355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Екатерина Домбровская-Кожухова » Воздыхание окованных. Русская сага » Текст книги (страница 45)
Воздыхание окованных. Русская сага
  • Текст добавлен: 9 апреля 2017, 15:30

Текст книги "Воздыхание окованных. Русская сага"


Автор книги: Екатерина Домбровская-Кожухова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 45 (всего у книги 54 страниц)

Из-за занавески выглянула работница: «Какой тебе еще шкалик – лопай из чашки, – недовольно отозвалась она, крепко ставя на стол прежнюю синюю чашку и ворча что-то, опять ушла к себе. «Нам все единственно, – благодушно согласился обладатель полбутылки. – Хошь из плошки, хошь из ложки, хошь из чайника». И ловко выбив пробку, стал наливать, облизываясь. «Ладно, ладно, – заговорил Митрий Тимофеев – «вот опосле Петрова дня будет та приговор на Бору, проводят та твой куму». Но маленький беспечно хлопнул бутылкой по столу и прищурясь, поглядел на недовольного: «Ничаво, нешта в другом та месте не найдешь, колько лет та я ее сердешну крестьянам та доставлял, ужли мне без нея та оставаться, никогда такому не поверю расприказу». – «Опостылила она нам, – заявил твердо Митрий Тимофеев. – От этой винищи вся дрянь та и завелась»…

«Припевай, припевай», – бормотал захмелевший маленький, весело подмигивая. В спор вступили остальные возчики. Галдеж поднялся, лица раскраснелись и кулаки стали высовываться над столом. На наше счастье, как раз вовремя в окошко заглянуло благообразное лицо моего ямщика: «Едем, что ли» – деловито спросил он, засовывая за кушак новенький кнут.

Сердце невольно сжалось – сейчас из под родной верной охраны, от любимаго с детства знакомаго уюта я уйду в чужую сторону одна к совершенно неизвестному будущему. Что-то знакомое вспомнилось. Чувства были те же, когда два года тому назад мы прощались с дядей на шумном Базельском вокзале: он ехал в Женеву, я на маленькую станцию Альбрук, а оттуда в санаторий в Шварцвальд; только настроение тогда было совсем другое: было немножко страшно, но больше всего забавно. Теперь же я была почему то совсем растрогана, и в душе жило какое то торжественное ожидание, как бывает в Пасхальную ночь. Глядя в сторону, дядя сказал, вздохнув: «Ну, пойдем, я уж тебя усажу». Мы вышли…

Мой ямщик старательно укладывал сено в тележке… «Он мне кажется человеком надежным, – в раздумье сказал, наконец, дядя, – да и тот старик его хвалит». Я горячо поддержала надежность Григория, и опять дала обещание быть как можно благоразумнее. «И что это за фантазии у тебя все…», – покачивая головою, говорил дядя, все еще не мирясь никак с моим проектом.

Подходит минута прощания. Дядя и я долго крестим друг друга, наконец, садимся каждый на свою таратайку и трогаемся вместе. До перекрестка ехали один за другим, но вот улицы скрещиваются: «Будь спокоен, родной!» – крикнула я. Дядичка торопливо перекрестил меня еще раз издали, облако пыли скрыло его. Мы повернули – я одна».

* * *

Эти неизвестные (за редкими исключениями) никому и неопубликованные Верины очерки, а потом и некоторые письма из нашего архива, на которые я раньше почему-то не обращала внимания, приоткрыли мне другую Верочку. Не просто красивую, изнеженную и немного капризную, любящую потщеславиться своей внешностью, ставшую потом много более суровой и сухой «не мать и не бабушка», – как осаживала она меня в детстве, но Верочку иную, образ которой вдруг стал во мне оживать, светиться, обретая глубокие и задушевные краски, привлекать к себе мое сердце, что-то подсказывая мне и на что-то указывая мне, и к чему-то взывая: «Услышь, услышь мое сердце, пойми, о чем оно билось всегда, что было в его глубинах, о чем я мечтала, какой я была на самом деле и какой меня видел Господь…»

Тут впервые я узнала в Вере не то, что отличало ее от Жуковских, а то, что ее с ними несомненно роднило. Как же была она похожа и на Анну Николаевну, и на «дядичку» – Николая Егоровича, чем-то и на милую Marie – Марию Егоровну, и на свою мать – Верочку старшую, – шутницу, живую баловницу и всеобщую любимицу, какой та была в юности… Как много доброй закваски взяла Вера у рода своего: и жизненную силу, и энергию, и яркость чувств, и пытливую любознательность, и недюжинные способности, а рядом и трогательную «жуковскую» мягкость, ласковость, тонкую, обостренную чуткость, – что-то старинное, домашнее, патриархальное и вместе с тем – необозримое и необъяснимое, как необозрима и необъяснима вообще всякая человеческая душа, а истинного художника с его глубинами чувств – в особенности.

«Ты видишь, что в тебе невидимо кипит жизнь мыслей, чувств, намерений и только ничтожная их часть высказывается языком или выражается на деле. Так в невидимом, светлом, добром мире кипит совершеннейшая блаженнейшая жизнь. Ангелы Божии». Такое удивительное, неожиданное наблюдение однажды оставил в своем дневнике святой и праведный отец Иоанн Кронштадтский.

Ценим ли мы это Богом дарованное кипение жизни? Почему так часто не желаем даже видеть и радоваться ему и в себе, и в других? Это ли не дар Божий, как и таланты, как и особые сокровища душевные… Почему доверяемся рациональным судам о человеке, который есть столь великая тайна, что и Ангелы порой в недоумении закрывают свои лики крыльями. И хотя по псаломскому слову, Господь мало чем умалил человека от Ангелов (Пс. 8:6), однако в то же время и дал человеку многое, что царственно возвышает его не только над всем космосом, но и над миром бесплотных духов.

Размышляя о природе человека в отношениях его к миру Ангелов, великий богослов и философ Византии XIV века, средневековый мистик, один из основателей исихазма, подвижник-аскет, отец и учитель Церкви, архиепископ Фессалоникийский Григорий (Палама) наряду с другими свойствами человека, которые возвышают его над миром Ангелов, указывал на тройственное строение нашего познания, поскольку только человек из всех созданий вселенной имеет кроме ума и рассудка еще и ч у в с т в а, чувственное восприятие, которое становится источником недоступных Ангелам откровений в познании и творчестве, роднящим человека с Творцом.

Благодаря этой способности человека рождается все разнообразие искусств, наук и знаний – творчество, которое, разумеется, не из небытия созидает нечто, – это удел Божий, но из того, что уже существует где-то в умопостигаемом мире, но в эмпирическом мире доселе реально еще не существовавшее, обнаруживает никому не ведомые дотоле чувства, вызывает их к жизни, словно заново рожденные мысли, предметы, образы, – то есть нечто новое и ценное для созидания жизни всех людей. При этом не разрушающее Божественную ткань мира (что есть антитворчество), но созидающее все л ю б о в ь ю, потому что только так и может продолжаться дело Божественного Творения в человечестве.

Святитель Григорий утверждал, что человеку задано от Бога творить новое: и свою собственную жизнь, прежде всего, раскрывая неповторимый Божий замысел о самом себе, и созидание добра, и нравственных, духовных ценностей, в числе которых, несомненно, должно было бы пребывать и подлинное искусство, которое как где-то уже в этой книге говорилось, – есть отклик на Божественный зов, на Божественной Слово к нам обращенное, восприятие как семени Божественной Искры, слетевшей с Небес. Искусство, которое и будит наши чувства, обогащает их, расширяет наши сердца для восприятия глубин Божественного Слова, Божественного Эроса, – того огня, без которого не дойти нам узким и тернистым путем до соединения со Христом, до заданного нам уподобления Ему.

«Мы ждем в ночной тишине этих звуков, осколков иного мира. Они сверкают, приходят, пронзают наш логос. Мы им внимаем, но что суть они и что есть самое творчество, мы не знаем и не узнаем никогда» (архимандрит Киприан (Керн).

И вот теперь, возвращаясь к Богу и в Церковь после чуть ли не целых жизней, прожитых вдали от подлинной духовной благодати, мы чуть ли не сразу проваливаемся в другую крайность. Начинаем судить обо всем и обо всех с таких ригористических и якобы духовных позиций, с такой жесткой требовательностью к человеку, что как правило, с водой выплескиваем и ребенка. Особенно трудно удается нам примирять искусство и художников-творцов, их непростые характеры и судьбы с нашими представлениями о духовной и праведной жизни. Как правило, перед нами вырисовываются образы грешников. Пусть так, но мы сами настолько несовершенны, настолько еще далеки от истинного духа христианства, от его совершенства, что не можем найти той единственно верной точки, где бы жила любовь и милость к человеку-грешнику, но безусловно осуждался бы грех.

Все знает о человеке Господь, знает, как может сказываться на нем его наследственность, условия рождения и жизни, даже исключительные таланты и дарования, – ведь они тоже могут усугублять или усложнять жизненную задачу и путь человека к Правде Божией, удесятерять тяжесть борьбы с самим собой. Не случайно ведь, люди искусства, творцы, богаче других одаренные, часто труднее в нравственном плане идут по жизни, словно на них сильнее и неотвратимее действуют искушения, словно они удобнее подвержены падениям, хотя бы потому, что сфера чувств, фантазия, восприимчивость у них сильнее развиты и утончены и для противостояния греху такому человеку требуется великая сила воли, духовная умудренность, рассуждение, самообладание. И несомненно – сугубая помощь Божия. Возможно, поэтому у таких людей и судьба складывается драматичнее, а иногда и трагично, и очень немногие, к сожалению, из когорты творцов и художников (действительно щедро одаренных Богом) прорываются к Его Свету и не сбиваются с пути.

Разве ни о чем не говорит нам противоречивый и мучительный путь к Богу Пушкина, страдания Гоголя, которого достаточно жестоко судили современники, да и потомки, которые были не в состоянии ни подъять, ни оценить тяжесть Креста, врученного ему Богом таланта; каторжный путь Достоевского, показавшего миру, какой огранки требует человеческий гений, чтобы быть пригодным для служения Богу…

Несказанная тайна человека – его талант. Это всегда Божественное послушание, данное человеку. Это Крест. И не всякий его может сразу подъять и пронести по жизни.

Можем ли мы становиться жестокими и неумолимыми «осудителями» таких людей далеко не всегда безупречно – без сучка и задоринки проживших свои жизни? Можем ли мы примерять к ним «малокровное морализование» (выражение архимандрита Киприана (Керна)) в оценках их горьких исканий и, увы, падений… Можем ли мы, обличая однозначно сам грех, предвосхищать Суды Божии, становясь судиями человеков, быть может, принижая, сами того не понимая, неведомые нам их жизненные от Бога задания, их внутреннюю жизнь в Боге, их сокрытое от нас покаяние?

Можем ли мы полагать, что и творчество тех художников, все то, что было мукой и Крестом и радостью их жизни, не будет Господом усмотрено и взвешено? Ведь апостол так говорит о грядущем испытании наших жизней, душ и всех наших дел: «Строит ли кто на этом основании (т. е. на Иисусе Христе) из золота, серебра, драгоценных камней, дерева, сена, соломы, – каждого дело обнаружится; ибо день покажет, потому что в огне открывается, и огонь испытывает дело каждого, каково оно есть. У кого дело, которое он строил, устоит, тот получит награду. А у кого дело сгорит, тот потерпит урон» (1Кор. 3:12–15).

* * *

Продолжаю выписывать (с небольшими сокращениями) отрывки Вериных странствий по России, которой уже нет…

«Теперь вокруг дороги стоят высокие сосны, гладкими красноватыми стволами и зелеными коронами уходящие под облака вершин; внизу на песке папоротник, напоминающий кустарник, такой он громадный; его широкие темные листья ползут вниз по корням и поднимаются к стволам узорные, как вырезные раскрытые веера. Тишина бесконечная, с поля едва доносится далекая песня жаворонка, а в лесу не слышно ни одной птицы. Песок зыбучий – не видать по дороге коней (…)

Я соскочила: и Мальчику легче будет идти, и я немного пробегусь, а то стало скучно сидеть неподвижно. Григорий, слезший еще в самом начале леса, идет по боковой тропинке, заложив за спину руки и благодушно посматривает на покорно идущего с пустой тележкой Мальчика. Весь песок покрыт следами босых ног и вафельным рисунком новеньких лаптей. «Отчего столько следов?» – спросила я. «Это Оранскую ходили та провожать из Нижняго, да назад та шли в уезд, что здеся вчера было – беда, чиста та муравьи», – объяснил Григорий, и, помолчав немного, прибавил задумчиво: «Больно чтят та ее в уезде Оранску нашу икону та».

Некоторое время шли мы молча, выбирая самую крепкую тропинку: по песку идти очень тяжело, ноги вязнут и насыпаются полны лапти. Григорiй, глядя на одинокую березу у самой дороги, начинает философствовать: «вот значит та ничего нам не дадено понимать, как же так таперя та дерева, которы с листками зиму всю стоять, за морем та ну а как весна та придет, опять листки та как же растут, во всем милость та», – обернувшись ко мне, он внезапно перебил себя и спросил как то слишком настойчиво: «Вера Александровна, а как ты об отце та Серафиме понимаешь?». – «В каком смысле», – спросила я удивленно, не зная тогда, что это будет вопрос наиболее часто встречающийся во время всего моего последующего пути. «А так, – пояснил Григорий охотно, – как ты думаешь та о ем, почему и што значит и откуда мощи, когда сказано, что та осьмую тыщу лет мощей не будет». – «Я очень уважаю отца Серафима, – сказала я: «он хорошiй был и великiй молитвенник». – «Оно, конечно, коли та свят он, – заговорил опять Григорий, – то и мощи следует та, конечно почтить, ну а почему же бают, што не будет более мощей и которы стары люди в соблазн ба-альшой вошли из за самаго того отца Серафима. Прежние-то угодники иде, али та неугодны уже стали»?

…Отдохнувший Мальчик весело побежал по утоптанной дороге. По обеим сторонам цветет рожь, высокая здесь, густая, сквозь длинные колосья просвечивает сиреневое небо заката. Поднялся ветер и по полю пошли синие волны. Чудесно пахнет дикой ромашкой, васильками и цветущей рожью. Далеко, далеко не видно ничего, кроме синеющих волн высокой ржи. Навстречу едет обоз, хозяева спят на возах. «Это к завтрему на базар та в Бор», – заметил примолкнувший Григорий и вздохнул, – эка благодать та». Пала роса. Мы опускаемся в ложбину, по дну ее бежит маленькая журчащая речонка. Над водой клубится белый густой туман. Это русалки ткут себе, по народному поверию, венчальную фату к Иванову дню. Когда убранные купавами и острой осокой выйдут оне на опушку лесную, ожидая жениха-спасителя. Который не побоится зеленых глаз русалочьих, приголубит ее и поведет в церковь Божию венчаться, с той сгинут чары, и станет она вновь девушкой живой.

«Скоро до Ежова доедем, кормить станем и поспим та маленька, – говорит Григорий и, вдруг остановив лошадь, он соскочил с облучка достав из под него теплый бобриковый халат, он старательно закутал меня: «Мотри, не простынь та грехом, тут не близко, нахолодуешь еще». Эта заботливость меня очень тронула, – недаром он обещал дядичке поберечь как свою. Но крестьяне вообще к своим редко проявляют подобную заботу, так что Григорий был во всяком случае исключением, это мое мнение вполне подтвердилось потом. (…) Совсем засыпая, я слышу едва мерное дребезжание привязанного к передней грядке ведерка».

* * *

Если бы иной, строгий во нравах человек истолковал бы Верин «проект» (путешествие) как странное проявление необоснованного риска и авантюризма, то неплохо знакомый с семьей Жуковских увидел бы здесь деятельную натуру и благостное, не ведающее зла, доброе расположение к миру. Мы бы, уже привыкшие совсем к другим отношениям между людьми, сегодня тому подивились, а тогда Россия иной была и люди совсем на нас непохожие. В том мире – в зоне духовной, в жизни душ человеческих – преобладали светлые тона и энергии, добрая изначальная предрасположенность людей друг к другу, которая порождала совсем иной и ныне нам незнакомый, забытый климат жизни.

Мы, нынешние, даже сами того не подозревая, уже заранее ждем от мира, от людей и вообще со всех сторон враждебности и подвохов, живем на миру как в западне. Напряженные лица, тяжелые взгляды, холодные и настороженные ответные реакции – что это как не действие в человеках демонических сил? Теперь многие идут, бегут к Богу, к спасительной пристани Церкви, но даже и там им оказываются потребны годы и годы для того, чтобы с Божией помощью вытравить из себя эту подозрительность, этот смрад, очиститься и вдохнуть иного воздуха и настроя, чтобы несмотря ни на что – светить миру и излучать в него тепло и любовь.

…Однажды, вначале церковной жизни, когда духовные новобранцы особенно сильно чувствуют носящую их на руках чудную помощь Благодати Божией, когда удивительной ревностью горит такое новорожденное о Христе сердце, и даже тугое кольцо скорбей не способно его погасить, потому что все все в этом море начальной благодати воспринимается иначе, – вот в такое именно удивительное время и привиделся мне тот незабываемый сон, а, вернее, всего лишь одна картинка из сна, живой кадр…

Увидела я храм – не так уж и великий по объемам, но обрамленный не стенами, а высоченными и настешь открытыми до неба арками, без купола, – нечто подобное неземным видениям Джованни Пиранези. В эти арки и сверху вливался необычайный, густой, почти физически ощутимый, насыщенный свет. Шла служба, и храм был до отказа заполнен людьми, которые стояли в страшной тесноте, так что я только что и сумела, как еле-еле примоститься на самом краю последней, (за мной уже ничего и никого не было), а потому мне почти ничего не было видно впереди, кроме спин и голов и этих залитых светом арок. Зато я чувствовала, вкушала и вдыхала совершенно неописуемый – свежий? благоуханный? насыщающий? обновляющий? ликующий? – неземной в о з д у х …

На следующий день я отправилась ко службе в наш монастырь, и там тоже оказалась позади всех. Передо мной были людские спины: у кого почти прямые, у кого – согбенные с низко опущенными главами… И вот тут-то в одно мгновение я и прочувствовала, что такое был т о т воздух, и ч т о такое было там, а что – здесь, у нас. Не просто камера удушья, не просто нехватка кислорода, – нет! Всем своим существом я ощутила страшное давление лежащей на всех впереди стоящих людях тяжести, на их плечах и спинах, и в них самих – во всех телах – тяжесть, пригнетающая долу ужасная тяжесть…. Мне же только несколько кратчайших мгновений было легко, как там, во сне, чтобы я была способна сравнить, но как только сравнила, так все и исчезло: я перестала ощущать гнетущую тяжесть других, впрочем, как и свою собственную.

Многих из прихожан я очень хорошо знала: милые, добрые, поистине церковные люди, но, Боже мой! Что же мы все несли в самих себе и на своих плечах! И что же потребно было сделать человеку, чтобы скинуть, выбросить из себя этот стопудовый груз и обрести ту, неземную легкость, счастье, желание полета…

* * *

Вспоминая о трогательной родовой незлобивости и совершенно естественной благорасположенности к всем людям Жуковских, я вовсе не предполагаю на этом основании утверждать, что внутренняя глубинная чистота и мягкость сердца есть полная страховка от заблуждений, ошибок и греха. Знаю, что и Верочка в глазах строго моралиста подверглась бы, несомненно, жесткой критике. Да и подвергалась! Как во времена революционные, поскольку была знакома с Распутиным и попала в водоворот следствия Чрезвычайной Комиссии Временного Правительства, а там была такая сшибка политических контрастов и подспудных тайных сил, что Верочка вообще чудом унесла оттуда ноги живой, так и в наше время.

Были люди и тогда, и сейчас, которым нужно было кровь из носу опорочить ее жизнь, душу, и самое ее перо ради своих политических корыстей. Мало кому пришлись по вкусу ее объективные записки и зарисовки о хлыстовских «живых богах», о Распутине. А она, может и сама того не сознавая, стала уже настоящим классическим русским «физиологическим очеркистом» – в 60-ые годы XIX века на русской реалистической почве родился такой замечательный, очень жизненный и правдивый жанр документальной прозы, за которым мне почему-то кажется, несомненное будущее и расцвет такой литературы – впереди. И могу попробовать даже сказать, почему…

Как воздух России нужно православное по духу по мышлению, по видению искусство, и в первую очередь литература. Но сочиненные герои, фантазии и вымышленные сюжеты… Как-то это не совмещается с чистотой и святыней религиозно-правдивого взгляда на мир. В такой литературе выше всего будет цениться искренность, исповедальность (великая черта русской классической прозы), а искренность будет цениться такая, где слышен будет действующий в ней Дух Благодати Божией, а не комок «говорящих» человеческих страстей.

Именно по этому пути нащупывания нового, начинали идти русские классики. И Пушкин, и Гоголь – лирические отступления которого в «Мертвых душах» – удивительный прообраз будущей новой русской классики и кстати, самое воодушевляющее чтение для автора данных «Поминаний». Не говорю уж о «Дневнике писателя» Федора Михайловича Достоевского… В синтезе с романной стихией он уже открывал эти удивительные образчики художественной публицистики или точнее русского религиозного реализма: «Бобок», «Столетняя»… Впрочем, тема эта слишком глубока и интересна и требует неторопливости, а нас ведь ждет Верочка и ее странствия, и знакомства с ее редкостными уникумами-героями безгранично многообразной жизни России.

* * *

…Рискованные странствия почти в одиночку, хождения по сектам, по хлыстам – зачем только все это ей понадобилось, чего уж так ей приспичило всем этим заняться? Неприятный А. Пругавин, еще менее приятный Г. Распутин, к которому она ходила почти три года, записывая все досконально и дотошно в дневники, а мы знаем уже, какой остроты и хваткости слух да глаз подарил ей Бог, – кому это все было нужно? А дело в том, что Верочка в это время она работала над романом «Сестра Варенька. Повесть старых годов», и все эти работы мыслились лишь в качестве подготовительного изучения и сбора материалов для будущей книги.

«Варенька» была написана и издана в 1916 году с обложкой и виньетками, сделанными сестрицей Катей. Тон и стиль «Вареньки» совершенно не походил на Верин голос в очерках, – это была интонационная стилизация под старинную речь эпохи Александра I, по-своему приятная, изящная, чем-то напоминающая книгу барона Н. Н. Врангеля «Помещичья Россия», ставшую классикой Серебряного века:

«Душенок мой, дурак, дорогия сладкия губки, кот заморской, милой, милушка, павлин, татарин, сударушка – вот слова ласки, которые говорили русские женщины XVIII века своим возлюбленным», – такой образец амурного "слога времени" и роскошный букет красок усадебного быта конца XVIII – начала XIX веков оставил этот очень известный русский барон-искусствовед и еще более знаменитый Петербургский денди. Это была одна из самых ярких, знаковых фигур Серебряного века, к которому принадлежала своим творчеством и наша Вера Александровна.

Первое, что я прочла когда-то в «Сестре Вареньке», когда мне стало интересно все, что было связано с Верочкой, открыв наугад страницу, были слова о «моей» иконе «Взыскание погибших»:

«Ныне матушке двадцатый день… За обедней встала я у образа Царицы Небесной Взыскания погибших, и так хорошо с Нею и матушкой побеседовала. Ведь ты у Нея теперь, моя голубонька, родимая моя. Расскажи ты мне, как там у Бога? Поняла ли ты жизнь нашу, в скорбях проводимую? Увидала ли радость небесную?…Стыжуся я слабости моей, а ничего с собой поделать не могу – мучит меня мысль одна: в чем сия радость небесная заключена, и можем ли мы здесь хотя бы слабый отблеск ее увидать».

Эта была милая, старомодная, написанная напевным особенным русским наречием дворянских гнезд – не XIX, а скорее конца сентиментального XVIII века повесть о жизни и духовных скитаниях рано оставшейся без матери дворянской девушки Вареньки. И чего там в этом кружевоплетении «века пудры и вздохов» только не было: и радения хлыстов, и томления духа, и поиски озера Светлояра – чуть ли не весь спектр характерных символов, образов и знаков Серебряного века, эпохи заката русской культуры, заката Российской Империи, – заката и умирания всей прежней многовековой русской жизни.

Этот закат горел ярко и страшно. Все в нем было: и безбожие, и цинизм, и экзальтированный нетрадиционный сектантский мистицизм, и томительная тончайшая художественная красота, и тоска по яркой и здоровой народности, и прощание с уходящей натурой – умирающей неоглядной стихией и красотой прежней жизни русской нации, и поиски каких-то новых спасительных путей, способных в искусстве и в жизни остановить этот страшный и стремительный процесс разложения, влить живительную струю. И, конечно, нескончаемый пир во время чумы…

Все это, к слову, фиксировал в своем глубоком сердце и творчестве честный и мудрый свидетель, – но вряд ли все-таки участник (как не была в глубинах своих участницей этого страшного пира и Вера Жуковская) – Антон Павлович Чехов, к личности и перу которого многие критики и до сих пор предъявляют претензии за то, что так ясно и правдиво как врач или даже как священник (последнее представляется мне даже более близким) поставил смертельный диагноз последней русской болезни эпохи великой катастрофы. Она называлась – потеря смысла жизни.

На коллаже работы Екатерины Кожуховой слева направо, на фоне картины Апполинария Васнецова «Озеро Светлояр» – семейная группа, где внизу сидят слева – направо: Екатерина Микулина, рядом Верочка Подревская (Жуковская). На плечи ей положила руки 90-летняя Анна Николаевна Жуковская, рядом с нею в центре – Николай Егорович Жуковский, в гамаке лежит Вера Егоровна Микулина, за ней – Леночка Жуковская, стоят (слева – направо): Константин Подревский (муж Веры), Александр Микулин, ее и Катин брат и неизвестный…

Снимок сделан в Орехове в 1910 году.

Справа наверху – впервые публикуется хранящийся в ОБ РГБ портрет Алексея Григорьевича Щетинина – хлыстовского «живого бога»,с которым встречалась Вера Жуковская (отрывок см. в следующей главе)и Григория Ефимовича Распутина.

Отрывки из очерка «Страннические воспоминания – 12–13 г. Из страннических воспоминаний. Путевые записки по Поволжью. 19 июня – 1 авг. 1913 г.» Веры Жуковской (Хранятся в Отделе рукописей РГБ.Ф.369. 386. 15.) публикуются впервые.

По лестнице вверх побежал свет, и дядя Григорий вошел с лампой. Старательно привернув ее, чтобы она не коптила, он поставил ее на край стола, одиноко стоявшего у окон. Потом, подняв с полу халат, он подвинул от стены узенький деревянный диванчик и деловито стал расстилать на нем халат, сложив его втрое. «Ну, вот тебе и постеля та, мягче не сделаешь, – добродушно усмехнулся он, похлопывая ладонью по халату. – Котомочку твою вот так та положил в головах, ладно, таперя ложись та, знай я те одену твоей та одежонкой». – «А как же ты без халата», – сказала я, ложась на мою импровизированную постель. Он весело отмахнулся: «Эка невидаль та, точно мы и безо всего не спали та… не сумлевайся та обо мне, я за дверьми лягу тута, тебя посторожу, обещал старику твоему. Ну, спи со Христом», и старательно прикрыв меня плащом, он захватил с собою лампу и вышел. «Вот добрый», – подумала я радостно, укладываясь поудобнее на жестком ложе, и уснула мгновенно. (…)

За печкой кто-то завозился, осторожно выглянула чья-то голова, огляделась вокруг, как зверек из норы и, видимо уверившись, что бояться нечего, медленно вышло наружу какое то странное существо: девочка, не девочка, и на взрослую женщину не похоже. Маленькая, тощая, в холщевой рубашке, взлохмаченная коса завязана зеленой тряпочкой, на крошечном лице глубокие морщины, а глаза совсем детские. Подошла ко мне, протянула руку и односложно сказала: «Дай». Я положила ей на ладонь свой кусок хлеба с солью. Она быстро слизнула соль, а хлеб зажала в руке, и сев на пол, спросила жалобно: «Сустрела его то?» – «Кого?» – спросила я тихо. Она замигала светлыми веками и, заплакав горько, принялась раскачиваться из стороны в сторону, бормоча невнятно какие то слова. С большим трудом удалось мне, наконец, разобрать: «Ваню, ягодку, Ванятку, Аленку, ох, гроза, быть грозе…» «Ванятка, Ванька» – она плакала так жалостно, с такой безнадежностью твердила это «Ваня ягодка», что у меня навернулись слезы, и, несмотря на чудесное утро, такое душистое, ласковое, мне стало очень грустно. Наклонясь над нею, я спросила ее, о чем она плачет, но, все ниже опуская к полу голову, она твердила, задыхаясь от слез: «Ванятка-аленка, Ваня ягодка…»

Дверь скрипнула, вошел Григорий. Едва завидев его, она мгновенно вскочила и, как мышь, скрылась за печкой. Григорий покачал неодобрительно головой: «Это у нас юродка така, она повсегда плачет та тоску нагоняет, знай пойдем что ля, пойду кладь то снесу»…

Литературному наследию Веры Александровны Жуковской, как и этим замечательным «Странническим воспоминаниям», отрывки из которых я здесь помещаю с удовольствием и трепетом, поскольку для меня они нежданная и негаданная встреча с живой Верой, душа которой светится в этом удивительно правдивом рассказе, – очень не повезло. Удивительно, что почти сто лет пролежали эти очерковые зарисовки под спудом в архиве, проспали сном мертвой царевны. Сколько раз в своих письмах двадцатых – тридцатых годов Вера со скорбью упоминала о своем творческом кризисе, впрочем, скорее о всестороннем кризисе жизни, не только творческом: об опасностях и крайних трудностях ее существования, о беспредельной усталости, одиночестве и почти отчаянии, которое то и дело подходило к ней как ком к горлу. Но характер-то у Веры был все-таки очень твердый, мужественный, и воля железная, и она не только то и дело брала себя за волосы и вытаскивала себя из состояния полной раздавленности обстоятельствами, нуждой и, что особенно тяжко человеку сознавать, – самим собой. И при всем этом она не переставала трудиться: и по хозяйству своему крестьянскому, и по созданию музея памяти Николая Егоровича, и, разумеется, писать: доделывать и переделывать что-то старое, начинать новое… Свидетельством тому – опубликованные воспоминания о встречах с Г. Е. Распутиным, прекрасно отделанная, очень крепкая и талантливая во всех отношениях литературная работа. Обстоятельства у Веры действительно, были крайние в те долгие послереволюционные годы, если в одном из писем В. Бонч-Бруевичу она предложила продать свои рукописи Горькому, что Бонч разумно отверг.

Письма Веры, так же, как и ее очерки, оставляют впечатление искренности, простоты и душевной незамутненности. Даже в годы так называемого ее духовного кризиса, о котором она признавалась в 1914 году Пругавину, проза ее и письма дышат простодушием, а это редкая и столь же ценная черта, сколь отвратительно скрытничание и мудрования, за которыми обычно в подоплеке кроется самое обыкновенное лукавство – то есть, неправда.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю