355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Ершова » Рубедо (СИ) » Текст книги (страница 27)
Рубедо (СИ)
  • Текст добавлен: 3 июля 2020, 14:30

Текст книги "Рубедо (СИ)"


Автор книги: Елена Ершова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 36 страниц)

– У меня его нет.

– Я не верю!

– Но это так. Последний пузырек я использовал на бедном мальчике. Увы, он умер.

– Я не верю, – повторил Генрих, пропуская последние слова мимо ушей и чувствуя, как внутренности превращаются в лед. – Этого не может быть! У тебя целая лаборатория, Натан!

– Ты ведь знал его тоже. Родион Зорев, помнишь? Брат баронессы Маргариты.

– Здесь, в госпитале! Или в катакомбах под Штубенфиртелем!

– Харри, ты слушаешь? Я говорю о женщине, которую ты любишь!

– Я велю обыскать! Немедленно! Сейчас же!

– Харри, послушай!

– И что ты прячешь в саквояже?!

– Дьявол тебя раздери! – не выдержав, вскричал Натаниэль. – Так смотри!

Одним движением ютландец вытряхнул содержимое на пол: пару шерстяных брюк, несколько рубашек, перчатки, очки, перевязанные бечевкой носовые платки, несколько пилюль в прозрачных флаконах – все не то!

Генрих зарычал и с силой ударил кулаком в стену.

Пламя куснуло кожу, но не вырвалось за перчатки, только вниз осыпались крохотные искры – холь-частицы, гаснущие раньше, чем они достигли пола.

– Я по-прежнему честен с тобой, Харри, – сказал Натаниэль. – Но ты не желаешь ничего ни видеть, ни знать. За твоей спиной учиняют погромы. Убивают народ. Допрашивают твоих друзей. Твоя любимая женщина собирается бежать из страны. Ее брат умер. А я заразился чахоткой и, возможно, тоже скоро умру. Но тебе нет дела ни до народа, ни до погромов, ни даже то тех, кого ты когда-то любил. Потому что сейчас ты любишь только морфий.

– Замолчи, – сквозь зубы процедил Генрих, сненавистью глядя в постаревшее лицо ютландца, но тот продолжал:

– Ты наркоман, Харри. И теряешь власть даже над огнем. А ведь без огня не будет и ламмервайна. Холь-частицы умирают, оглушенные ядом. Ты умираешь! Но тебе все равно. Тобой можно играть как куклой. Можно дергать за ниточки. Можно посадить на трон как пустую картонку, и вершить террор от твоего имени, прикрываясь благими намерениями и волей Спасителя! Иногда мне кажется, твой отец был прав, когда говорил…

– Заткнись!

Генрих ударил – зло, с размахом, целясь прямо в лицо. Натаниэль успел уклониться, но все-таки послышался мокрый звук, и рука налилась свинцовой тяжестью, а ютландец, отвернувшись, принялся отхаркивать кровавую слюну – капли алели на белой эмали лабораторного стола, и это отрезвило Генриха.

– Нат…тан, – тяжело выдохнул он. – Ты…

– Уходи, – глухо проговорил Натаниэль. – Я не смогу помочь… ни тебе… ни себе… никому больше. Все кончено… ваше высочество.

Последние слова хлестнули по Генриху точно плетью. Он вздохнул, захлебнулся кислой слюной и холодным, промозглым воздухом. Хотел ответить – но не нашел слова. Потому, повернувшись, прошел к двери.

– Лауданум! – в спину ему крикнул Натаниэль. Генрих взялся за ручку и замер, не оборачиваясь, пока ютландец продолжал: – Опийная настойка. Ее еще не изъяли из оборота. Принимайте по полрюмки, ваше высочество. Возможно, это хотя бы немного облегчит ваше воздержание.

– Пошел к… черту! – ответил Генрих.

И, выйдя, громко захлопнул за собой дверь.

Ротбург.

В тот раз дурной знак появился перед грозой.

Генрих подобрал его в саду, еще не понимая, что держит в руках, но уже очарованный гладкостью линий и красно-коричневым блеском панциря. Под панцирем дремало живое тепло. Там угадывались очертания плотного тельца и крыльев – пока еще только формирующихся, пока неподвижных.

Генрих погладил куколку пальцем. В ее оцепенении скрывалось чудо.

– Ваше высочество! Немедленно бросьте!

Подоспевший учитель ударил его по руке – тогда еще по-детски мягкой, не обезображенной ожогами, – и куколка выпала на траву.

– Мертвая голова – дурной знак, – с отвращением произнес Гюнтер и раздавил куколку сапогом – брызнула некрасивая бурая кашица.

Чуда перерождения не случится.

Днем маленький Генрих неутешно плакал и отказывался от обеда. Лейб-медик предположил, что у кронпринца жар и посоветовал бывать чаще на свежем воздухе, поэтому ближе к вечеру учитель Гюнтер взял подопечного на прогулку в охотничий заказник, рассчитывая вернуться до начала грозы.

Не ожидая, что она придет так скоро.

О, да! Никто не ждал, что она начнется так скоро!

Генрих возвращался в реальность, будто поднимался с илистого дна. От каждого вдоха в легкие вонзались острые булавки. От каждого выдоха глазные яблоки пульсировали как желейные шары.

Заседание кабинета получилось коротким и сумбурным. Генрих требовал пересмотреть дело Имре Фехера, косился в подготовленную речь, цепляясь за четко выстроенные фразы, но рот высыхал, слова застревали в горячем горле, и буквы плыли, рассыпались, перемешивались в бурую кашицу, и оттого выступление получилось путанным и неловким.

– Нет оснований для пересмотра, ваше высочество, – скрипел сухой голос епископа Дьюлы, словно мел по грифельной доске. – Вина герра Фехера доказана, и эти доказательства неоспоримы. Точно так же, как неоспоримо участие ютландского подданного Натаниэля Уэнрайта в алхимии и колдовстве. Кабинет министра вынес решение до вашего назначения, и отменить его, увы, не в ваших полномочиях. Так прописано в законе. Но не волнуйтесь, ваше высочество. Мы делаем это для блага страны и короны. Для вашего блага.

Генриху хотелось кричать. Бить ладонью о стол и кричать, что они превысили полномочия, что он регент, что плевать он хотел на древние, покрытые пылью законы, что пусть министры во главе с Дьюлой убираются к черту, иначе он раздавит каждого как гусеницу!

Генрих молчал, задыхаясь на мелководье и обтирая снова и снова проступающий пот. Окружившие его глыбы министров были одинаковы и глухи. От них несло плесенью и отжившими догмами. Вдали погромыхивал гром… а, может, били часы.

Перед грозой всегда неуютно и душно.

Генриху хотелось воды.

Немного воздуха и воды.

И морфия. Сильнее всего – морфия.

– Вы утомленно выглядите, ваше высочество, – в конце заседания сказал Дьюла. – Следите за самочувствием. А лучше обратитесь к Богу, – и, понизив голос, добавил: – Ко мне.

Прикосновение его сухих ладоней было как касание змеи. На безымянном пальце кроваво сверкал рубин. Генриху почудилось, что такую же каплю он видел у графа Рогге, но министр Эвиденцбюро давно ушел. Кабинет опустел. Снаружи о рамы плескалась вечерняя мгла.

Очередная неудача: как с госпиталем, как с ружьями, как со всем, что случалось в его нелепой жизни.

Генрих раз за разом пытался прикурить сигару, но искра тлела на кончике ногтя и не хотела разгораться. Как говорил Натан?

«Холь-частицы умирают, оглушенные ядом. Ты умираешь!»

Вздор! У Генриха в запасе целых семь лет. Но он, действительно, умрет, если как можно скорее не примет морфий – с последнего укола прошло одиннадцать часов. Одиннадцать! Можно ли выдержать больше?

От мысли, что выдержать придется, у Генриха холодела шея.

Сигара зажглась с пятой попытки. Хлопнула дверь кабинета, впуская чужой запах, силуэт, шуршание кожи о кожу. У турульского посла все та же ровная осанка, все тот же внимательный взгляд, чем-то похожий на взгляд Дьюлы – немудрено, раз они одной крови.

– Ваше высочество, – по-военному щелкнув каблуками, Медши с достоинством поклонился, макнув волосы в густую тень. Пламя свечей качнулось, Генрих тоже качнул головой – к горлу прыгнул кислый комок, и мозг запульсировал, щетинясь иголками мигрени.

– Рад, что вы откликнулись на мое приглашение, граф, – заговорил Генрих, стараясь быстрее перескочить через пустой официоз и перейти к сути. – И я благодарен вам за помощь и поддержку, которую вы оказываете мне в моих изысканиях.

– Я счастлив служить Спасителю, – Медши снова поклонился, коснувшись ладонью груди. – Мои старания есть результат вашей лояльности.

– А моя лояльность теперь зависит от ваших усилий, – натянуто улыбнулся Генрих, хотя улыбаться совсем не хотелось. – Мы, кажется, слегка повздорили в прошлый раз, но я не сержусь. Мне бы хотелось продолжить нашу дружбу.

– Как пожелает ваше высочество, – глаза Медши пуговично поблескивали, ощупывая взглядом массивные шкафы, книги, пресс-папье, бабочек под стеклянными колпаками. – Простите, если мои прошлые слова показались дерзкими. Но я лишь озабочен судьбой своей страны.

– Как я озабочен Империей, – глухо ответил Генрих, затягиваясь сигарой и надеясь, что тени и дым достаточно скрывают его неприлично-мокрое дергающееся лицо. – Понимаю. В Авьене сейчас неспокойно. Вы слышали об «аптечных погромах»? – он покачал головой, и в груди прыгнула, заскреблась морфиновая тоска. – Больницы закрывают, мой друг Бела. Изымают препараты, без которых создание ламмервайна невозможно.

– Я слышал, ваше высочество. И горюю вместе с вами.

– Нельзя останавливаться, когда мы так близко к разгадке. Нельзя отступить. Поэтому я хочу перенести лаборатории в Буду.

– Понимаю, к чему вы клоните, ваше высочество…

– Да, да. Как регент, я обязуюсь и дальше покровительствовать Туруле. Вы же взамен продолжите разработки на вашей земле, а иногда станете тайно переправлять в Авьен запрещенные здесь вещества, такие как цинк, мышьяк, сурьма… – Генрих прикрыл глаза и видел меж веками и глазными яблоками пульсирующие белые нити. Давай же! Скажи это! За этим ты позвал посла! Скажи вслух! – …морфий. Мы можем начать прямо завтра. Я позабочусь, чтобы все прошло гладко. И, разумеется, это только между нами.

Он перестал дышать, слушая, как мучительно громко колотится сердце.

Медши не отвечал.

В глубине дворца принялись бить часы, отмеряя очередной отрезок тоскливого ожидания.

Двенадцать часов!

Двенадцать с последней порции!

Генрих никогда не заходил так далеко.

Его стало знобить.

– Так что же? – нетерпеливо спросил он, разлепляя веки и с неприязнью отметив, что Медши слегка улыбается, словно поняв причину нетерпения.

– Я и турульский народ готов служить вам, ваше высочество, – ответил посол. – Но, к несчастью, мы тоже подчиняемся авьенским законам. Ни я, ни мои друзья-офицеры ничего не смогут сделать для вас, пока Турула не является независимым государством, а вы не…

«Император, – мысленно закончил Генрих, и покачнулся, услышав из-за портьер: — Слава императору Генриху! Авьен будет стоять вечно!»

Дрожа, он загасил сигару и принялся подниматься, упираясь кулаками в столешницу.

– Я понял вас, граф. Вас и ваших подельников. Всех, кто толкает меня на предательство. Всех, кто желает воспользоваться мной! Я не позволю! – он стукнул кулаком о стол, из-под манжет тускло плеснули искры. – Никогда! Никогда! Никогда! Подлый изменник! Вон!

Теперь он кричал, перегнувшись через стол, пытаясь перекричать бой часов в глубине Ротбурга, оглушающую пульсацию сердца, собственную боль. И когда Медши, все так же невозмутимо поклонившись, покинул кабинет, Генрих упал в кресло, в бессилии скрипя зубами и почти не чувствуя, как на щеках прожигают дорожки злые слезы.

Он больше не выдержит.

Не выдержит давления послов и министров: его разотрут в кашу как куколку бражника!

Не выдержит тяжелых взглядов.

Шепотков.

Глупых законов.

Пустой борьбы.

Собственного бессилия.

Он не выдержит без дозы морфия!

Отвернув голову, Генрих впился зубами в собственный рукав и тихо застонал.

«Лауданум, – сказал в голове тусклый голос Натаниэля. – Это облегчит воздержание…»

Генрих с усилием поднялся. Часы только закончили бой, а казалось – прошел еще час. Мигрень пилила череп тупой ножовкой, под ребрами настывал лед.

Нужно найти лауданум. Найти лекарство. Тогда он снова сможет соображать. Тогда он придумает, как выкрутиться. Тогда он не будет столь беспомощно открыт стервятникам из кабинета министров!

Генрих выглянул из кабинета: в салонах никого, кроме гвардейцев. А эти истуканы исполнительны и молчаливы. Они – игрушечные солдатики из детства. Генрих скажет: огонь! И гвардейцы вскинут ружья. Скажет: умрите! И они лягут бездушными кусками олова.

«Турульские и авьенские офицеры готовы присягнуть своему Спасителю…»

Так говорил Медши.

Генрих обливался потом и прятал лицо в воротник, пытаясь не смотреть на пугающих его истуканов. Возможно, среди них есть предатель. Возможно, кто-то прямо сейчас готовит за его спиной государственный переворот.

«Подписывайте отречение, отец!»

Со стен молча, с укоризной смотрели портреты блистательных предков. В их руках была не только божественная сила, но и власть. А он…

«Ты наркоман, Харри, и теряешь власть даже над огнем».

Генрих ускорил шаг.

Думать о лекарстве. Надо думать о лекарстве. Где его могут хранить? У отца? Нет, успокоительные препараты не показаны паралитику. Тогда кому? Если не ему, Генриху, может, его родным? Жене? Вечно обеспокоенной матери?

Генрих свернул в женскую половину дворца.

Здесь было по-особому душно: дурманили запахи увядающих цветов, сильнее топили печи. На потолке – легкомысленная лепнина. Толстощекие ангелочки-путти усмехались со стен.

«Что смешного? – хотел сказать им Генрих, останавливаясь возле покоев императрицы. – Что вы видите смешного во мне? Я болен. Я раздавлен. Я не вынесу еще одного часа без морфия! Не вам осуждать меня!»

Он несмело стукнул в дверь.

– Матушка?

И вошел.

Никого.

Кровать под балдахином свежа и устлана свежесрезанными цветами.

Свечи едва трепещут в канделябрах – значит, императрица вышла ненадолго.

Слева – крупный портрет ее самой. Справа – семейный. На нем у матери счастливая и теплая улыбка, отец еще молод и курчав, а маленький Генрих похож на ангела.

Впившись ногтями в зудящие стигматы, он как лунатик прошел через комнату.

У зеркала – расческа, кувшин для умывания, полотенце. Пузырьки и флаконы теснят друг друга, сверкают стеклянными гранями. Вот фиалковые духи, вот розовая вода, вот галарские крема, масла, какие-то снадобья вовсе неясного назначения.

Сердце стукнуло и замерло, коченея от узнавания.

Крохотная бутылочка, аккуратно заткнутая пробкой. Алый мак на этикетке – словно кровавая капля, словно рубин на пальце епископа.

Laudanum.

Возможность прожить еще час без сильной боли. А потом, потом…

Генрих не думал, что будет потом. Схватив бутылочку, он повернулся, чтобы уйти, как услышал легкие шаги снаружи.

Страх прилил к горлу, закупорил его, лишив возможности дышать и рассуждать здраво. Генрих метнулся к балдахину, потом к шкафу, дернул за створку – закрыто.

Если войдет императрица, что ей ответить? Что говорить, когда она посмотрит на него высокомерно и скорбно? Признаться, что пришел сюда искать опийную настойку? Соврать, что шел к жене и ошибся дверью? Еще больше запутаться во вранье, покраснеть, запнуться в словах, и тогда мать подожмет губы и скажет:

– Какой позор! Я не ожидала от тебя, Генрих!

Или еще хуже, зайдется плачем, упадет на постель, точно умирает, и ее саму придется отпаивать лауданумом и звать лейб-медика с нюхательной солью.

Генрих скользнул за портьеру в тот момент, когда в комнату вошли. Он прижал бутылочку к груди, стараясь не дышать и досадуя, что, должно быть, даже в соседнем салоне слышно, как бешено колотится сердце.

Женщина прошла к трюмо, поставила на подставку тазик с розовой водой, и Генрих с разочарованием понял, что это всего-навсего камеристка.

Он выдохнул, но все-таки зажал рот ладонью. Не нужно, чтобы его заметил хоть кто-то! Не теперь! Не с опийной настойкой в руках!

Камеристка не услышала. Достав щетку, она принялась обмахивать пыль с вазонов, столиков, с семейных портретов. Генрих зажмурился, принимаясь считать про себя, чтобы ненароком не выдать громким дыханием или стоном: мигрень бесновалась, подкожный зуд сводил с ума, и больше всего на свете хотелось вытащить зубами пробку и приложиться к зеленому бутылочному горлышку – Генрих ждал этого глотка, как умирающий от жажды ждет глотка пресной воды.

От мысли, что камеристка не завершит уборку до прихода императрицы, становилось дурно.

Наконец, она закончила.

Взяв щетку подмышку, женщина поправила фитили на свечах, заменила сгоревшие новыми, и вышла за двери.

На всякий случай, Генрих подождал еще немного, и только потом вышел – как вор, крадучись, несмело выглядывая за двери. Но Бог сегодня был милостив к нему – снаружи опять никого. И Генрих с усмешкой подумал, что обязательно – не сегодня, нет, но в ближайшие дни! – воспользуется советом Дьюлы и поблагодарит Господа в его обители. А сейчас – к себе, к мертвым бабочкам и черепу на столешнице. Принять настойку и провалиться в сон…

По крайней мере, Генрих надеялся, что будет именно так.

– Коко!

От окрика он затрясся, взмок, сжал бутылочку так, что хрустнули суставы.

Не императрица, нет. Всего лишь равийка, в болезни и здравии черт-ее-побери-жена!

Бросившись к Генриху, она обвила его за плечи.

– Дорогой, – проворковала Ревекка, глядя на супруга глупыми сияющими глазами. – Наконец я поймать! Я ждать вас, чтобы сказать! О! Сейчас вы быть счастливы! У нас скоро будет…

– Прочь! – Генрих оттолкнул ее, и отшатнулся сам. – Подите прочь к чертовой матери!

Она застыла, как соляной столб, приоткрыв рот и округлив потухшие глаза.

– Не вам осуждать меня! – придушенно сказал Генрих. – Вы не смеете осуждать! Оставьте меня в покое!

И, не оглядываясь, пошагал через салоны, прижимая к сердцу бутылочку с лекарством – надеясь на исцеление и в то же время страшась, что исцеления не будет.

Ротбург, затем собор святого Петера.

Боль на время притупилась, словно на мигренозные иглы надели резиновые колпачки, но это было лучше, чем ничего. Несколько глотков лауданума гораздо лучше – чем вовсе ничего, хотя и недостаточно, чтобы окончательно утолить терзавшую Генриха жажду.

К двум часам пополуночи он все-таки соскользнул в забытье, но продолжал слышать снова и снова повторяющийся часовой бой, шаги прислуги, треск свечей в канделябрах. Звуки нарастали и смешивались в навязчивый гул – так гудит далекий-далекий гром, так шелестят ветви под усиливающимся ветром, так воскресают мертвые бабочки. Генрих чувствовал на своих щеках прикосновения сухих крыльев, по венам, вызывая щекочущий зуд, сновали личинки, но не было сил ни пошевелиться, ни закричать.

Очнулся он в пятом часу в насквозь промокшей постели.

Пепельно-белый, похожий на призрака Томаш поднес остаток настойки. Генрих послушно хлебнул – спирт обжег язык, – и старательно задышал через нос, чтобы не вытошнить выпитое. С помощью камердинера перебрался на кушетку – столь же неуютную, как ложе из гвоздей, – и там его все-таки вырвало.

– Не извольте беспокоиться, ваше высочество, – суетливо бормотал Томаш, притаскивая сперва ведро, потом тряпку.

Генрих следил за ним мутным взглядом и думал о морфии. Об игле, входящей под кожу. О белом пуховом коконе, в котором Генрих привык прятаться от боли и неудач.

Он не заметил, как снова провалился в полусон, и видел мертвых бабочек – у каждой из брюшка торчала булавка, и на каждой булавке выступала ядовитая роса. Генрих стягивал перчатки, обнажая зреющие в его ладонях бутоны.

– Не тратьте силы, ваше высочество, – шептал кто-то невидимый, скрытый в тенях. – Обратитесь к Богу. Ко мне.

Бабочки пролетали мимо, дразня касанием крыльев, и Генрих безутешно, по-детски плакал.

И проснулся в слезах.

Часы били девять.

«Больше суток! – в ужасе подумал Генрих. – Боже милостивый! Прошло уже больше суток!»

Он пробовал работать – но думал о морфии.

Начинал читать – а думал о морфии.

Приказал было Томашу найти еще лауданума, но почти сразу отказался от этой затеи – настойка не могла заменить привычную порцию. И Генрих бесновался, срывая раздражение на ни в чем не повинном старике – и каждую минуту думал о морфии.

А еще о словах, сказанных его преосвященством:

«Обратитесь ко мне…»

Да, да! Вот, кто стоял за арестом Фехера, за высылкой Натана, за «аптечными погромами», за запретом регенту вмешиваться в важные государственные дела! Дьявол в сутане. Паук, опутавший паутиной несчастный Авьен. Всех Эттингенов, включая самого Генриха.

Во втором часу он не выдержал и приказал Томашу подготовить экипаж.

– Ваше высочество, вам бы в постель… – испуганно отвечал камердинер.

– Мне нужно! – огрызался Генрих, в спешке путаясь в рукавах. Рубашка липла к мокрому телу.

– На улице слякоть и ветер.

– Возьму шинель.

– Вчера опять стреляли.

– Со мной будет Андраш.

– Ах, Господи! – всплескивал руками камердинер. – Куда вам в таком состоянии!

«В лапы к пауку», – мысленно ответил Генрих, а вслух сказал:

– Я вернусь через пару часов, Томаш. Подготовь ванну.

И, улучив момент, когда камердинер отвернулся, сунул за пояс револьвер.

Авьен лихорадило.

Он был влажен, как исподнее Генриха. Сер, как его ввалившиеся щеки. Улицы вздувались венами, кишели личинками людей.

Генрих остервенело расчесывал стигматы и избегал встречаться с адъютантом взглядом.

– Ваше высочество! Смотрите! – сказал вдруг Андраш. – Там, на углу! Разве это не баронесса?

Генрих глянул в окно.

Сперва показалась, будто Маргарита облита смолой, но, глянув второй раз, стало понятно, что она в трауре.

Сердце затрепыхалось часто-часто.

«Ты погибнешь здесь, Генрих! Уедем…»

Он разлепил губы, чтобы остановить экипаж. Но проглянувшее из-за облаков солнце сверкнуло на соборной игле.

Внутренности скрутило требовательной болью.

Генрих задернул шторку и, обливаясь потом, закричал Андрашу:

– Чего медлишь? Поехали! Живей, живей!

Ее силуэт оставался в памяти, как ожог.

Экипаж миновал полицейское оцепление и остановился у собора.

Внутри пахло просмоленной древесиной и гарью. Сквозь новые витражи – копии безвозвратно утраченных, – едва сочился свет. Вдоль паутины строительных лесов ползали реставраторы, старательно счищая копоть с ликов святых.

Собор был ровесником династии. Он пережил эпидемии и войны, в его стенах крестились, женились и умирали короли. Он устоял при взрыве, в память об этом обзаведясь черной вуалью на стенах и полукругом в двадцать одну свечу – ровно по количеству погибших на месте взрыва, а затем и в госпитале.

Собор останется, даже когда умрет последний из Эттингенов.

Показалось, будто свечи разом погасли. Генрих в замешательстве отступил. Но это чужая фигура на миг заслонила тусклый свет и распрямилась с сухим хрустом.

– Вы все-таки почтили своим присутствием… – голос был столь же сухим и трескучим. Повернувшись, Дьюла почтительно склонил прикрытую алой шапочкой голову. – Я напугал вас?

– Нет, нет, – ответил Генрих, отводя взгляд от этой кроваво-красной, будто с содранной кожей, макушки. – Здесь просто темно…

А хотелось, чтобы стало еще темнее. Чтобы не видеть этого отвратительно тощего человека, его пустых неподвижных глаз, медленное движение пальцев, перебирающих четки.

– Последствия пожара, ваше высочество, – меж тем, ответил епископ, и снова перебросил бусины – щелк, щелк. Отвратительный звук. Так давят куколки мотыльков. – Однако наших накоплений и пожертвований хватит, чтобы в скором времени завершить работы. Хотите все осмотреть?

– Я пришел не за этим.

– Напрасно. Принцу-регенту не мешало бы овладеть навыками хозяйственника.

Показалось, или неподвижность лица прорезала усмешка? Генрих нервно дернул щекой и в досаде ответил:

– Что в этом толку, если принимаю решения все равно не я?

– Ах, в этом дело, – щелк, щелк. – Вам не хватает власти?

– Скорее, полномочий.

– Увы, ваше высочество, – Дьюла развел руки и между пальцев епископа закачался крест: крохотная фигурка Спасителя корчилась в охватившем его нарисованном пламени. – Ни вы, ни я не вправе изменять установленный законом порядок.

– А кто вправе, ваше преосвященство?

– Возможно, ваш батюшка, – теперь епископ неприкрыто улыбался. Его мелкие зубы белели, точно кристаллы морфия. – А, лучше сказать, Он.

И с многозначительным видом поднял вверх указательный палец.

– Может законы и небесные, – сдержанно возразил Генрих, и каждое слово скрипело на зубах как песок. – Но писали их люди. Заповеди моего прадеда Генриха Первого высечены на его кенотафе[29]29
  Кенотаф – надгробный памятник в месте, которое не содержит останков покойного, своего рода символическая могила.


[Закрыть]
, хотя я никогда не видел их воочию.

– Вы никогда особенно не тянулись к истории семьи, ваше высочество, – с укором заметил епископ. – В последний раз, когда речь зашла об Эттингенской крови, вы выдворили меня вон.

Он покачал головой, и отблески свечей потекли по алой шапочке, будто кровавые ручейки. Генрих оттер взмокшее лицо рукавом.

– Я был… неправ, – с усилием выдавил он, избегая встречаться взглядом с пустыми глазами Дьюлы. Смотреть в них все равно, что в ружейный ствол. – Простите мою грубость. Но теперь… Империю лихорадит. Народ готовит бунт. Отец при смерти. А мне…

Он скрипнул зубами и умолк, давя на корне языка невысказанное желание, и украдкой ощупал рукоять револьвера под шинелью. Сейчас же испугался, что епископ заметит, и отдернул руку.

Шею обдало сквозняком.

Прошелестели вкрадчивые шаги.

Его преосвященство остановился совсем рядом, дыша сладостью кагора и ладаном, и Генрих не видел, но чувствовал – его рассматривают как мотылька под стеклом.

– Ваше высочество! – с фальшивой мягкостью проговорил епископ. – Я не сержусь на вас. В конце концов, я всегда был другом семьи и хотел бы стать вашим духовным наставником, даже в минуты разногласий понимая, что у каждого настает свое время открыть сердце Господу. И оно, наконец, настало. Я ждал вас.

Ждал?

Ну конечно.

Он знал, что рано или поздно кронпринц сам придет в расставленные сети. Он готовил это так долго, предвкушая, когда останется с соперником один на один.

Он не отпустит жертву, пока не высосет до дна.

Кто вкусит эликсир, обретет бессмертие…

– Да, – прошептал Генрих, стискивая зудящие до ломоты суставы. – Вы правы, ваше преосвященство. Мне нужна помощь… мне больше не к кому идти.

И вздрогнул, почувствовав на плече прикосновение паучьих пальцев.

– Мой бедный мальчик! – сочувственно проговорил Дьюла. – Конечно, я помогу. Следуйте за мной.

Генрих никогда не бывал в фамильном склепе, хотя учитель Гюнтер много рассказывал о нем. Говорил, будто работа над усыпальницей продолжалась более пятидесяти лет – художники рисовали эскизы, моделировали их из глины и воска, работали с редким черным мрамором, бронзой и позолотой. Будто саркофаг Генриха Первого столь огромен, что в нем можно уместить с десяток лошадей, но внутри – пусто, потому что от правителя Священной империи осталось лишь сердце. Будто охраняют его сорок черных рыцарей, которые неподвижны днем, но оживают, едва Пуммерин пробьет полночь, и если его высочество не уснет вовремя, как все послушные мальчики, то услышит, как глубоко внизу марширует армия черных истуканов.

Иногда, просыпаясь ночью по нужде, маленький Генрих замирал от страха: биение собственного сердца казалось ему эхом подземных шагов. Но плакать было нельзя, и звать на помощь было нельзя, ведь от страшных черных рыцарей не спасут и гвардейцы. И уж точно они не спасут от недовольства отца-императора. Поэтому Генрих терпел до рассвета, завернувшись в одеяло как в кокон.

Он терпел и сейчас, нащупывая в полутьме узкие каменные ступени и считал: восемь… двенадцать… девятнадцать… двадцать три…

Лестница закручивалась винтом. Свечи едва коптили. Острая тень Дьюлы ползла по стене, будто гигантский богомол.

Тридцать восьмая ступенька уперлась в кованую дверь.

– Здесь, ваше высочество, – негромко проговорил епископ. Его лицо скрывала полутьма, и Генрих лишь услышал, как звякнула связка ключей. – Вы готовы?

– Более чем когда либо, – хрипло ответил он и снова тронул револьвер.

Нельзя сдаваться. Нельзя позволить взять над собой верх. Бороться до конца, и если не победить, то хотя бы…

Из-за двери плеснул нутряной багровый свет.

Генрих задержал дыхание, пытаясь разглядеть хоть что-то сквозь склеенные ресницы, но некоторое время проем заслоняла тень.

– Входите, ваше высочество, – донесся приглушенный голос епископа. – Вас ждали здесь слишком долго.

Тень отступила, и тогда Генрих сразу увидел саркофаг.

Он действительно был огромен – не таким, как представлялся в детстве, и каким виделся во снах, но все же внушительным, – бронзовый лик коленопреклоненного Спасителя устало глядел из-под купола усыпальницы. В воздетых ладонях пылало неугасимое пламя.

Генрих обхватил ноющие запястья и заметил, что все еще стоит на пороге: за спиной – чернота каменной кишки, впереди – кровавое зарево. Войти в него все равно что прыгнуть в костер.

– Я мог бы прождать еще семь лет, – заметил Дьюла, и подол его сутаны мягко зашелестел по красному мрамору, в котором отражались блики многочисленных ламп. – Может, немного меньше. Ведь вас, ваше высочество, однажды надо будет подготовить к обряду. Но я счастлив, что это случилось раньше. Счастлив и горд. – Он, наконец, повернулся, и Генрих заледенел: по губам епископа бродила мечтательная улыбка. – Горд, что стал первым, кто привел вас сюда. Но что же вы медлите?

Генрих шагнул вперед. За спиной, будто того и ждали, разом захлопнулись двери, оставив его один на один с епископом.

Один на один с пауком.

– Сюда не часто заглядывают гости, – вновь заговорил Дьюла, проводя ладонью по ажурным узорам кованой решетки саркофага – диковинным птицам и зверям с драконьими хвостами, цветам с бриллиантовой росой на позолоченных лепестках, ощеренным пастям химер. Его голос, приглушенный и падающий, словно в вату, вызывал у Генриха неконтролируемый страх. – Ваш батюшка бывал дважды: на смерть собственного отца и после вашей инициации. Хотел просить совета у мертвецов. Хотя от Спасителя не остается ничего, кроме его сердца. Они хранятся здесь, – погладив крышку саркофага, дотронулся до трех мраморных шкатулок. – Сердце Генриха Первого, Генриха Второго и Генриха Третьего. А скоро к ним добавится и четвертое. – Он ухмыльнулся в открытую и добавил. – Ваше. – После чего качнул головой и закончил: – Ваш отец это понимал. Но ему, как и вам, некуда было идти. Надеялся на чудо, хотя настоящее чудо уже зарождалось внутри вас. Он не принял его. Глупец!

Слово прозвучало, как выстрел, и Генрих подался вперед.

– Вы говорите… о моем отце, – сжимая кулаки, выдавил он. – Попрошу соблюдать приличия!

– Вы гневаетесь? – все с той же рассеянной улыбкой произнес Дьюла. – Не нужно, ваше высочество. Гнев – смертный грех. Ваш доблестный предок это понимал. Взгляните!

Точно в дурном сне Генрих различил выбитую в бронзе надпись:

«Гнев есть погибель. Вспыхнув, унесет жизни невинных».

– Так и случилось, – продолжил епископ. – Невинные разделили судьбу своего монарха. Потому они здесь.

И, повернувшись, взмахнул рукой – словно счистил пелену с глаз.

Тогда Генрих увидел.

Их действительно было сорок: расставленных вокруг саркофага, черных, как смоль, облаченных в рыцарские латы.

– Остхофф и Рогге…

Высотой в два человеческих роста, каждый с фамильным гербом.

– Рехбер и Крауц…

Лица некоторых скрыты забралами, другие несли узнаваемый отпечаток рода.

– Штейгер и Зорев…

Сейчас неподвижных, но оживающих, когда пробьет полночь.

– Приближенные Генриха Первого. Черная свита. Они первыми познали силу Божьего гнева, и распространили его дальше, как заразу. Вы видите, ваше высочество, как страшны их лица? Видите язвы на шеях и руках? – голос Дьюлы скрипел, ввинчивался в висок, погружал в безумие, и четки снова хрустели меж пальцами – щелк, щелк. – Чумные бубоны мазали снадобьем из змеиного яда и измельченных лягушек, вырезали и прижигали каленым железом. Эти фигуры несут на себе отпечаток эпидемии, едва не уничтожившей Священную империю. Эти лица – копии, снятые с посмертных масок. Взгляните на них внимательнее, ваше высочество!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю