355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Екатерина Домбровская-Кожухова » Воздыхание окованных. Русская сага » Текст книги (страница 19)
Воздыхание окованных. Русская сага
  • Текст добавлен: 9 апреля 2017, 15:30

Текст книги "Воздыхание окованных. Русская сага"


Автор книги: Екатерина Домбровская-Кожухова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 54 страниц)

Но однажды произошел трагический случай…

Ехал один крестьянин с возом хворосту, у него было заряженное ружье, подъезжая к воротам усадьбы, он издали заприметил Егора Ивановича и поторопился сунуть ружье под хворост. Задел курок и ружье выстрелило. Крестьянин был ранен и вскоре умер. На Егора Ивановича сильно подействовал этот случай. На месте происшествия он соорудил часовенку с иконой святителя Николая Чудотворца и неугасимой лампадкой, и с тех пор больше не запрещал носить открыто ружье, и потом не препятствовал сыновьям стать рьяными охотниками. Но в душе он не одобрял ни охоту, ни употребление в пищу животных. Он сам не ел мяса, правда никогда не требовал себе отдельного стола, старался, чтобы для других это было незаметно. В одной из записных книжек его среди заметок типа: осмотреть печи и трубы у крестьян, определить Герасима в работники, написано – «сыскать коновала полегчать поросят, – не следует из корысти мучить животных».

Такое же благоговейное отношение было у дедушки ко всему живому – не говоря о детях (об этом позже), – к растениям, к земле… Он был удивительный сельский хозяин и, работая управляющим в больших имениях, он мог там развернуться во всю ширь своего сердца в его заботе о людях, о земле, о водоемах, о растениях… Сколько труда и сердца вложил он в Орехово! Многие годы и после него дети его и внуки ухаживали за садом, за дивными цветниками, в которых росли выписанные им со всего мира старинные центифольные розы и «папашины георгины», и, наконец, эти дивные кусты, под сенью которых я так любила проводить время в своем сказочном ореховском детстве.

* * *

…Для меня тогда не было большего чуда, как эти небольшие кусты бересклета с сережками, в виде многоярусных подвесок, с очень ярким, нежно алым, удивительной чистоты и яркости цвета круглым основанием, с изысканно розовой коробочкой-зонтиком над ним, и, в конце концов всю композицию завершающей агатово черной, будто лакированной ягодой, подвешенной на этом алом и розовом, – сложное, изысканное и, несомненно, восхитительно победоносное творение.

Наверное, воздействовало на моё очарованное этими кустами подсознание еще и то, о чем предостерегала бабушка: эти красавицы сережки-ягоды были, оказывается, очень ядовиты. Кто-то называл их за то «волчьим лыком» (в то время как «волчьим лыком» именуется совсем другое растение), кто-то «сорочьими очками», кто-то «ягодами малиновки», а кто-то и Божьими глазками. Это был «бересклет священный» (Euonymus), или как его чаще звали в наших владимирских краях, – мересклет. И что-то таинственно-влекущее звучало для меня (и до сих пор звучит) в самом этом слове: бересклет-мересклет…

«Темное слово», – сказал мне в ответ на мои вопрошания этимологический словарь. Конечно, темное, потому что у всякого древнего и подзабытого слова есть и свои тайные вещания, и своя собственная жизнь, которая относится не только к чему-то на поверхности лежащему – скажем, если наименование растения, так тут все из области ботаники. Никак нет…

У береслета-мересклета в его имени как-то странно преломлялось и его для чего-то ему данное свойство ядовитости, и его красота, и какие-то еще созвучные и еще более отдаленные обертона смыслов. Мерекать – у Даля, – о чем-то думать, гадать, смекать, угадывать и… бредить. Мерет – древний злой дух, нечистый. А еще морок, мрак, морочить, мерещиться, сумерки, – любимейшее мое в детстве слово, с которым связано было самое удивительное время суток и соответствующее ему занятие – сумеречничать… Состояние переходное, пограничное, – какая-то пауза покоя в непрерывной суете и напряженной толкотне жизни, затишье и природное, когда медленно и плавно начинают подкрадываться от углов и ложиться на все окружающее таинственные тени, когда жемчужно мягчеет и переливается свет, – не сон, не явь, не день, не вечер…

Зачем и для чего эти сумерки и райская благостность их красоты даны человеческому сердцу? Для чего, для кого так украсил Господь этот малый куст, и все л и л и и п о л е в ы е, и всех зверей и птиц, фантастические оперения которых (изо всех экзотических стран) так любила рассматривать я в детстве в одном изданном с редким совершенством еще до революции альбоме?

Вот и мой прапрадед, дедушка Егор Иванович, тихий, мягкий, никогда никому не то, что не помешавший, но и ничего не взявший от жизни, а только отдававший, любивший всю жизнь безоговорочно и преданно свою Ниночку (так он любил называть Анну Николаевну), – почему он так лелеял этот бересклет, выписанный им из каких-то дальних мест, старинные центифольные розы, которые высаживал везде, где бы не жил, детей, в которых души не чаял, – и своих и не своих: в Орехове он в крепостные еще времена устроил детский садик и ясли для крестьянских ребятишек, а потом, уже в 70-е годы поселившись управляющим у сына Ивана под Тулой в Новом Селе возился с ними, занимался, привлекал к своим интересным трудам, и, главное, собрал при усадебном храме Успения Пресвятой Богородицы по отзывам изумительный, поистине ангельский детский хор из крестьянских ребятишек, с которыми сам занимался пением, регентовал вплоть до самых последних дней своей жизни, когда уже дойти до храма он не мог, а его туда под руки подводили… Там у этого теперь разрушенного почти полностью храма, и нашел он последнее свое земное упокоение.

И его томила и испытывала красота Божиего мира… Почему? Для чего? Не для того ли, чтобы человек, все ниже и ниже опускающийся в земные недра, оземленяющийся по мере скончания веков, не совсем запамятовал, что есть подлинная красота и Кто за красотой. Чтобы человек мог соизмерять с нею, недосягаемой и совершенной, ничтожность своих гордых, ребяческих потуг, свою немощь и полную зависимость от Творца?

Помню, как однажды при случайно брошенном взгляде на бесстрашную белку, устроившуюся на соседней сосне, на умильную и складную ее мордочку (а она и на меня глянула в тот миг своими поистине прекрасными очами), вдруг совершенно явственно и мощно сверкнуло сквозь это живое и трогательное окошечко ослепительное сияние Божественной Любви и сказало мне: только Она, Любовь Божия, могла сотворить такое существо и такую мордочку, только Она могла при этом пронизать и напечатлеть и здесь, и во всех Своих творениях Себя, Свою Любовь, Свое истинное согревающее и милующее весь живой мир тепло, Божественную ласку, Божественное Добро, чтобы отныне и навеки всякое дыхание – и бессловесные! – хвалило бы Господа, Создателя своего.

…А что же человек?

* * *

Ослепительно смелое сочетание тонов и форм бересклетовых подвесок не только очаровывали меня, но буквально подавляли, как только может подавлять подлинная нерукотворная красота мира, которую человек не может лишь только «п е р е ж и в а т ь» («переживание красот» – какое затоптанное общее место в человеческом лексиконе, столь часто бездумно и механически повторяемое, но не выражающее ничего дельного) и тем более п е р е ж и т ь.

Красота подавляет? – быть, может, выскажет недоумение привыкший к привычному читатель. И тогда я с готовностью пущусь в объяснения: разве не важно понять, почему так происходит, почему не правильно не только переживать красоту, но почему невозможно ее пережить, и что же тогда происходит на самом деле в душе человека при встрече с красотой мира, пусть и не со всеми, но с душами особо восприимчивыми, глубоко чувствующими и не только самоё красоту, но и принавыкших к слышанию своих собственных глубин.

Разве в самых донных глубинах своих не слышим мы в этой нерукотворной подлинной красоте мира (где она еще осталась) – в ы з о в а, обращенного к нам, и беспокойной потребности каким-то действием о т в е т и т ь на этот вызов? То ли эту красоту во что-то претворить, то ли как-то ее у п о т р е б и т ь (нарвать цветов, поставить в доме, притащить к себе камни, красивые куски деревьев и пр.), то ли ее преобразовать, или, на крайний случай, ее худо-бедно и з о б р а з и т ь (чем, увы, большей частью и исчерпывается неосмысленный творческий порыв человека, зиждущийся на самоуспокоении, что, мол, и этого вполне достаточно, и это, мол, уже дело весьма достойное и нужное – отобразить, запечатлеть)… Все, что угодно, но только, увы, не самому этой красотой Божиего мира в н у т р е н н е п р е о б р а з и т ь с я, расслышав в ней ее внутреннее слово к нам обращенное, ее призыв к нам о возвышении и восстановлении нашего ч е л о в е ч е с т в а до высоты п о д о б и я небесному Первообразу, а не только до промежуточного уровня сочетания с этой, явленной миру, крохотной частицей красоты, превысив и ее совершенство, приближаясь к совершенству Божественного Первоисточника.

А иначе красота Творения для человека – лишь мука, неразрешимый диссонанс, вопль, терзающий его сердце и совесть обличением собственного б е з – о б р а з и я, напоминание бесконечной далекости нашей от Бога и Божественного Первообраза. И вот что мне тут же, между прочим, подумалось и вспомнилось – старинные протяжные народные русские песни и их несравненная, неподражаемая и неповторимая нигде в мире задушевная красота. Задушевная – за душу берущая. Но чем берущая?

* * *

…Между прочим, не «долю горькую» оплакивали, ропща на судьбу и Бога, как это со времен Белинских трактовали отечественные непрошибаемые атеисты, а именно эту свою о т б р о ш е н н о с т ь, свое без-образие выплакивало чуткое и отзывчивое к Божественным зовам красоты мира сердце великого народа Святой Руси в своих хватающих за душу заунывных, протяжных песнях. В этих песнях жил покаяльный дух народа, дух, которым когда-то и отличались настоящие русские люди от всего остального довольного собой мира. Не прост народ наш был, широк, с могучими противоречивыми задатками, но жил и спасался он вот этим только покаяльным духом. О том и Достоевский писал, что судить о народе надо не по его поступкам, а по тому, что он почитает за идеал. А Идеалом был Христос: «Научитесь от Мене, яко кроток есть и смирен сердцем, и обрящете покой душам вашим» (Мф. 11:29).

Пели простые мужики-пахари и сыны боярские, пели и разбойники – пел Опта, от которого по преданию и началась Оптина Пустынь, пел и Пугачев, зная, что ждет и не минет его и царская виселица и Божий Грозный Суд; пели странники, калики перехожие, вкладывая в песню свое и своего народа великое т о м л е н и е д у х а, которое, видать, слышал и благословлял Бог, коли возвышал нередко те песни разбойничьи, тех певших и слушавших до высоты п л а ч а д у х о в н о г о, из которого (и которым!) и вырастали великие русские православные подвижники и святые.

Не слова здесь были главными, а отзвуки сокровенных «воздыханий неизглаголанных», дух, в котором изливалась та самая русская скорбь о своем греховном несовершенстве и смиренная к Богу молитва; и был этот дух по природе своей не сопоставим с настроениями той протестантской самодостаточной праведности, которую так старательно насаждали на Руси ее европейски образованные хозяева и б л а г о д е т е л и…

Не шуми, мати зеленая дубровушка,

Не мешай мне, доброму молодцу, думу думати,

Что заутра мне, доброму молодцу, во допрос идти

Перед грозного судью, самого царя…



Так выпевала сердце свое Русь с незапамятных времен и, казалось, что будет она так петь всегда и что невозможно заглушить и уничтожить эту песню, оборвать эту струну, этот долгий протяжный звук, который так явно слышал и Гоголь в «Мертвых душах», и Чехов в своем вырубаемом «Вишневом саде» – этом исполненном любви и правды реквиеме по России, в котором звук лопнувшей струны долго слышался на фоне глухих ударов топора, сад тот вырубавшего.

Оборвалась струна, но не устал топор. Наступил XX век, и умолкла русская песня, а с ней почти совсем изжился и тот искренний, горячий, покаянный и вместе смиренный дух русского народа.

Где теперь могли бы услышать и мы вместе с Тургеневым, как пел черпальщик с бумажной фабрики Яшка-Турок, которого потрясенный писатель услышал в кабачке в Колотовском овраге в середине века XIX, в местах вовсе не отдаленных от Оптиной пустыни…

«Русская, правдивая, горячая душа звучала и дышала в нем и так хватала вас за сердце, хватала прямо за его русские струны»:

Не одна-то ли, да одна, ай, во поле дорожка,

Во поле дороженька, эх, во поле дороженька.

Не одна-то ли дороженька, ай, дорожка пролегала,

Она пролегала, эх, она пролегала.

Эх, частым ельничком доро… ай, дорожка зарастала,

Она зарастала, эх, она зарастала.

Молодым-то ли горьким, ай, горьким осинничком

Её заломало. Эх, её заломало.

Как по той ли по дороженьке, ай, по той ли дорожке

Нельзя ни проехать, ой, да ни проехать, ни пройти…



Еще умели по-русски петь протяжную народную песнь, отзываясь на т о чувство, и Шаляпин, и Обухова, и Лемешев, – у них еще в крови жили наследственные духовные гены. Но это были уже последние певцы, последние носители, – или уже только слышатели и исполнители? – покаянного духа Христовой Руси.

* * *

…И в нашей семье был один особенный, всеми любимый, но таинственный человек, в котором еще жил в своей подлинной чистоте т о т дух, хотя человек этот был по происхождению своему, конечно, не из разбойников-ушкуйников, не из мужиков-пахарей, а из самых что ни на есть типичных старосветских помещиков, о которых еще Гоголь писал. По духовным же своим корням происходил он из рода смиренных русских странничков, что в котомке за плечами носили Евангелие да сухари, а в сердце – молитву Иисусову. И он тоже прошел по жизни так тихо, так сокровенно, как тот о с е н н и й м е л к и й д о ж д и ч е к из старинной русской песни (то ли Дельвигом в народе позаимствованной, то ли народом у Дельвига), смиренный шелестящий шажок которого подслушать можно лишь припозднившейся осенью, по рану в октябре, в отходящем в умирание предзимья печальном лесу.

«Простой барин» – величали Егора Ивановича ореховские мужики. А я назвала Егором – Георгием – в честь дедушки своего первенца…

На фото: ветка с плодами бересклета

…Расскажу о том, как познакомились Егор Иванович и Анна Николаевна Стечкина.

После странной самовольной женитьбы еще не достигшего совершеннолетия брата Якова на Эммочке (воспитаннице или побочной дочери его отца) и сердечной драмы Вареньки Стечкиной (влюбившейся в учителя, которого братья тут же изгнали) Анете вовсе не хотелось, да и невмоготу уже было оставаться в Плутневе, ведь там появилась еще одна – и теперь уже главная хозяйка дома – жена брата Якова.

Удивительная девушка была Анна Стечкина – такое душевное здравие, такая духовная рассудительность к 22 годам, уравновешенность и твердость в своем христианском взгляде на жизнь – трудно было тогда (да и не только тогда!) сыскать подобную девицу, столь рано (в 18 лет) осиротевшую, но ничуть не растерявшуюся в жизни.

Ранней осенью 1839 года, взяв с собой обеих младших сестер, Варвару и Софию, Анна уехала из Плутнева, как оказалось навсегда, сначала в Тулу, а потом в Москву, куда переселилась семья Северцовых – опекунов детей Стечкиных. Там, в Москве Господь и свел пути молодого инженер-поручика Егора Жуковского и девицы Анеты Стечкиной.

У Северцовых была ложа в Большом театре. Аннета с сестрами начала выезжать с тетушкой Маргаритой Александровной Северцовой (она была двоюродной сестрой ее отца)в свет. В театре и приметил Егор Иванович сестер Стечкиных. Аннета сразу очень ему понравилась, и он бросился искать общих знакомых, чтобы быть представленным у Северцовых. Вскоре общие знакомые нашлись, Егор Ивановича представили, и он стал часто бывать у них в доме…

Выпускник Корпуса инженеров путей сообщения, прапорщик Егор Иванович Жуковский в это время уже служил на постройке шоссе Нижний – Москва, на участке дороги Владимир – Болдино. Орехова еще и в поминах не было, Аннета еще была Стечкиной и все сердечные переживания ее были пока повернуты вспять: к родному Плутневу, к судьбам братьев и сестер, хотя на Егора Жуковского и она обратила свое внимание. Однако благий Промысел уже творил, прорисовывал и устраивал будущую жизнь этой несомненно Богом благословленной пары, о чем свидетельствуют события нескольких предыдущих лет…

Еще в 1833 году перед окончанием Корпуса Егор Иванович был командирован не куда-нибудь, а во Владимир, где он должен был явиться в распоряжение управляющего инженерными изысканиями Корпуса в этой губернии майору Энгельгардту. Долго хранился в семье подлинник этого приказа по Корпусу, на обороте которого была сделана приписка рукой Егора Ивановича: «1833 года мая 10-го дня в 5 часов утра выехал из С.Петербурга во Владимир с прапорщиком Ф. Пселом». С этого дня Владимирская земля стала для Егора Ивановича Жуковского второй родиной (свою колыбель – Полтаву ему пришлось оставить еще отроком, когда его увезли в Петербург для поступления в Корпус).

В 1833 году Егору немногим недоставало до 20 лет. Анете тогда было всего лишь 16. Время еще терпело…

Во Владимире Егор Иванович вскоре сделал немало добрых знакомств. Среди многих местных помещиков, с которыми он завел дружбу, был и граф Валериан Николаевич Зубов, сыгравший такую видную роль в жизни его будущей семьи: ведь Зубов-то, как мы уже рассказывали, и сосватал молодым супругам Жуковским, их будущее родовое гнездо – незабвенное Орехово.

Встретив Анну Стечкину, Егор Иванович сразу и безоглядно ее полюбил. Он был несомненным однолюбом. Между прочим, и дети, и внуки всегда подчеркивали благородную, утонченную и даже величественную красоту Анны. Анна Николаевна так и осталась единственной любовью всей его жизни до самой кончины Егора Ивановича в конце 1883 года. Прожили они вместе в согласии, мире, любви и святом друг ко другу уважении, ни разу даже слегка не поссорившись, о чем свидетельствовали все их дети, – целых 43 года.

Но это все было после, а в 1839 году Егору Ивановичу, скромному и очень застенчивому молодому человеку, к тому же весьма небогатому и не очень родовитому в сравнении с Анетой полтавскому помещику было очень непросто осмелиться подступиться к ней с предложением руки и сердца. Решился же он тогда, когда сумел придумать изящную и в то же время обтекаемую форму, в которой ему было бы не так страшно вопрошать Анну о чувствах ее к нему.

Указывая на свои карманные часы луковицей, на крышке которых эмалью была изображена дама и рыцарь у ее ног, он спросил: «Может кавалер остаться или должен уйти?» – «Может остаться», – к неописуемой его радости сразу очень твердо ответствовала Анна, и стала с той минуты его невестой.

Достойна удивления эта решимость юной Анны. Она ведь была не из породы легко увлекающихся капризных девиц, чьи привязанности и увлечения зависят от частых передвижений стрелок барометра. Значит, что-то важное для себя она сумела углядеть в этом молодом, скромном и небогатом поручике, что заставило ее доверить ему свое сердце? Свидетельств о том никаких в семейных анналах не осталось. Несомненно, Анета, дорожившая славными преданиями древнего рода Стечькиных, понимала, что партию она делает не выгодную, что жизнь ей не сулит впереди ни светских радостей, ни развлечений, ни даже спокойного достатка, но выходя за Жуковского, она обрекает себя на всежизненный нелегкий подвиг служения мужу и семье.

Не могла она не обратить внимания и на мягкий, застенчивый нрав Егора Ивановича. Обычно таковые мужчины настораживают невест, которым свойственно искать того, за кем они будут чувствовать себя как за каменной стеной. Тут было что-то иное…

Как говорил когда-то наш Духовник, девушка, принимая решение о будущем браке, должна руководствоваться ответом на главный вопрос: куда о н ее поведет. Несомненно, Анна была уверена, что ей предлежит жизнь с глубоко верующим, духовно-чутким, щепетильно порядочным и редкой душевной одаренности человеком. Все это она, не смотря на свою молодость и полную неопытность, на отсутствие рядом мудрой советницы-матери сумела сама увидеть, понять и принять.

Мудрая Анна сделала свой выбор: она всецело доверилась сердцу Егора Ивановича…

Брат Яков, шокировавший всех своею самодурной женитьбой, тем не менее, не преминул презрительно и высокомерно высказаться по поводу брака сестры с «каким-то инженеришком», да еще и совсем небогатым, но, все же, судя по метрической выписи, поручителями Анны на свадьбе были «из дворян канцелярист Яков Николаевич Стечькин вместе с братом, неслужащим дворянином Александром Николаевичем Стечькиным».

Брак Анны Николаевны и Егора Ивановича был совершен в Москве, 31 января 1840 года, в Троицкой, что в Зубове Церкви. Начиналась история новой молодой семьи и что-то предвещало им будущее?

* * *

Родился Егор Иванович в 1814 году в семье полтавских, воспетых Гоголем, старосветских помещиков, небогатых и не очень знатных – род Жуковских был записан во II книгу дворян Полтавской губернии, но имевших, тем не менее, весьма богатое историческими воспоминаниями семейное прошлое.

Жуковские жили в своем имении Русановка очень дружно, размеренно, возможно, даже и очень однообразно, но главное – очень тихо: в провинциальной патриархальной простоте, уюте и любви. В Русановке помимо Егора и двух его младших сестриц проживала тетка Егора по матери – овдовевшая Варвара Кулябкина, брат матери Антон Тышкевич с семьей, а вскоре присоединился к ним и Иван Тышкевич.

Отца Егора звали Иваном Алексеевичем. Он был отставным майором, отличившимся и награжденным за храбрость в войну 1812 года, теперь же давно превратившимся в располневшего на варениках да на украинских колбасах степного помещика, который еле натягивал свой старомодный мундир времен Государя Александра I, отправляясь к обедне в церковь. Остальное время он посасывал свой длинный чубук, лежа в тени тополей небольшого садика перед домом и, возможно вспоминал славные сражения, в которых принимал в былые времена участие. При Шевардине и Бородине, при Вязьме от 22 октября 1812 года, о чем свидетельствовали уже много позднее выбитые на мраморных досках списки отличившихся воинов на стенах Храма Христа Спасителя, где и Жуковские фигурировали; вспоминал и свое участие в походе русской армии на Париж, из которого вернулся не один, а с молодой красавицей-женой Марией.

Быть может, вспоминал он и славные предания своего дворянского рода, начало которому положил некто Иван Жук, старинный полтавский казак, проживавший в Полтаве в первой половине XVII столетия.

…У Ивана Жука была дочь Александра – ставшая игуменией Будищенского женского монастыря (1679), и сын Феодор – полтавский полковник. Он уже именовался Жученком.

Федор Иванович Жученко слыл на Полтавщине человеком весьма влиятельным. По своему богатству и значению, как свидетельствует Энциклопедический словарь Брокгауза и Эфрона, Федор Иванович принадлежал к небольшому, но влиятельному кружку местных полчан, руководившему остальной массой казачества. В июле 1659 года впервые был избран полковником. После этого он еще несколько раз был полтавским полковником, а в последний раз – с 1682 года по 1691-й. Старшая его дочь Любовь Федоровна была замужем за Василием Леонтьевичем Кочубеем, а младшая, имя ее, увы, неизвестно, за Иваном Искрой. И та, и другая стали вместе с мужьями активными участницами заговора Кочубея и Искры против Мазепы. От Любови Кочубеевой остались у Федора Ивановича внуки – Федор и Василий, которые теперь уже продолжали другой род и именовались Кочубеями.

По мужской линии род Жученко продолжил племянник Федора Ивановича Петр Тимофеевич, сын его младшего брата – Тимофея. Этот Петро был полтавским полковым сотником, затем полковником, а позднее сорочинским сотником. Сына его звали Яковом, а внука, ставшего священником, звали Григорием. С него-то и взяла начало ветвь рода, которую стали звать Жуковскими.

Полковник Федор Жученко владел селом Жуки под Полтавой, которое вписалось в историю России, поскольку именно в этом месте происходили важные события войны со шведами. Но еще до войны в июне 1708 г. уже престарелому Жученку пришлось претерпеть великую скорбь: оба его зятя, Кочубей и Искра, пытавшиеся обличить перед Петром I предательство Ивана Мазепы, были зверски пытаны, а затем переданы тому же Мазепе на расправу и им же казнены. После столь тяжких переживаний старик Жученко прожил не более года. В декабре 1708 г. гетман Скоропадский подтвердил ему его маетности (имения) – село Жуки и слободу Никольскую, а в следующем году Жученко умер, оставив имения свои внукам.

Вот несколько строк из истории Н. И. Костомарова о событиях тех незабвенных дней…

* * *

«…Вдова несчастного Василия Леонтьевича, как мы уже говорили, ограбленная, увезена была в Батурин и содержалась там под строгим караулом. В самое критическое время, когда Батурину угрожало разорение, въехала в Батурин какая-то черница в повозке, крытой будкою. Содержавшиеся в Батурине вдовы казненных Кочубея и Искры были кем-то предуведомлены об этом, вышли переодетые вместе с меньшим сыном Кочубея, Федором, сели в повозку под видом черниц и выехали из города, а дочь Кочубея Прасковия с прислугою, переодевшись в платье простолюдинки, вышла пешком и соединилась с остальными за городом. Так освободились они и уехали в село Шишаки, маетность пана Кулябки, женатого на одной из дочерей миргородского полковника Апостола. Оттуда пробрались они в Сорочинцы, маетность Апостола. Там уже находился старший сын Кочубея, Василий, с женою; туда съехались и другие родственники. Пробывши в родном кругу несколько дней, они разъехались: Василий Кочубей с женою, тещею и своею сестрою, Анною Обидовской, уехал в Крылов, а вдова Кочубея и сестра ее, Искрина, с давним приятелем дома Кочубеев, Захаржевским, поехали в Слободскую Украину и остановились в Ровненском хуторе на Коломаке, принадлежавшем Искре.

Туда приехал родственник их, (отец – прим. мое. – Е.Д.) Жученко, и привез письмо от Меншикова, писанное из Конотопа к сыну казненного Кочубея, такого содержания: "Господин Кочубей! Кой час сие писмо получишь, той час поезжай до царского величества в Глухов и возьми матку свою и жену Искрину и детей, понеже великая милость государева на вас обращается".

Мать немедленно послала в Кременчуг звать сына, а сама, в ожидании, отправилась с Искриной к старому родителю их, войсковому товарищу пану Жученку, жившему в Жуках, в 10 верстах от Полтавы. (…) Обе сестры из Жуков уехали в Харьков, а оттуда пробрались в Лебедин, в главную царскую квартиру, узнавши, что царь уже находится в этом городе (…) По царскому повелению гетман Скоропадский дал универсал, которым возвращались вдове Кочубея с детьми и ее сестре, вдове Искры, оставшейся бездетною, все маетности покойных мужьев с некоторою прибавкою новых».

…А теперь несколько слов о том, что творилось во время разгара Полтавской баталии в Жуках, куда в церковь была передана перед тем как святая реликвия окровавленная в пытках и на плахе рубаха Василия Леонтьевича Кочубея, где и хранилась она до середины XIX века. Ныне той церкви в Жуках давно уже нет, да и рубаха пропала; правда уже в наши дни поставили в Жуках небольшой деревянный храм в память о тех знаменательных событиях.

Именно в Жуках была ставка Карла XII. Шведы применяли здесь тактику выжженной земли: три хутора, стоявших напротив села Жуки, были в целях обеспечения безопасности монаршей особы сразу же сожжены, а их жители изгнаны из обжитых мест.

…После победоносной битвы царь-победитель осматривал воинскую добычу. «При разборе вещей было найдено несколько святых икон, обращённых шведами в шахматные доски. Одна из них и поныне хранится в с. Жуках, Полтавского уезда, – писал в своих «Записках о Полтаве и её памятниках» в 1902 г. В.Е. Бучневич. – Икона эта деревянная, липовая имеет 12 вершков длины и 9 ширины. На ней заметны следы изображений пророка Даниила и патриарха Иакова с виденною им во сне лестницею. /…/ Под иконою в рамах (на которой шведами вырезана шашечница для игры в дамки) на синей бумаге написаны следующие стихи, составленные протопопом Иваном Жученком в 1780 году:

В пепеле забвения все час погребает,

О чесом писания нам не возвещает.

Сего ради судихом в память написати,

Кто и когда сей образ дерзнул обругати.

Недостоин имени доброго Мазепа,

Ивашко, пришед от адского заклепа.

Той, оставив Господня Христа Всероссийска,

Петра Великого, той сам короля свейска

Приведе с оружием в Россию малую,

Имея в сердце своем, коварный, мысль злую.

О, кто исповест тогда пролития крови,

Беды, страх, гонения и ужас суровый!

Лютры церкви святыя в тюрьмы превращаху,

Подножия и дамы (шахматные доски) с икон сочиняху,

С икон подгнети котлам и до груб иконы,

С икон, увы, помосты делали под кони.

Тогда и та икона пострадала святая,

Юже в дамы пречерта рука проклятая.

Ликуй, убо, стадо красно Христово,

Имея других святых, начертанных ново,

Патриарха с пророком: тии свои раны

Предлагающе Богу, сохранят от брани

Благочестиво царство, а Императору

Всероссийскому Петру, по земли и морю,

Способствовать будут во всяческом деле,

Соблюдая здравие Его все да в целе.

Того врагам каменем пророк сотрет главу,

Лествицею Иаков возведет и в славу».



«Существует предание, – продолжал В.Е. Бучневич, – что Пётр I пожертвовал 12 рублей на елей для лампады перед этой иконой». В тот же день гетман Скоропадский произвёл нападение на штаб-квартиру Карла XII в Жуках. Не вполне удачное казачье дело довершил на следующий день, 15-го, блестящий генерал-лейтенант русской службы Карл Эвальд фон Рённе. (…) 16 июня услышав из доклада, что русские войска переправляются на правый берег Ворсклы не только выше (как это было намедни), но и ниже Полтавы по течению, он, вскочив на коня, унёсся к деревне Нижние Млины…».

* * *

Как и потомки Жученок – Жуковские, так и матушка Егора Ивановича Мария Михайловна, урожденная Тышкевич, ее сестра Варвара Кулябкина, дядья Антон и Иван Тышкевичи были людьми твердого благочестия и горячей веры. Когда десятилетнего Егора увезли в Петербург для поступления в Корпус инженеров путей сообщения, мать и тетка неустанно наставляли его в своих письмах держаться строгого благочестия, не заводить сомнительных знакомств, не брать в руки карты, исправно молиться…

И Тышкевичам, как и Жуковским, было что вспоминать из семейной истории…

Семья Марии Тышкевич принадлежала к одной из ветвей графского рода Тышкевичей русско-литовского происхождения. Родоначальником слыл некий Тышка, живший в первой половине XV века. Потомки его были воеводами подляскими, смоленскими, брестскими, один из них получил в Польше графский титул. Другой потомок Тышкевичей был послом в Риме, потом епископом виленским (-1656 г.); Антоний Тышкевич (-1762 г.) стал епископом жмудским. В честь епископа Антония был назван и дядюшка Егора Антон Михайлович Тышкевич.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю