты знал?
– Узнал слишком поздно. Я ничего не смог бы сделать. Прости…
Она, наконец, подняла взгляд и обмерла.
Ух, какое же у Генриха серое и осунувшееся лицо! Словно смерть, которую он так старательно призывал, шла по пятам от самого замка Вайсескройц и стояла теперь за ним. Возле глаз – трещины морщинок, руки по локти в волдырях и кровоподтеках. Сорочка несвежая, а шинели и в помине нет.
Впрочем, лучшим ли образом выглядела сама Марго?
– Я должен был приехать, – продолжал говорить Генрих, ощупывая ее беспокойным взглядом. – Должен был помочь… Но мне доложили слишком поздно. О смерти твоего брата… и об отъезде. Сегодня я увидел тебя из окна экипажа, но не остановился, не подошел… А если бы… если бы я успел… Ты бы осталась, Маргит?
– Я не могла остаться, Генрих, – ответила Марго, смотреть на кронпринца было мучительно больно, но еще больнее казалось отвести взгляд. – Мой брат был замешан в том взрыве на Петерплатце. Меня могли повесить как соучастницу.
– Я никогда бы не допустил!
– И навлек бы на себя народный гнев? Или, того хуже, гнев министров…
Генрих угрюмо промолчал. Под рыжей щетиной ходили желваки, и сердце Марго мучительно защемило – конечно, он все понимал. Он, действующий принц-регент целой империи, не должен рисковать короной ради иноземки, сестры государственного изменника!
– Нужно похоронить его, – продолжила Марго, сглатывая вновь подступающие слезы. – Отвезти прах на родину… и похоронить там, где мы родились и где остались могилы наших родителей. Это мой последний сестринский долг… У каждого из нас есть долг, ведь правда?
– Ненавижу это слово, – с трудом произнес Генрих, сцепляя пальцы в замок. – Оно тянет на дно, будто камень. А как же мы? Наши чувства, Маргит? Наша клятва… Ты помнишь? Любовью соединены до самой смерти…
Марго закусила губу. Дышать было трудно. Еще труднее – говорить. И вовсе невыносимо держать его обожженные и никогда не заживающие руки и понимать, что это, возможно, в последний раз…
– Не спрашивай, Генрих. Я все еще люблю тебя, и буду любить всегда… Ах, Господи Всемогущий! Наверное, ты наказываешь меня такой любовью?! Любить кронпринца! Спасителя Авьена! И знать, что никогда не суждено быть с ним…
– Маргит…
– Нет, нет, послушай! – она заторопилась, с мольбой глядя снизу вверх в его покрытое бисеринками пота лицо, гладя его впалые щеки и взмокшие волосы. – Теперь ты регент. И ты женат. Но этого мало… Будь внимателен, Генрих! У тебя родится ребенок.
– Как? – он разлепил губы, но Марго накрыла его рот ладонью.
– Ш-шш! Ты ведь не знаешь, что твоя супруга доверилась мне тогда, на балу. Я видела, как сияли ее глаза, как разрумянились щеки! Как бережно она несла живот – пусть он еще не округлился, но в нем уже созревал плод. Поверь, она не лгала! Я знаю ложь, и я видела беременных женщин – они словно сияют изнутри! Как жаль, что я не могу… – Марго сглотнула закупоривший горло ком и покачала головой. – Ты должен беречь ее. Беречь и заботиться, и постараться стать хорошим отцом. Я же сделала, что могла, хотя его преосвященство приказывал мне…
– Дьюла?! – вскричал Генрих, и на кончиках его пальцев полыхнуло пламя. – Что он задумал, мерзавец?
– Он хотел бы избавиться от наследника, – совсем тихо сказала Марго. – Но я не позволила. Я дала принцессе эликсир.
Пламя погасло, уронив последние искры на ковер.
– Эликсир, – повторил Генрих, и ошалело взглянул на Марго. – Ламмервайн?!
Она кивнула. Нашарила отброшенный стилет. Сжала.
– Доктор Уэнрайт оказался так близок. Но не сумел излечить Родиона… и не осталось зелья, чтобы излечить самого себя. Возможно, ты сможешь? Возьми это, – Марго вложила стилет в машинально сжавшуюся руку Генриха.
– Самое дорогое, что у меня осталось и что я хочу передать тебе. Когда-то бражник принес смерть. Теперь, я верю, он принесет исцеление. И доктору Уэнрайту. И твоему отцу. И тебе самому, Генрих!
– Мне?
– Да, да. Ты болен, я знаю. У тебя такой взгляд… так смотрят умирающие от голода или лихорадки. И кого ты спасешь, если прежде не спасешься сам?!
Слезы против воли потекли из глаз, и Марго все-таки заплакала, вжимая лицо в обожженные ладони. Генрих обнял ее, утешая. Касался губами ее мокрого лица, и она отвечала на поцелуй – трепеща всем телом, будто бабочка, попавшая в силок. И было сладко, и было больно. И Марго, сама того не понимая, все повторяла и повторяла:
– Прости, Генрих. Но я должна… я хочу уехать! Если любишь – пусти…
– Ты – все, ради чего я жил последние полгода. Я погибну без тебя.
– Нет, ты излечишься.
– Я мог бы забыть о короне и уехать с тобой…
– Довольно с нас обоих и лжи, и предательств.
– Но ты вернешься?
Марго не ответила. В дверь кто-то деликатно постучал и позвал негромко:
– Ваше высочество? Поторопитесь!
– Пора, – отстранившись, прошептала Марго. – Тебя зовет твой долг, меня – мой.
– Пора, – эхом повторил Генрих, отступая и хмурясь по-мальчишески трогательно, как когда-то хмурился и Родион. От этого в груди вспыхнул и мучительно затрепетал крохотный огонек. – Я все равно люблю тебя, Маргит. И обязательно найду снова.
– И я люблю тебя, Генрих! – крикнула она. – Прощай, прощай…
Прощай! – эхом разнесло по коридорам.
Последнее, что она запомнила – строгое, почти иконописное лицо и грязно-белую сорочку, которую вовсю трепал зимний ветер.
Марго прижала ладонь к груди, пытаясь уберечь от непогоды едва теплящийся там огонек.
За окном в дыму проносились столбы и деревья.
Поезд уходил все дальше на восток.
Ротбург.
Из-под копыт летели хлопья снега и сажи. От дыма щипало глаза, горели легкие, а железнодорожные пути сверкали на морозе как сабли.
Генрих мчал во весь опор. Лошадь под ним хрипела, исходя на пену. В спину что-то кричали. И было больно. И было горько. И противно от самого себя.
Когда впереди замаячили золоченые крыши вокзала, Генрих очнулся, пожалел несчастное животное и перешел на рысь.
Тогда-то его и нагнал Андраш.
– Ваше высочество! Возьмите хоть шинель!
Взмыленный бешеной скачкой, адъютант спрыгнул со своего коня и помог спешиться Генриху. Тот позволил укрыть свои плечи и, не глядя на Андраша, выцедил:
– Подать экипаж. А этих бедолаг на конюшню, мы их совсем загнали.
Адъютант понимающе кивнул, но ничего не сказал и не стал расспрашивать. Как не расспрашивал, помогая оглушенному морфием кронпринцу выбраться из фамильного склепа. И ни о чем не спросил, услышав приказ догнать отходящий от Остбанхофа поезд, увозящий в Славию баронессу фон Штейгер.
Горло неприятно царапнуло. Генрих кашлянул и вытер лицо рукавом.
– Позвольте, ваше высочество, – Андраш протянул ему платок.
Генрих принял, ответив рассеянно:
– Благодарю. Это все дым…
И больше не проронил ни слова до самого Ротбурга.
Во дворце было уныло и пусто. Свечи едва чадили. Тишина стояла гробовая, вязкая, замедли шаг – и утянет на дно, откуда не будет спасения. Поэтому Генрих торопился – его шаги явственно разносились по коридорам, гвардейцы едва успевали открывать и закрывать за ним двери, и свечное пламя колебало сквозняком. Генрих спешил – и хотел успеть до полуночи.
Мелодия звучала едва-едва: нежнейшие переливы трогательно и робко звенели в вечерней тишине, но сразу же замолкли, едва он распахнул двери.
– Ревекка!
Она сжалась – испуганная, непривычно-воздушная в пеньюаре с пуховой опушкой.
– Коко, я снова мешать? – растерянно прошептала она, убирая полные руки от клавиш. – Простить, о, прошу вас!
– Пустое! – отмахнулся Генрих и, подступив, пытливо заглянул в ее крапчатые глаза. – Мне нужно узнать у вас… только не удивляйтесь вопросу… Ревекка, вы – в положении?
Взгляд оставался испуганно-растерянным.
– Что такое? Коко, я не понимать…
– Вы беременны? – настойчиво спросил Генрих. – Ждете ребенка? У вас будет ребенок?! Признавайтесь!
Он стиснул ее рукав, и щеки принцессы полыхнули прозрачным румянцем.
– Ребенок, – повторила она, дрожа и скользя ладонями куда-то вниз, мимо руки Генриха, по складкам пеньюара, к животу. – Да. Он будет у нас. Я пыталась сказать…
Генрих зажмурился. Белые искры вертляво проплыли под веками, в памяти прозвучал срывающийся голос супруги: «У нас скоро будет…»
Он застонал сквозь стиснутые зубы.
Та ночь, полная морфиновой жажды, и бедный Томаш с опаленным лицом, и вышитый платок с инициалами…
Да, это случилось в ту ужасную ночь. Но так ли ужасно все получилось?
Сердце смятенно стучало. Но гнева не было – вместо него пришли понимание и… вина?
Генрих открыл глаза. Ревекка молчала, редкие ресницы подрагивали, губы дрожали – вот-вот расплачется.
Она хотела сказать – но Генрих оттолкнул. А потому поделилась счастьем с совершенно незнакомой женщиной, с Маргаритой. И Генрих узнал об отцовстве не от супруги, не от семейного доктора – от сбегающей из страны любовницы, теряя вместе с ней и любовь, и уважение, и семью, и будущего наследника в придачу.
О, милостивый Боже! Есть ли тому оправдание?!
«Есть, и крайне гнусное, – ответил себе Генрих. – Имя ему морфий».
Скрипнув зубами, он отпустил пеньюар, мимолетно отметив неряшливо-темные пятна на некогда белоснежной ткани. Еще немного – прожег бы насквозь. Какой же он сосуд Божий, если ломает все, до чего ни коснется? Включая собственную жизнь?
Ладонь Ревекки скользнула вслед за его рукой, робко касаясь пальцами изуродованного запястья.
– Вы… не рады?
Сердце стыдливо сжалось.
– Ну что вы, – как можно мягче на выдохе произнес он. – Я рад, жена моя. Конечно, рад.
– О! – всхлипнула принцесса и прижалась щекой к его ладоням, заставив Генриха вздрогнуть и сразу вспомнить о Маргарите – кожа еще помнила мягкость ее прикосновений, ее поцелуи, ее соленые слезы. Она была первой, кто принял его без оглядки – с его нечеловеческой силой и человеческими слабостями. Первой – но не единственной. И, поможет Господь, будут другие…
Наследники. Сын или дочь. А, может, оба.
– Берегите себя, – сказал тогда Генрих. – И не забывайте наблюдаться у лейбмедика. Я буду навещать вас, и постараюсь стать хорошим отцом.
– Я знаю! – с жаром подхватила принцесса. – Вы быть самый лучший!
Он наклонился и поцеловал ее в горячий лоб. И, выходя из спальни, вновь почувствовал жжение на веках – наверное, дым добрался и сюда.
Дворцовые часы отбили без четверти десять.
Время текло через голову, и каждую четверть часа Генрих ощущал как булавочное острие, покалывающее висок. Он много думал о сказанном епископом, пока мчался вслед за уходящим поездом. И еще больше – о сказанном Маргаритой, когда возвращался в Ротбург. Он знал, что надо решиться. Он хотел решиться! Но решать надо быстро – до того, как часы пробьют полночь, до того, как морфиновая жажда возобладает в нем превыше всего, и не останется огня – а только пепел, белый-белый, покрывающий все пепел погибших надежд, умершей любви, потерянной жизни.
– Смириться под ударами судьбы иль оказать сопротивленье? – сказал себе Генрих и, лишь на миг остановившись перед очередными дверями, собрался с духом и решительно их распахнул.
В спальне, на долгие дни превращенной в лазарет, по-прежнему остро пахло лекарствами и болезнью. Спертый воздух сдавливал легкие – и кому Генрих велел ежедневно проветривать помещение? Он первым делом тут же распахнул окно! – а цветы в вазонах, распространяя еще более тяжелый аромат, до мигрени дурманили голову.
Присев на край постели, Генрих искоса поглядел на отца. Восковое лицо покоилось среди подушек и казалось теперь маленьким, почти кукольным, и оттого неживым. Но грудь все же поднималась и опускалась, и это давало надежду.
– Отец.
Слово ухнуло в мертвящую тишину, но не возымело эффекта. Больной спал. Его впалые веки едва подрагивали во сне. И Генриху подумалось, что кайзер похож на куколку мотылька – такой же хрупкий и уязвимый, сожми в кулаке – и ничего не останется от повелителя целой империи. Да и ее саму готовы разорвать на куски шакалы и грифы, прикидывающиеся людьми – министры и церковники, анархисты и чужаки. Все, что его императорское величество так тщательно собирал и оберегал, при Генрихе трещало по швам и катилось в пропасть.