355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Екатерина Домбровская-Кожухова » Воздыхание окованных. Русская сага » Текст книги (страница 38)
Воздыхание окованных. Русская сага
  • Текст добавлен: 9 апреля 2017, 15:30

Текст книги "Воздыхание окованных. Русская сага"


Автор книги: Екатерина Домбровская-Кожухова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 38 (всего у книги 54 страниц)

Прошло время и поразительное видение почти истаяло из памяти, но вот однажды дивные слова из молитвы преподобного Макария Великого «Что Ти принесу, или что Ти воздам, великодаровитый Безсмертный Царю, щедре и человеколюбче Господи, яко ленящася мене на Твое угождение, и ничтоже благо сотворша, привел еси на конец мимошедшаго дне сего, обращение и спасение души моей строя…», – те, что читаем мы в правиле в числе молитв на сон грядущим, навели меня на мысль: могла ли даже самая благоговейная и самая вдохновенная земная любовь соединить в себе то, что пусть вмале, в силу моих скромных возможностей и мер было испытано мною тогда? И если так, то Кому же тогда подносила я это блюдо с приготовленной едой?

«Скажи мне, ты, которого любит душа моя: где пасешь ты? где отдыхаешь в полдень? к чему мне быть скиталицею возле стад товарищей твоих?» (Песн.1:6).

* * *

Кате не было восемнадцати, Вере – как и Жоржу, девятнадцать, а сестре Жоржа Машуре, Марии Ивановне Жуковской, – она приехала в Орехово только в конце лета – двадцать два.

Какие только не придумывала молодежь в то лето затеи: катались в гости в соседнее имение «Васильки» к родным Петровым, устраивали пикники, ездили в суворовское «Жерихово», где когда-то столько лет служил их дедушка Егор Иванович… В Жерихове тогда еще можно было еще попробовать пружины огромной кожаной под балдахином постели, на которой почивала императрица Екатерина II, навещавшая Зубовых. А еще они рядились в старинные костюмы, не весть откуда взявшиеся украинские шаровары, понёвы. Вера устраивала «живые картины», а Катя увлеченно фотографировала всех подаренной ей отцом тяжелой, громоздкой камерой с двенадцатью пластинками в металлических оправах. Снимать приходилось главным образом Верочку. Позже все ее фотографии в разных видах и костюмах посылались Жоржу в Петербург.

Все трое были влюблены. Пожалуй, только самая старшая из них – Машура, серьезная, глубокая и очень религиозная девушка, пребывала в созерцании всех этих юных игр и, мягко улыбаясь, наблюдала их как некое чудное, ликующее свечение солнечных бликов в морских волнах.

Жорж пел и шутил, весело ухаживал за обеими кузинами, в ответ ему горели влюбленные глаза Верочки, а Катя, как всегда, свои отводила.

В Жоржа невозможно было не влюбиться – он обладал обаянием поистине «гремучей смеси»: истинно русская молодая красота и сила, удаль, подлинное мужество и морской шик, и в то же время какое-то постоянное таинственное присутствие внутренней грусти, затаенной печали или даже тоски, – неотразимое сочетание! А тут еще и неразлучная гитара, свидетельница не столько морской романтики, сколько скучания по домашней русской уездной жизни, по родительской отчине на берегу вольного Шата, по ее уюту и тишине, по милой подруге, которой у него еще нет, по охоте – старинной помещичьей страсти, – о том, на что теперь, как грозовая туча, наползало грядущее, в одночасье превратившее все не бывшее – в небытие. Не то ли уже предчувствовал Жорж, распевая в ореховских аллеях своих любимых «Гривачей»:

Что как скучно, что как грустно?

День идёт не в день!

А бывало, распевал я,

Шапка набекрень!

Гей вы, ну ли, что заснули?

Шевелись, гляди!

Вороные, удалые

Гривачи мои!..

С песней звонкой, шёл сторонкой,

С Любушкой своей.

И украдкой, да с оглядкой

Целовался с ней!

Мать узнала, всё пропала,

Любу заперла.

И из дому, за Ерёму,

Замуж отдала.

Я другую, молодую,

Выберу жену:

В чистом поле, на просторе,

Гибкую сосну.

Время минет, кровь остынет,

И пройдёт печаль.

Вороную, удалую

Тройку только жаль!



После отъезда Жоржа Верочка, не долго думая и ни с кем не советуясь, объявила себя… невестой Жоржа. Это было так на нее похоже. Она совершенно не была приучена к какому-либо противодействию своим желаниям. Казалось, что красота, которую неоспоримо признавали за ней с детства, давала ей всежизненный carte blanche. Она и заполняла эту карту без оглядки…

Между тем, несмотря на запреты церковных канонов, к тому времени подобные браки (между двоюродными братьями и сестрами)в России стали, чуть ли не заурядным явлением. Уже в 60-е годы ХIХ века среди королевских домов Европы в особенности, и в русских великокняжеских семьях браки двоюродных братьев и сестер случались все чаще и чаще, хотя и потомство ослушников каралось наследственной гемофилией. Запреты и заветы рушились. И беззаконие постепенно приходило в норму.

Строгий Государь Александр III издал указ, по которому потомство таких браков, а так же браков морганатических, совершенных после разводов, теряло большинство своих великокняжеских привилегий. И даже эти меры не останавливали своевольников.

Государь-мученик Николай II также пытался наказывать своих попиравших церковные и Божии запреты сородичей, но кары во время его царствования уже почти не действовали: было глубоко порушено сознание, добро и зло смешалось окончательно: тут уж о чувстве правды, о церковном благочестии и глубокой вере говорить уже совсем не приходилось. Хотя конечно, вера жила, вот только где – в каких углах? А то, что жила – факт несомненный – иначе не явился бы к церковному прославлению в 2000 году целый сонм новомучеников, пострадавших за веру в годы революции и «социалистического строительства».

Но основным фоном жизни в начале века было агрессивное безбожие, расплодившиеся ереси и всевозможное сектантство, безграничный разврат и цинизм самосжирающегося зла. Коварное: «А почему нельзя? Можно… все можно», – звучало как лейтмотив времен начала русской катастрофы.

Стоит ли удивляться намерениям Веры, когда ее кумиры тех лет (а впоследствии и близкие друзья) Д. Мережковский и З. Гиппиус устраивали "хождение в народ" с целью «открытия России», посещали таинственный Светлояр, где «сидели вместе» с раскольниками и сектантами «на одной земле» и где, как записывала в дневниках З. Гиппиус, у них «была одна сущность, одно важное для нас и для них». Это единство привело властителей дум Мережковского и Гиппиус к окончательному разрыву с православием. 29 марта 1901 года, в Великий Четверг, произошло то, что Гиппиус осмысливала как зарождение "новой церкви". Супруги Мережковские, а так же тесно связанный с ними Д. В. Философов провели совместную молитву по выработанному ими самими ритуалу. Их задача была с помощью новых ритуалов послужить «новой святой троице», «новой церкви святого духа». Гиппиус занялась разработкой нового чина и подготовкой молитв.

Вскоре подоспела и новая философия – «несуществующего», проповедующая иллюзорность всех человеческих ценностей, которую «создал» декадент, еврей по крови и православный по расчету Н. Минский. Весной 1905 года он организовал для своих друзей литераторов собрание "с целью моления". Кроме самого Минского и его жены в этой мессе приняли участие Вячеслав Иванов, Н. А. Бердяев, А. М. Ремизов, С. А. Венгеров (все – с жёнами), Мария Добролюбова, В. В. Розанов с падчерицей, Ф. Сологуб. Ритуальное действо заключалось в молитвах и ритуальных совместных круженьях, на манер хлыстовских. Центральным пунктом действа стало символическое "распятие" молодого музыканта С., "некрещёного еврея". После имитации "крестных мук", ему вскрыли вену и наполнили его кровью чащу. Кровь смешали с вином и выпили, пустив чашу по кругу. Современники по-разному истолковывали этот ритуал: для одних это было подражанием хлыстовству, для других – имитация еврейских жертвоприношений.

Все эти нехристи были одновременно и властителями дум русской молодежи. Отчего бы на таком фоне и не посамодурствовать в отношении старых церковных правил?

* * *

Итак, Верочка свое решение приняла, однако, судя по всему оно было односторонним. Жорж, о чем свидетельствуют письма и некоторые его поступки, как-то особо выделял и очень нежно относился к другой своей кузине – Кате, или Кисаньке, как он ее называл. Бабушка в ответ на мои неотвязные приставания, неохотно, но все же сей факт подтверждала. Катя ведь своей красивой сестре не многим уступала, просто она была и душою, и лицом самобытнее, своеобразнее, загадочнее…

Верочка не сводила влюбленных глаз с Жоржа, но он разницы между сестрами не делал. Сидя в комнатах во время дождя, Жорж занимался вырезанием инициалов сестер на плоском камне. И у него буква «К» в слове «Кисанька» выходила больше и красивее, нежели «В» в слове «Веруся». Жорж ворковал с сестрами: «Кузиночки, кузиночки…», но все же по многим признакам можно было все-таки думать, что влюблен он был в Катю, скрытную, глубокую, как Пушкинская Татьяна. Только ей он мог потом писать о том, что уже предчувствовало и чему ужасалось его сердце…

В один из вечеров Катя пошла на пруд за водой, ее догнал в цветнике Жорж, обнял и как-то особенно крепко поцеловал в губы. Катя растерялась: никто и никогда ее так не целовал, и ничего подобного тому она никогда еще не чувствовала. «Но ведь Жорж Верочкин, – говорила она себе, – а я люблю одного Александра Павловича (об этой ее потаенной неразделенной любви всей жизни рассказ будет позже – в другой главе), – но почему же мне так неловко теперь смотреть на Жоржа?»

На другой день Катю позвал отец и долго что-то говорил ей, о чем-то предупреждал. Но она ничего почему-то не понимала. Было ей неловко. «Чистота радости была испорчена» – говорила мне бабушка. Хотелось поскорее уйти…

На другой день все вместе поехали в Жерихово – в имение Зубовых, где служил когда-то дедушка Егор Иванович. По дороге отец рассказывал о том, что пишут в газетах про Японские дела: «Ведь и тебя, Жорж, могут досрочно выпустить из корпуса, да на Восток и отправить… Смотри, как бы война тебя не зацепила…»

А Жорж, веселый и беспечный, в ответ говорил только о том, как надоело болтаться в луже Балтики и как хорошо разгуляться на просторе…

– А вообще, кузиночки, давайте не будем заглядывать в будущее. Будем жить настоящим!

Жорж уехал, и началась деятельная переписка с сестрами. С каждой в отдельности…

* * *

Учился Жорж в Петербурге в Морском корпусе, основанным еще Петром I. Из его стен вышли чуть ли не все знаменитые русские флотоводцы. Обучались здесь только дети потомственных дворян. «Это было отмежеванное от мира закрытое учебное заведение, в которое принимались по преимуществу сыновья моряков. Курс обучения здесь был серьезный, особенно в отношении математики и трех иностранных языков, которые кадеты изучали в совершенстве. Морская подготовка был поставлена более строго, чем военная подготовка в сухопутных военных корпусах и училищах», – писал в своих воспоминаниях русский дипломат и генерал граф А. А. Игнатьев. Уже не за горами был и выпуск, и долгожданное производство в первый офицерский чин царского флота – в мичмана.

Судя по письмам, Жорж тяготился корпусной жизнью. То ли действительно там было мрачновато, то ли не его это было призвание. Возможно, очень возможно, что поступление Жоржа в Корпус было твердым решением матери (а тогда матерей слушались). Ведь многие ее предки – Новиковы – были известными флотоводцами. Адмиралом, сподвижником Нахимова, был дед Жоржа по матери. Она хотела, чтобы не прервалась традиция, чтобы сын окончил достойное учебное заведение. Характер у Ольги Гавриловны был непреклонный и сын, уже десятилетним мальчиком был принесен ею в жертву родовым амбициям.

…Заканчивалось лето 1903 года, принесшее столько радости молодым Жуковским, проведшим его вместе. Возвратившись в Корпус, Жорж, которому оставалось до выпуска примерно 7 месяцев, очень томился, считал дни и постоянно мучился тяжелыми предчувствиями…

Сентябрь 1903 года. Письмо адресовано Кате (без даты).

«…А тревожно ведь, кузинки, на Востоке, пожалуй, мои золотые мечты, которые я высказал Тебе в прошлом году в письме, сбудутся. Вот когда погуляем в волю! Дам я волю своей натуре, развернусь тогда во всю ширь и сложу свою буйную, непреклонную головушку под японской пулей. Вспомнишь ли меня тогда Кисанька? Или забудешь, что такой шалопай, как я, иногда дерзко смущал твой покой своими безумными фразами?! Вспомнишь, я уверен; ты своей чуткой, хотя и скрытной душой наверно чуешь, как любит тебя Жорж, что душу за тебя готов отдать… Скорей бы только; душа просит воли, иногда по вечерам прямо-таки невмоготу сидеть здесь, точно в клетке, хочешь разойтись пошире, а кругом мрачное гробовидное помещение роты. Эх, как подло, только и живешь, что 211 дней до желанного мне осталось. Сейчас заказал себе палаш. Приходил приказчик с Златоустовского завода стали и я ему клинок заказал, такой тяжелый, – только бы обновить его…».

Золотые мечты у Жоржа, конечно, были иные. А к удальству его подталкивала не только природная широта и пылкость натуры, но и глубокие, неотвязные и мрачные предчувствия. Он готовил себя к смерти…

12 сентября 1903 года.

«Заявился в корпус, мои хорошие, и почувствовал отчайную тоску… Сразу точно из рая да в ад. Те же физиомордии офицеров, та же обстановка. Так и повеяло чем-то затхлым, брр… Масса незнакомых предметов… Нехорошо, мрачно, холодно. Живо в голове растут воспоминания прошлого, рисуя дорогую сердцу картину. Видишь себя с Вами в Орехове или с Машурой в Новом и забываешь всю эту прелесть корпусную… А тяжело было уезжать в корпус из Нового, ты себе представить не можешь… Наступала моя любимая пора… Каждую ночь целые легионы дичи неслись в теплые страны. Мне пришлось на охоте одну ночь провести в камышах. Я этого никогда не забуду… Представь себе необозримое море камыша, который тянется на 10 верст и все почти в рост человека… Темная осенняя ночь, загадочный шелест этого камыша… Перенесись сама в его середину, между его зеленых стен, точно оторванный ото всего мира… Под ногами водная площадка а кругом камыши и камыши, и тишина мертвая, нарушаемая только его шелестом, да изредка кричат кряквой где-то далеко, далеко. Да, словами и не передать…».

17 сентября 1903 года.

«Решил поболтать с Тобой, Кисанька, и уселся писать Тебе. Кругом тишина, изредка только кто-нибудь громко выругается или ученый термин произнесет – готовятся к 1-й репетиции. Твой же покорный слуга со всем своим желанием заниматься не может. Часа 2 смотрел в книгу какой-то идиотской «Теории девиации», но из этого толку нуль. Буквы сливаются, а вместо сухих легендарных магнитных сил и тому подобной гадости в голове зарождаются картины прошлого… Но девиация не хочет лезть в голову. А я, как зачарованный, сижу у конторки, передо мной открытая книга. Но взор блуждает где-то за окном, которое ярко освящено электрическим бледно-матовым светом. Наконец, прямо можно было с ума сойти, и я решился развеяться и сесть писать…».

В ту же ночь…

Прости, Киса, если не надоел, то напишу еще. Сейчас поздно, но спать не хочется, занятия в голову не лезут, да все равно не пройти 200 страниц и решил написать Тебе еще что-нибудь… Вчера ночью со мной произошел преоригинальный случай, я явственно увидел Вас обеих около моей кровати: Вы держите в руках погребальные свечи и поете мне вечную память. Я решил, конечно, что умер; представь, каково было мое изумление, когда я проснулся утром жив и здрав! Удивительная чепуха во сне приснится может. Хоть я Вас обеих часто вижу во сне, но так не приходилось. Видно в скором времени будете Вы отпевать меня, провожая в бесконечный путь, в неведомые мировые пространства. Воображаю свою рожу мертвым, наверно замечательно интересная… Как идут Твои занятия по художественной части, рисуешь ли кроме черепов еще что, или только одни черепа, напиши и про это. Однако я непоследователен, хотя мысли о черепе и смерти немного гармонируют…»

18 сентября 1903 года. 11 вечера.

«Скучно, какая-то мертвящая тоска; всякое дело из рук валится, а к довершению всего мелкий осенний дождик забарабанил в окно и сквозь его завесу синеватый цвет электрического фонаря кажется каким-то пятном на тусклом фоне осеннего вечера. По-видимому, вся природа вместе со мной жестоко скучает и небо, глядя на эту безотрадную картину, разверзло свои очи и плачет, плачет мутными, мелкими слезами… Одно только и можно делать – это спать, но и сон как нарочно бежит от глаз и остается только скучать и жаловаться на свою горькую судьбинушку, которая вырвала меня из далекого, дорогого сердцу края, забросила опять в гнусные стены этого заведения… Не знаю почему, но в памяти неотвязно рисуются две картины; вижу я длинный накуренный кабинет какого-то ресторана, маленький донельзя… тут сидят и лежат в различных позах 8 человек; пьяные речи, звон стаканов, иногда пьяное берущее за сердце всхлипывание, переходящее в рыдания, вижу и могучую фигуру моего лучшего друга, который уронил свою красивую голову на стол и плачет как женщина от своего великого безысходного горя. А в открытое окошко льется дивный аромат весенней ночи и как-то не вяжется со специфическим запахом кабинета. И до бесконечности тянется эта пьяная ночь, ночь, когда человек топит в вине свое горе… А рядом с этой ночью встает другая…Вижу я широкий, безбрежный как море разлив, тихий и спокойный, в водах его отражается месяц. А над головой целой вереницей воздушные легионы птиц тянутся из теплых стран юга на наш далекий север, строят и перестраивают свои армии, наполняя дивный весенних воздух своим криком. Пропадает и это впотьме. И снова назойливо нарастает старое, точно ища сравнения. Но вот опять обе картины – одна за другой стушевываются и опять перед глазами мутный свет фонаря и серая сетка дождика, которая становится все плотнее. Нехорошо, грустно, холодно… Вся эта белиберда или бред сумасшедшего ясно охарактеризуют Тебе мое настроение».

4 октября 1903 года.

…Все мои мысли полны предстоящей войной, которая может быть скоро объявлена, то-то будет хорошо. Если не скучно, я тебе набросаю картинку, которая теперь зародилась в моем воображении. Война объявлена; все науки, вся эта белибердища потеряли свою прелесть… Но в воздухе запахло житьем жизнерадостным. Настает желанный день выпуска, конечно про бесконечное счастье, которое я буду испытывать, говорить нечего. Назначен на Восток, прямо на театр военных действий. Свидания с Вами, прощание, может быть, навеки, последний звонок поезда и Ваш кузен, полный силы и надежд уносится в неведомую даль. А с места войны тревожные телеграммы каждый день летят во все концы России, наполняя сердца близких тоской и ужасом. Может быть, и Ты, Кисанька, прочитаешь иной раз газету, поинтересовавшись, не прихлопнули Вашего Жоржа? Наконец, твое желание исполнилось. Ты читаешь, что Твой кузен, совершивши что-то безрассудно-отчаянное, пал с честью на поле брани. И снова его имя попадает в телеграммы… Но как оказывается, он только тяжело ранен. Проходит 6 месяцев, война кончена, все ждут не дождутся своих близких. Сейчас на Московский вокзал должен придти Сибирский поезд. По странной случайности и ты тут же среди встречающих. Почти что все вышли, а фигуры Вашего кузена не видно, вместо него к Вам подходит молодой офицер, представляется и узнав, что Вы кузины Жуковского – его лучшего друга, передает Вам небольшой сверток: «Это Жорж перед последним сражением просил передать Вам, он чувствовал, что его убьют… Кончилась бумага. Оборвалась фантазия. Прости, если надоел, Кисанька. Пиши скорей, крепко Тебя, мою хорошую целую. Любящий Тебя Жорж. P.S. Поцелуй от меня дорогих тетю Веру и Дядиньку с Шуркой.

Все, что виделось, что мерещилось Жоржу, что снилось, что являлось ему почти въяве ночами, что преследовало его в последние полтора года его жизни, – все это исполнилось с почти с невероятной, устрашающей человеческое сердце точностью. 211 дней до выпуска, «до воли», – это были 200 с небольшим дней, проведенных Жоржем, назначенным во 2-ю Тихоокеанскую эскадру, в плавание: 200 дней от отплытия из Кронштадта до последнего боя и гибели при Цусиме.

На коллаже работы Екатерины Кожуховой:

Слева направо: – Катя и Вера в украинских костюмах в то счастливое лето 1903 года в Орехове. Далее – мичман флота Жорж Жуковский – фотография сделана после выпуска, в Петербурге перед отплытием 2-й Тихоокеанской эскадры из Петербурга в сторону Японии. Автограф на фото. Внизу – визитная карточка Жоржа.

Семейные письма и фотографии публикуются впервые.

…Получение обнадеживающей, но обманчивой вести о том, что Жорж, вероятно, выжил в Цусимском сражении и только ранен и находится в плену, как это и привиделось ему в октябре 1903 года, за полтора года до боя, и о чем он тогда написал Кате, – так и случилось на самом деле. И точное известие о его геройской гибели, привезенное спустя полгода, – и это, как он и предрек, – было. И «ресторанный кабинет» – страшный, узкий как гроб, где все валялись в куче в странных позах и кто-то надрывно всхлипывал и рыдал, – картина, которая привиделась Жоржу той же последней петербургской осенью 1903 года, – и это было: последние оставшиеся еще живые, страшно изувеченные в бою офицеры флагманского броненосца «Суворов» погибали в Цусимском сражении в самые последние минуты погружения расстрелянного, сожженного и потопляемого броненосца «Князь Суворов» в трюмах вместе с кораблем.

Эти чудовищные «кучи» изуродованных тел видел и описал очевидец, которому довелось спастись, – капитан 2 ранга Владимир Иванович Семенов. Он не входил в состав команды броненосца, а упросил взять его с собой в бой в качестве летописца, несмотря на то, что уже был ранен в Порт-Артурском сражении, – так вот Семенов своими глазами видел эти «ресторанные кабинеты», которые узрел Жарж за полтора года да реальных событий.

И легионы птиц, летевших на родину, на север – и это было: души погибших русских соколов летели в родные места, туда, где они любили, где был их родной край, отчий дом. И погребальные свечи, и Вечная память – все это было так, как увидел это задолго до реального события мичман Георгий Иванович Жуковский, вахтенный офицер броненосца «Князь Суворов»: ни один святой образ не был задет боем, порушившим и искорежившим все, но на дно Цусимы флагман эскадры уходил не только пылая в страшном разливающемся огне, состоящем из расплавленного железа, но и с горящими свечами на лампадах перед иконами, которые и не потухли, и не сгорели…

Жоржу в мае 1905 только что исполнился двадцать один год. Но у меня бы никогда не повернулся язык назвать его мальчиком. И не только потому, что мне он приходится дедом, и не потому, что сейчас, когда я пишу эти строки, со дня его гибели прошло более ста лет, точнее – 106 лет. И даже не потому только, что он при всей пронзительной чувствительности своего вещего не по возрасту сердца, был, тем не менее, мужественным человеком, подлинным русский офицером, измлада воспитанным в полной боевой готовности умереть за Отечество. Не могу потому, что в свои молодые годы в то распущенное время он сохранил благородство, чистоту, и мужество вместе.

Не могу и потому, что у него в его двадцать лет уже была многострадальная, успевшая поседеть за недолгую жизнь душа, душа, носившая в себе чувство и знание своего мученического конца и даже, возможно, он этот конец в себе у ж е прожил.

Знал ли он, ощущал ли он это свое грядущее мученичество как венец? Как жертву за грехи отцов, как жертву во спасение, во образ будущего? Не знаю…

Поразительное событие произошло со мной в то время, когда я перепечатывала письма Жоржа, когда в очередной раз погружалась в тоску поздней петербургской осени, мрачной и неуютной корпусной дежурки с горевшей без абажура лампочкой и мятущимися за окнами Корпуса черными лапами деревьев… В это время-то и попала мне в руки совершенно случайно неизвестная дотоле фотография из «Нивы» 1905 года, на которой была заснята группа офицеров флагманского броненосца 2-й Тихоокеанской эскадры «Князь Суворов» перед их отплытием в свое последнее плавание. Скорее всего, снимали в Либаве (ныне Лиепая), где в Николаевском соборе был отслужен последний на родине молебен.

Я всматривалась в кажущиеся спокойными такие достойные русские лица командиров и офицеров броненосца и вдруг увидела в первом ряду, где у ног командира на полу разместились самые молодые офицеры-мичмана – в самом центре снимка – Жоржа… Странно то, что изо всех он один был в фуражке.

Он или не он? Такой фотографии или подобной ей – в фас – у нас не сохранилось. Здесь я увидела его глаза и то, особенное, что присутствовало в нем всегда, что так пронзительно звучало в его письмах, о чем вспоминала бабушка, и что уже знала я сама: обреченно-смиренный, мягкий, прощальный и бесконечно печальный взгляд молодого воина, не просто знавшего о том, что он, как и его братья – офицеры и моряки эскадры предназначен к закланию, но и, безусловно, уже готового отдать свою жизнь.

В глазах Жоржа – а он не смотрел ни в камеру, ни в сторону, и вообще ни на что окружающее, реальное, – было то, на что и нам, простым смертным и пока земным смотреть-то, может быть, и не след: настолько сокровенным и отрешенным от земного был его взор… как таинство ухода души к Богу…

* * *

До отплытия в учебное плавание было еще далеко, – предстоял к лету выпуск, производство в мичмана, и никто не предполагал, что события так ускорят свой бег.

После рождественских каникул в январе 1904 года, Жорж их провел с матерью и сестрой – вновь начались корпусные будни. Выпуск должен был состояться только в конце апреля. Гардемарины старшей роты готовились к выпускным экзаменам, потихоньку примеряя новенькие черные мундиры с мичманскими звездочками на золотых погонах, а в это время далеко на востоке началась война. 27-го января, в корпусе было торжественно объявлено о войне и всё в корпусе насторожилось. Поползли слухи, что Государь, по-видимому, сам посетит корпус, и может быть, даже произведут старших гардемарин в мичманы. В общем же, ничего решительно не было известно…

О том, что произошло 28 января 1904 года, на второй день после начала боевых действий вспоминал один из участников этого события выпускник барон Н.Типольт:

…Громкий авральный звонок, прозвучавший в 3-м часу дня, как бы воспламенил все многочисленное население старинных зданий корпуса. Был сыгран по всем помещениям "общий сбор" и в невероятно короткое время все шесть рот корпуса были выстроены в Столовом зале. Раздалась команда: "Смирно! Господа офицеры!" При наступившей мгновенно тишине Государь появился из дверей музея и направился к середине зала, к памятнику Петру I, сопровождаемый Государыней Александрой Федоровной, великими князьями Алексеем Александровичем и Кириллом Владимировичем, морским дежурством и начальствующими лицами. «Здравствуйте, господа!», – раздался твердый и ясный голос Государя. Громкий и дружный ответ всех рот перешел в оглушительное, несмолкаемое "ура", поддержанное национальным гимном духового оркестра корпуса. Когда музыка и клики, наконец, стихли, Государь что-то приказал, и раздалась команда: «Старшие гардемарины, четыре шага вперед марш!». Старшая рота, как один человек, двинулась и замерла.

Снова раздался голос Государя: «Вам известно, господа, что третьего дня нам объявлена война. Дерзкий враг в темную ночь осмелился напасть на нашу твердыню – наш флот без всякого вызова с нашей стороны. В настоящее время Отечество нуждается в своих военных силах, как флота, так и армии и я сам приехал сюда нарочно, чтоб видеть вас и сказать вам, что я произвожу вас сегодня в мичманы. Производя вас теперь, на три с половиною месяца ранее срока и без экзамена, я уверен, что вы приложите всю свою ревность и свое усердие для пополнения ваших знаний и будете служить, как служили ваши прадеды, деды и отцы в лице адмиралов Чичагова, Лазарева, Нахимова, Корнилова и Истомина, на пользу и славу нашего дорогого Отечества. Я уверен, что вы посвятите все ваши силы нашему флоту, осененному флагом с Андреевским крестом. Ура!

Господи, что тут поднялось и что мы пережили! Я едва стоял. От волнения помутилось в глазах и в груди останавливалось дыхание. Прикажи нам тут Государь повыкидываться из окон, мы, конечно, это бы сделали!».

С этого дня тот легендарный экстренный выпуск Моского Корпуса 1904 года стали называть "царским". Десяти лучшим была оказана честь – они отправились на войну в Порт-Артур. Значительная часть остальных (50 человек) оказалась приписанными к эскадре вице-адмирала З.П.Рожественского, 23 из них погибли в аду Цусимского сражения. И среди них – Георгий Иванович Жуковский. По количеству жертв «Царский» выпуск стал первым из всех выпусков Морского корпуса за всю его историю.

Жорж сразу после выпуска послал сестрам свою фотокарточку в новеньком с иголочки мичманском мундире. Снят он был в профиль. Выражения лица – не распознать. А на обороте надписал два стишка: свой любимый «Гей вы, ну ли, что заснули, шевели-гляди…», который он часто пел сестрам с истинно молодецкой удалью, и еще один – им не известный: «Мы дальше теперь проберемся, с невестой назад повернемся…».

В старинных русских песнях, в фольклоре, в русской символике и мистике образ невесты очень часто означал только одно – близкую смерть…

* * *

События Русско-японской войны развивались катастрофически. Шли кровопролитные бои за крепость Порт-Артур. Было решено сформировать 2-ую Тихоокеанскую эскадру, которая должна была отправиться к берегам Японии для поддержки 1-й Порт-Артурской эскадры. Жорж в числе других восьми мичманов был назначен на флагманский броненосец «Князь Суворов». Эскадре под командованием адмирала З. П. Рожественского предстояло беспрецедентно трудное и длительное – почти восьмимесячное – плавание. Из Кронштадта – в Либаву, затем – обогнув Африку, – к острову Мадагаскар, затем, – минуя Сингапур – в Цусимский пролив (также: проход Крузенштерна, юго-восточный проход Корейского пролива между островами Цусима на западе и островами Ики и Окиносима на востоке. Наименьшая ширина пролива 46 км) к берегам Японии. Только один раз за все это плавание в немецкой африканской колонии русскую эскадру ждал дружественный и сердечный прием, а немецкий майор – "губернатор" колонии пил с нашими офицерами в кают-компании "Суворова" за победу над Японией и за погибель Англии.

На всем протяжении пути эскадры (около 18 000 миль) Россия не имела ни одной собственной базы, а эскадра нуждалась в топливе, воде и продовольствии. Но дипломатической подготовки такого сложнейшего перехода сделано не было. Это плавание воспринималось всеми, и самими моряками, как залог мученического конца. Ни одной благоприятной стоянки в пути, уголь грузили в тропическую жару в открытом море. Время редких стоянок уходило на погрузку и неотложный ремонт; все были изнурены тяжелой работой без отдыха и жарой. На Мадагаскаре пришлось стоять очень долго. Жорж прислал открытку с изображением плывущего по водам «Суворова». На обороте – только четыре слова: «С новым годом! Жорж».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю