355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Екатерина Домбровская-Кожухова » Воздыхание окованных. Русская сага » Текст книги (страница 50)
Воздыхание окованных. Русская сага
  • Текст добавлен: 9 апреля 2017, 15:30

Текст книги "Воздыхание окованных. Русская сага"


Автор книги: Екатерина Домбровская-Кожухова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 50 (всего у книги 54 страниц)

Но все, все складывалось иначе…

* * *

Шел к концу 1911 год. Бабушке было уже 25 лет и она, вернувшись из Москвы, тосковала в Киеве без дела. Научилась с горя массажу. Записалась еще и на агрономические курсы. И хотя все это потом в жизни пригодилось, но тогда это Катю не радовало, да и порадовать не могло. Ни то, ни другое не было ее местом в жизни.

Однажды на скеттинг-ринге ее познакомили с Яном Грациановичем Домбровским. «Элегантный, высокий, с изысканными, но нарочито грубовато-простыми манерами», – так описывала его бабушка. Ян был студент Киевского университета, и ему оставалось учиться еще год.

Бывают такие паузы, особенно в молодости, и в жизни очень основательных людей, которые по природе своей не могут жить абы как… А потому им трудно бывает претерпевать тягучее время самоопределения. Такие торможения в жизни тянутся и тянутся до бесконечности, а молодой характер не имеет еще ни закалки, ни выносливости, ни должного смирения, чтобы с честью перетерпеть такое испытание, и человек срывается: совершает непоправимые ошибки. Жизнь меняет русло, течет «не туда», путь искривляется, пока Промысл Божий, смилостивившись над человеком, не исправит, и не без боли для него, эти ошибки, возвращая человека на дорогу, но уже не в том месте, не в то время, не с теми силами, да плюс еще и с целым букетом «отягчающих обстоятельств».

В такой-то момент «замирания жизни» и познакомилась бабушка с Яном Домбровским…

Ян, а по русскому паспорту Иван, был из весьма родовитой и состоятельной польской семьи. Он был потомком национального героя Польши, создателя польских легионов Яна Генрика Домбровского (1755–1818), сражавшегося сначала под знаменами Косцюшко, а затем в войсках Наполеона. Позднее Император Александр I дал ему чин генерала от кавалерии и сделал польским сенатором. В 1816 г. Домбровский вышел в отставку и, удалившись в свое поместье, занялся составлением записок о военных действиях в Великой Польше в 1794 году. Домбровский отличался большой храбростью и организаторским талантом, пользовался огромной популярностью в войсках. Патриотическая песня польских легионов – «мазурка Домбровского» «Еще Польска не сгинела» стала польским государственным гимном. В Познани, на холме св. Войцеха, в часовне св. Антония хранится как святыня урна с сердцем генерала Домбровского.

Сам же Иван Грацианович, по рассказам бабушки, особо дорожил потомственно-родовой связью с древней святой Домбровкой, первой христианкой-просветительницей Польши – богемской княжной, внучкой святой мученицы королевы Людмилы, принявшей, как и ее супруг, князь Боривой, святое крещение от святого Мефодия – архиепископа Моравского. Из Моравии христианство благодаря трудам равноапостольного Мефодия проникло в Богемию, а оттуда, благодаря Домбровке, вышедшей замуж за первого польского короля Мечислава I – в Польшу. И король, и его подданные приняли христианство по греко-славянскому обряду. Тогда же состоялось и крещение народа. И только позднее, когда король вступил во второй брак с принцессой из саксонского дома, начало усиливаться немецко-латинское влияние. Однако, по утверждению историков, еще в XII веке в городе Кракове и его окрестностях сохранялся древний церковный Греко-славянский обряд богослужения.

Отец Яна – Грациан Игнациус Домбровский, был видный киевский адвокат, вел дела польских магнатов, имел четырехэтажный собственный дом на Бибиковском бульваре. Жил со второй женой в Липках – в богатой, аристократической части Киева.

…Однажды в конце зимы трамвай завез Катю и Ивана за дачи Святошина. Прошлись по последнему снегу на лыжах, провожая зиму. Под лязг трамвая на обратной дороге Домбровский неожиданно сказал:

– Катюша! Выходите за меня замуж!.. Мы подходим друг другу, разве вы это не заметили? Приходите ко мне, я покажу вам мою коллекцию старинного оружия, представлю моим родителям, как будущую жену. Приглашу Гульку Миклашевскую… Потом вас обеих провожу…Так – решено?

«Что заставило меня пойти вопреки желанию?», – сокрушалась бабушка. – «Все та же тоска, бесцельное препровождение времени…»

С Гулькой (бабушка так никогда и не узнала ее подлинного имени) действительно встретились, но родителей Яна дома не оказалось. Пока любовались старинными кинжалами и саблями, Гулька исчезла… Катя заторопилась домой. От проводов отказалась. Шла одна, а вечер был уже поздний. И вдруг… навстречу – Александр Павлович:

– Екатерина Александровна! Откуда это вы идете одна? Почему вы в наших краях?

Ей так захотелось тогда подойти к нему, поговорить, попросить совета, рассказать, как тяжело у нее на душе. Но потом подумала: какое ему до меня дело? И, передав привет его матушке, поскорее пошла домой.

А спустя несколько дней, явился к Микулиным Ян, прошел в кабинет отца и сделал предложение. Отец потом позвал Катю. Он выглядел очень расстроенным. Все-таки поляк, хотя и родовитый… А Катя опять же неожиданно для себя самой ответила согласием. Отец, такой всегда сдержанный, чуть не по-настоящему заплакал, когда жениха и невесту поздравляли шампанским: видно, иначе представляли отец и мать будущий брак своей дочери. Очень уж показался им Иван Грацианович не ко двору скромному, семейно-уютному, по-старинному простому и теплому укладу жизни Микулиных и Жуковских. Правда, Ян ничуть не изображал из себя светского фата, а наоборот, говорил, что мечтает уехать куда-нибудь в захолустье, получить место в каком-нибудь уездном городишке. Но это совершенно не соответствовало ни его внешнему облику, ни его образу жизни. Хотя, – говорила бабушка, – он весь был соткан из противоречий.

Началась подготовка к свадьбе.

* * *

Ян был не просто красивый и очень видный молодой джентльмен из высшего круга, но это был действительно редких талантов неожиданный и удивительно своеобразный человек, враг всяческой пошлости, банальностей и шаблонов. Таким его видели все. В том числе и позднее – его критики и рецензенты в Америке, когда он уже стал там прославленным художником и взял себе американский псевдоним: Джон Д. Грэхам. Там Грэхама воспринимали прежде всего как исключительного оригинала – личность экзотичную и парадоксальную, смаковали его афоризмы и остроты, однако его творчество ценили очень высоко. Дед же, вероятно, считал нужным соответствовать им по принципу: хотите так? Что ж, получите! Каков запрос, таков и ответ…

И вот уже трещат морозы

И серебрятся средь полей…

(Читатель ждет уж рифмы розы;

На, вот возьми ее скорей!)



А бабушка видела его совсем иным: «Дед твой был и хорошим, и очень добрым человеком», – так всегда говорила она мне. И спустя много лет, после его и ее кончины, когда я перечитывала письма деда из заграницы, куда он эмигрировал в 1918 году, военный фронтовой дневник 1915–1916 годов, посвященный бабушке, мне действительно открылся в своей глубине и красоте совсем иной образ деда, – быть может, и европейца – по манерам и лоску, оригинала по творческим талантам, но человека с подлинно русским сердцем.

…Подошла Пасха 1912 года, она была не ранняя в том году (7/20 апреля). Киев цвел, благоухал… До венчания Кати и Яна оставались считанные дни. В доме Микулиных шли бурные хлопоты: шили дорогое и модное приданное для Кати – иначе тут было никак не обойтись, – какие-то платья в обтяжку, дорогие пуховые одеяла. Катю замучили ненавистными ей бесконечными примерками, которые она, крайне неприхотливая в отношении нарядов и всех дамских изысков, ненавидела. Средств у Микулиных, конечно, было в обрез, но, как всегда, дорогой дядя Коля – Николай Егорович Жуковский, всеобщий помощник и выручатель, прислал любимой племяннице на приданное.

Венчание состоялось по православному обряду, хотя Ян был крещен католиком. Однако по духу своему и жизни – во всяком случае, так было до Америки, Ян не отделял себя от жизни Православной Церкви: он чтил праздники, иконы, особенно Казанскую икону пресвятой Богородицы, молился по-русски, читал псалмы по церковно-славянски. Это, кстати, очень отозвалось в его военных – времен Первой Мировой войны – дневниках…

Катя все время подготовки к свадьбе жила как во сне. Словно в насмешку, одним из шаферов у Кати оказался Александр Павлович. После свадебного обеда у Микулиных, все поехали провожать молодых на вокзал: молодая чета Домбровских отправлялась в свадебное путешествие заграницу…

Бабушка вспоминала последние минуты этих проводов, как она стояла у окна купе и растерянно-грустно смотрела на всех своих дорогих близких, на старинных добрых друзей родительского дома. Когда же раздался второй звонок, Александр Павлович вдруг протянул к ней руки:

– Екатерина Александровна! Прыгайте к нам, пока не поздно!

Но… Было поздно…

Раздался третий звонок…

Прощай, юность!

* * *

Странным было и свадебное путешествие молодой четы Домбровских.

Катя заграницей еще не бывала и, конечно, мечтала повидать знаменитые «священные камни Европы», по выражению Достоевского и потому сердце ее было полно радостных ожиданий. «Но кто этот изящный молодой человек, который укладывает на полки чемоданы? Неужели мой муж? Может, я все-таки привыкну и полюблю его?».

Куда они ехали, каков маршрут придумал Ян, она и не знала…

Львов – тогда австрийский Лемберг, затем Швейцария… «Нет, не совсем Швейцария, – поправлял Ян, – Женевы и Невшатели мне изрядно надоели…»

– Жука, – так с самого начала стал называть Катю Ян, – смотри-ка, вот и твоя любимая природа!

«Природой» оказались повсеместно разбросанные между холмами Альп огромные плакаты: «Нет лучше какао Ван-Гутена», – вполне в стиле экстравагантных чудачеств Джона (а бабушка называла его и Яном, и Янеком, и Джоном, и Жаном…Сам же дед предпочитал только одно имя – Иван).

А затем была долина Ломбардии, Венеция: зеленоватые воды канала, гондола – в гостиницу плыли, а по сторонам Катя разглядывала великолепные образцы старинного итальянского барокко, дома, обросшие по выступающим фундаментам зеленым мхом… Кате так хотелось посмотреть мозаики собора святого Марка, Дворец Дожей, и, конечно, множество других знаменитых достопримечательностей, но Ян на это сказал:

– А знаешь, Жука, пойдем-ка лучше в кино!

Было мне в Венеции жарко,

И смешно кормить голубей,

А на площади святого Марка

Был бомбино, мой чичисбей…



Эта популярная тогда песенка, сочиненная Костей Подревским, мужем Верочки, все время назойливо звенела в Катиных ушах. Никакого чичисбея у нее, конечно, не было. Был Ян, который презирал все банальные туристические справочники, начиная со знаменитого немецкого Бедекера, с их исхоженными тропами и разглядыванием всем известных памятников и достопримечательностей. Истоптанными дорогами он принципиально не мог ходить …

Потом они побыли в Ницце, Монте-Карло, Марселе, откуда, – это уже было требование Кати, соскучившейся по дому, они поплыли в Константинополь, чтобы вернуться морем в Россию. Стамбул пронзил Катино сердце красотою своих христианских святынь, фресок и мозаик, своим древним византийским колоритом, экзотикой, и неевропейской светоносной живописностью.

Но вот, наконец, и Одесса. Мы почти дома! Вот только получить бы скорее денежный перевод от всещедрого дядюшки Коли. А пока молодоженам придется питаться по очереди, да и то одним только продуктом – мороженным, как самой дешевой пищей в Одессе!

…Перед свадьбой познакомиться с родителями своего будущего мужа Кате так и не довелось. Родители Яна совершенно игнорировали предстоящую женитьбу сына. Он за них извинялся, говорил, что они полны польских предрассудков и не хотели видеть женой единственного сына – русскую. И только когда они вернулись в Россию после свадебного путешествия, Ян передал от Домбровских приглашение все-таки посетить их, чтобы познакомиться. Катя ехать не хотела. Но настоял отец: надо же было узнать семью Яна.

Скрепя сердце, надела она купленное в Вене черное платье, и они отправились в Липки, не ожидая ничего хорошего от этого визита. Их ждали к обеду. Было довольно много гостей. Седой, с коротко подстриженным бобриком отец Яна был элегантен и суров. Кругом звенела польская речь. А к Кате начали обращаться почему-то по-французски. Вот тут-то и сработала скрытая механика подлинного бабушкиного характера: ее оскорбило это французское обращение, это тонкое унижение ее как русского человека, ведь все там отлично владели русским языком. И тогда бабушка сказала по-французски, что она отлично владеет этим языком, но предпочитает говорить по-русски там, где ее понимают. А потом упорно отвечала краткими русскими фразами на польские и французские любезности, с которыми к ней обращались. Через некоторое время отец Яна нанес официальный ответный визит Микулиным, и на этом знакомство Кати с семьей мужа закончилось.

* * *

Год с небольшим после свадьбы в мае 1912 года Ян и Катя прожили с Катиными родителями в Киеве. Джон оканчивал университет. В июне 1913 года за три дня до памяти преподобного Кирилла Белозерского родился сын. После долгих споров назвали его Кириллом. В роду этого имени не было ни у кого. Лето 1913 —го года, как всегда провели в Орехове, зиму в Киеве. А уж в августе 1914 года в Орехове – в этом родном прибежище от всех невзгод – всю собравшуюся там семью застало известие о начале войны.

Мобилизация… Цвели липы, гудели пчелы, вокруг благоденствовала обычная вековая деревенская жизнь, но мира в душе уже ни у кого не было…

Джон, как единственный сын, мобилизации не подлежал. Он решил исполнить свой экстравагантный замысел о тихой семейной жизни в маленьком провинциальном городке (правда, у Джона еще были колебания: или ехать в русское захолустье – или путешествовать на Таити, или в Австралию. Слава Богу! Выбор он тогда временно остановил на русском захолустье…).

Через дядю Сергея Александровича Петрова – председателя земской управы во Владимире, нашли место для Джона даже не в городке, а в большом фабричном селе под названием Южа, где находилась прядильно-ткацкая фабрика купца Балина, неподалеку от Шуи Владимирской губернии (ныне Южа находится в черте Ивановской области). Вокруг довольно дикие, пустынные, с чудесными озерами, лесами, ягодами места. Джону, как юристу, предстояло разбирать претензии рабочих к своему хозяину Балину.

Впервые Катя и Ян с сыном Кириллой, как стала называть его няня Ганна, украинка в пестром очипке, – целая семья из четырех человек, – тронулись в начале октября, пока еще не стали реки, в путь по Оке до Балинской пристани к своему самостоятельному бытию и первому своему собственному супружескому дому…

Южа была всего лишь большим селом, но там имелись и хорошие дома для служащих фабрики и обильно оснащенные «колониальные» магазины, где можно было купить дорогие вещи: фрукты, духи, конфеты… Правда, не было керосинок, решет, самоварной трубы, что хозяйственная и домовитая Катя скоро очень хорошо прочувствовала, устраиваясь на новом месте в небольшом доме с необходимой обстановкой от хозяина Балина и настоящей русской печкой, к которой ей еще предстояло привыкнуть.

«Дорогие любимые!

Спасибо, мамуля, за письмо, я уже по Вас всем соскучилась страшно, как будто дома, а вместе с тем и не дома: очень уж привыкла к жизни всем вместе. Хозяйство мое наладилось. По возможности, взяла здесь девушку. Готовить она не умеет, тесто знает, готовлю с ее помощью сама. Жанчик пока на мою кухню не жалуется. Готовлю по книжке Вертерна и оладьи вышли очень хороши… До сих пор не могу купить решето и сита нигде нет и скалки для теста, так что раскатывать приходится бутылкой или пеналом, но это все вскоре образуется. Бумочка (сынок Кирилл– Е.Д.-К.) уже совсем привык, кушает хорошо, гуляет каждый день… Обедаем часа в два, а часа в четыре после Бумкиного обеда ездим с Джоником верхом, если дождь не сильный. Здесь есть замечательные лошади киргизцы – небольшие, плотные лошадки с подстриженной гривой, кожа на шее собирается в складки. Бегают невероятно быстро. Я никогда таких не видела. Один из них может пройти 15 верст в полчаса полным карьером. Ездить на них одно удовольствие… А вообще здесь почти никого нет, все, кто были летом, разъехались. Теннис сняли, есть только сносные кино. Довольно большая библиотека и бильярд в клубе, в котором можно со скуки поиграть днем, когда никого не бывает…»

Ну, скуки-то у Кати не было. Она вообще не признавала скуки за всю жизнь: у нее всегда находилось дело. И с меня даже за употребление этого слова в детстве строго взыскивалось. Скучал Джон, часто ворчал, что надело ему все, что никакого дела ему до претензий рабочих к Балину нет, что ему тут не место… Следовало того ожидать. И Катя на это реагировала вяло. Она была ко всему готова, понятно, что такая тихая жизнь старосветских помещиков была не для Джона. Во всяком случае, Джона того времени. О, ему надо было прожить много десятилетий в Америке, Франции и Англии, повидать множество стран и народов, поменять несколько раз политические и даже религиозные взгляды, не говоря уже о женах, чтобы фактически вернуться всем своим существом душой и сердцем в конце пути в эту забытую Богом Южу. В село, заброшенное в глуши лесов, окраину Владимирской губернии, где несколько семей служащих фабрики вечерами собираются в клуб почитать газеты, а жены их щиплют корпию для фронта, шьют солдатские рубахи и тихо беседуют о своих женских делах, где в кроватке посапывает маленький сын, а Катя, отложив в сторону свои прежние мечты об интересной работе, о деле жизни и об искусстве, с удивительной способностью устраивать теплый очаг в любом месте вселенной, готова хоть тысячу лет вот так прожить в такой вот Юже со своим мужем и детьми, исполняя свою неяркую и нехитрую на первый взгляд, женскую службу, исполняя своим любящим сердцем вечное тягло женской доли…

На фотографии из семейного архива (снято в Орехове) слева – направо: сидят за столом Вера Егоровна Микулина, Николай Егорович Жуковский, Иван Грацианович Домбровский; стоят: Леночка Жуковская, Саша Микулин, Екатерина Александровна Домбровская с новорожденным сыном Кириллом и няня Ганна.

Снято летом 1913 года.

«О чем ты воешь, ветр ночной? О чем так сетуешь безумно?… Что значит странный голос твой…?», – вопрошал, прислушиваясь, Тютчев. В детстве меня, склонную к разглядыванию всяких невидимимых и, казалось бы, только в моей фантазии существующих вещей, очень занимал вопрос о том, что происходит с деревьями зимой. Умирают ли они? Спят ли, как медведи в берлогах? Не говоря уже о том, что, имея под руками немало рисунков, акварелей, живописи, – благо альбомов-то у нас хватало, – я почему-то более всего любила разглядывать именно картины зимы, а в них природу – не только деревья, но и кусты и редкие ветлы, и засохшие под зиму стебли репейников.

Вот они-то, эти хилые стебли в белоснежных спящих неизмеримых наших равнинах, такие редкие, одинокие, пригнутые ветрами, такие изысканные в нашем русском зимнем пейзаже, как одинока, тонка и изыскана прикровенная жизнь русской души в снежных пустынях времен и пространств нашей истории, которые никому кроме нас не понять, не нарисовать и не спеть в томительной и протяжной песне, пространств, которые и научили нас, русских – тех родных наших, что жили задолго до нас, ни больше, ни меньше, как добру и самой любви, чтящей благоговейно тепло и уют, очаг и ласку, ломоть хлеба в прикуску к милосердному взгляду из сердца, дарованному замерзшему в жизни путнику, – вот они-то и приковывали всегда мои взоры…

За эту самую, услышанную и оплаканную радостотворной слезой нашу русскую участь, ее боль и сладость, ибо она есть и любовь, и несомненный путь к спасению, – вслед за мамой всем сердцем я полюбила несравненную художницу Анну Петровну Остроумову-Лебедеву. Не за Петербургскую ее графику, великолепную, вздымающую душу восторгом величия сугубой венценосной Петербургской красоты в несбыточных мечтаниях Серебряного века об умершем и незабвенном веке XVIII с его дивными парками и усадьбами, – но за маленькие скромные зимние деревенские шедевры графики Остроумовой. Конечно, при этом я, как и мой дед, – я должна здесь оговориться, правды ради, – могла, конечно, любить… все. Или почти все.

Вот уж у кого была явлена достоевско-пушкинская всеотзывчивость – безмерная широта восприимчивости к красоте, к духовности во всех ее самобытностях, так это у него, у моего легендарного и ни на кого не похожего деда. Упокой, помилуй, Господи, душу его… Я знаю, за к о г о прошу, мое сердце это знает, этому радуется и с любовью вопиет к Божественной Любви.

…Мой жизненно-художественный аппетит был, пожалуй, всегда почти столь же ненасытен, сколь не знала границ фантазия, и восторг пред существующим. В этом и главная была причина бед: крест и мука, а вовсе не роскошь существования. Правда, если бы мне объяснили, что в этом и живет в тебе часть твоего деда, может быть, этот крест и эту муку я несла бы рачительнее и осторожнее. А, может быть, говорили, да я не упомнила? Но нет, меня ни о чем не предупреждали…

А свойство это осталось и совсем не ослабло с годами. Поэтому мне не очень трудно о нем писать и его понять… Наследственность.

Вот и сейчас – уже к концу жизни (моей и жизни рождения этой книги, в которой я пыталась еще и еще пожить жизнями своих предков, услышав их безмолвные слова), я все еще не могу насытиться дивным лицезрением этого бытия. Весь мир располагается передо мной, как открытая книга, хоть я и никуда теперь не иду и не еду, и не все страницы этой книги мною даже любимы (хотя если б стала вглядываться, кто знает?). Но душа все так же готова охватывать и вбирать в себя много, безмерно много, вслушиваться и вглядываться в этот сказочный мир.

С ненасытностью прерываю я свои чтения и размышления, и погружаюсь в поглощения сквозь окна воспламеняющегося на моих глазах запада, выбрасывающего в небо нежно-апельсиновые, воспаленно-алые, цвета «сомО» – лососевые, волнующие и несомненно пугающие меня чем-то полоски, которые быстро распространяются по всему горизонту и к югу, и северу, словно небо выкладывает нам какой-то тревожный ультиматум, который кроме меня сейчас, боюсь, никто и не собирается читать. Но то, что там имеет место текст, у меня сомнений нет.

Я вбираю в себя сырость и свежесть оттепели и легкое дыхание улиц, зябнущих от все еще медлящей зимы, фиксирую глазом клочки забытой травы, а поздним вечером, когда мы уже никому не нужны и свободны, как перст, встречаю такую же одинокую звезду, которая возгорается не только над огромным, стиснутым и скорченным, как та несчастная евангельская женщина (Лк.13:10–17) городом-мучеником, но и там – над заветными просторами заброшенных полей, где живет мое сердце:

My heart's in the Highlands, my heart is not here,

My heart's in the Highlands a-chasing the deer…



Пусть у Бёрнса горы, а у меня поля. Мелодия-то одна. Всегда ближе всего мне было вот это: сочетание безмерных великих снежных пространств в сумраках умолкнувших коротких зимних дней, от которых невольно сжимается предчувствиями сердце человека, и слабо светящегося огонька – от керосинки? – в оконце, издалека зовущего тебя в свое тепло, в свою жизнь, где в нескольких квадратных метрах убогой хижины совершается величайшее таинство – чье-то человеческое земное существование, в которое и ты можешь войти ненадолго.

«О чем ты воешь, ветр ночной»… Потому-то и занимали меня зимние деревья – немые свидетели всех этих событий. Вот стоят они под ветрами и изморосями, уже не стыдясь своей беззащитной худобы, безропотно принимая на себя все то, что пошлет Бог: роскошную снежную опушку или смертельный ледяной панцирь… Но сами-то они живы? Или наполовину умерли, впав в кому зимней спячки?

Говорили мне, что деревья зимой не растут, пребывают в странном покое, который ни есть, ни жизнь, ни смерть. Оказалось, что это не так. Именно зимами в деревьях (и кустарниках тож) происходит какая-то сокровенная, ушедшая на глубину под землю, никому не ведомая, но очень важная работа жизни. У них зимой растут корни. Медленно и осторожно продвигаются они вглубь земли, все дальше и дальше уходя от поверхности, ища в глубинах чистые и сладкие соки жизни, запасаясь ими, быть может, не на один век.

Не так ли и человек в свои томительно долгие и какие-то неявные событиями и проявлениями его личностной сущности годы где-то глубоко и незримо изменяется в скорбях и страданиях, претворяя свое, казалось бы, бренное и никчемное бытие, насыщенное долголетним терпением неопределенности и все более скромных мыслей о самом себе в подлинную меру своего личностного роста?..

* * *

Я видела перед собой всегда эти снежные пространства России, эти сирые, пригнувшиеся к снежным перинам ветлы, а представляла себе в этих пространствах всегда жизнь двух человек: моего деда Ивана и бабушки – молодой, сильной, но такой трогательной в своей сокровенной женской слабости. Что только не говорили и не думали близкие об их коротком браке, об их странном нахождении друг друга и быстром сговоре (иначе не сказать: немного помолчали и скоро договорились связать навеки свои жизни, помятуя о том, что если «Бог сочетал, того человек да не разлучает» (Мф. 19:6).

Что только потом не писали о моем деде, ставшем знаменитостью там, в Америке, как не жонглировали якобы всем понятными и известными фактами его жизни, мол, он был то-то и то-то: и человек Серебряного века, со всеми его декадентскими вывихами, и европеец и законченный денди, бесподобный нонкоформист-оригинал и джентльмен до мозга костей, хотя никогда не был снобом, и не имел в себе никаких признаков высокомерия, экстравагантный и непредсказуемый в своих пристрастиях и увлечениях самыми разными течениями искусства – от Паоло Учелло, «своевольнейшего из художников», по словам Вазари – до Пикассо; от негритянского искусства – до русской иконы, и что при всем при том он был еще и «добрый малый», и хороший товарищ, который всегда помогал тем, кто попадал в трудное положение; был человеком, имевшим несколько браков, и при этом то ли истовым католиком, то ли сокровенным православным, то ли сказочником и магом, увлекавшимся всякими гадостями магнетизма и прочей алхимией, и Георгиевским кавалером, действительно проявлявшим подлинную храбрость и умение воевать в годы I Мировой войны.

Но нет, куда там было справиться с этим феноменальным человеком историкам искусства и критикам. Вместо портрета живой личности с несомненным внутренним стержнем (вот его-то ухватить никому не удавалось!) предлагался пестрый и бессмысленный конгломерат противоречий, которые подавались биографами всегда с большим или меньшим восхищением (таланта-то не признать было невозможно) и с… непременной ухмылочкой, с которой обычно набрасывают портреты людей чудаковатых, которые «взрослым» и не чудаковатым кажутся какими-то смешными и странными детьми.

Между тем и бабушка ведь тоже была человеком не простым – и о ней можно было сказать, что она соткана их противоречий (как она говорила о Джоне, что я уже и упоминала). Следуя по следам ее бесстрашия, ее мужества, ее подвижнических трудов и трепетно-нежного отношения к семье и детям, удивительного сплава женскости и мягкости этого отсека ее сердца с какими-то монашески-аскетическими глубинами ее личности, – я поражаюсь интуиции деда. Предлагая ей связать свою жизнь с ним, он ведь сказал, что они подходят друг к другу и, несомненно, был прав. Бабушке нужен был семейный очаг и уют, а он долго не мог усидеть на месте и фактически сбежал от этого очага на войну. Проявив там не раз подлинный героизм и заслужив Георгия. Но и Катя, обретя любимое дело, предалась ему безоглядно, и детей в конченом итоге вырастила ее мать – уже старенькая Вера Егоровна, поскольку реставрация требовала почти постоянных и долгих отсутствий Екатерины Александровны.

Как и дед, бабушка имела неутомимую жажду познания. Ей бы наукой серьезно заниматься, хотя она и занималась ею как искусствовед, правда, вынужденно упустив время и оставшись без фундаментальной систематической подготовки. Это восполнимо, но всегда на многие годы становится фактором торможения. Бабушка тоже, как и супруг ее, была очень не похожим ни на кого человеком. В ней были какие-то неизрасходованные за жизнь глубины. Я думаю, если бы жизнь сложилась иначе, дед не пошел бы на войну, не попал бы в верную до самого конца Государю «Дикую дивизию», а когда она была расформирована, арестован и приговорен к расстрелу, если бы он не был вынужден, чудом избежав смерти, репатриироваться в Польшу, и они бы прожили вместе еще годы, занимались бы своими профессиями, растили бы детей, путешествовали, проводили лета в Орехове, – я думаю, это была бы идеальная и на редкость красивая пара.

Но… почему-то ничему этому не дано было случиться. Свел их Господь вместе и скоро разлучил навеки, покрыв эти великие земные и временные пространства между ними глубокими снегами и столь же глубоким молчанием. Но не забвением: тот маленький и теплый далекий свет в оконце, где совершалось в укромном жилье тихое и великое таинство жизни, где незаметно росли и прорастали вглубь корни, Бог сохранил. Его не забыл и не потерял из виду Джон. Его – на другой стороне света – помнила и берегла в глубинах сердца Катя. Может быть, так и надо было для личного духовного возрастания и становления, для подлинного спасения? Не всем ведь дается счастье вкусить спокойной и благой жизни в супружестве здесь. У некоторых оно оказывается столь кратким, словно не бывшим, а влияние на развитие души на протяжение всей жизни оказывает огромное, хоть и незаметное.

Может быть, услышал Господь все тихие токи сердец этих двух человек, и где-то в вечных селениях соединил их еще раз, теперь уже навсегда… И не потому ли свет того огонька до сих пор настолько согревает и мое сердце, что я испытываю потребность этим светом и теплом от избытка поделиться с другими…

Бабушка так и осталась одна. У деда были в Америке жены, – с первой, с которой он уехал из России, он развелся очень скоро, – никаких чувств взаимных у них не было. Со второй женой прожили довольно долго, и вновь был развод. И только последняя, ее звали Констанс, – очень добрая и заботливая женщина, стала деду другом на многие годы, и он оплакивал ее, когда овдовел. Но скоро-скоро мы услышим его собственный живой голос, и узнаем, чем и кем на самом деле жило его сердце…

* * *

Выйдя замуж за деда моего Ивана Домбровского, Катя все свои мечтания оставила в стороне. Дед, закончивший Киевский лицей, истинный шляхтич и денди, решил устраивать жизнь с Катей в маленьком городке, чтобы там служить и слагать поэзию тихой семейной жизни. Бабушка все это сразу приняла – наверное, она могла бы именно так и прожить с ним целую жизнь. Кириллу было всего несколько месяцев, когда поздней осенью 1913 года они переехали вчетвером с няней и мальчиком в Южу. Но через год тихая жизнь закончилась осенью 1914 года. Джон заявил, что они поедут в Нижний Новгород на Рождество к родителям, куда уже был переведен Александр Александрович Микулин, но что в Южу он больше не вернется. Праздники прошли очень весело. Именно там и тогда состоялась потеря и чудесное нахождение сапфира: снега, опять глубокие снега…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю