355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Екатерина Домбровская-Кожухова » Воздыхание окованных. Русская сага » Текст книги (страница 27)
Воздыхание окованных. Русская сага
  • Текст добавлен: 9 апреля 2017, 15:30

Текст книги "Воздыхание окованных. Русская сага"


Автор книги: Екатерина Домбровская-Кожухова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 54 страниц)

Только Вам, милая дорогая Анна Николаевна, было утомительно, вы не спали целую ночь, встали в 4 часа…»

* * *

Новый 1880 год сестры Маша и Вера Жуковские встречали в новой квартире одни: мамаша осталась в Новом Селе у Егора Ивановича, а Николай Егорович только в первых числах января (все по старому стилю) вернулся из поездки в Петербург со съезда математиков…

Он переживал за сестер, которые остались одни в доме, просил матушку прислать горничную, так как Маша одна, а няня Ариша уже совсем старенькая. Но вот все вновь собрались вместе, и жизнь потекла по своему родному руслу…

По вечерам Мари с работой в руках забегала к Орловым на второй этаж, – она никогда не сидела с пустыми руками – по канве вышивала изумительные русские рубашки себе и Верочке; и Орловы спускались к Жуковским, к чайку. «Евпла» – так прозвала Машенька Федора Евпловича, а он не протестовал и все привыкли так по-свойски, по-дружески его называть, – важно усаживался в гостиной и, потирая очки, заявлял: «Ну-с, Верочка, покажите сразу все ваши штучки!». Выходил в газетой в руках, отдохнувший по своему обыкновению после обеда Николай Егорович, привычно спрашивая: «А кто тут у нас?» – и всегда, как желанного гостя приветствовал Орлова.

Заходили по вечерам и молодые техники, поклонники Верочки: высокий барон Рутцен – некрасивый, но чрезвычайно умный и остроумный; часто раздавался тихий звонок и входил молодой студент-техник – Александр Александрович Микулин. Он был товарищ по техническому училищу князя Дмитрия Николаевича Крапоткина (с сестрами Крапоткиными еще с гимназических времен дружила Верочка, а Дмитрий Николаевич считался чуть ли не первым претендентом на ее руку и сердце) и на одном из вечеров у Крапоткиных с первого взгляда полюбил Веру на всю жизнь. Впрочем, история этой любви еще впереди, а сейчас не забудем о Маше, уже стареющей девушке, которая и была невидимым центром всего этого живого и довольно веселого сообщества. У Маши, как и у Николая Егоровича, совершенно не было никакой личной жизни. Весь интерес ее заключался исключительно в хозяйстве, благополучии семьи и переживаниях ее отдельных членов – так подводила итоги Машиной жизни моя бабушка. И добавляла, что у Маши отсутствовала устремленность, подобная творческой мысли Николая Егоровича, при большом сходстве в остальном.

Для моей бабушки, Екатерины Александровны, в такой оценке-итоге жизни Марии Егоровны заключался, бесспорно, некий минус. Не сомневаюсь, что для кого-то другого здесь, напротив, обрящется плюс. Минус для тех, кто очень высоко ставит творчество в этой жизни: художественное, научное и даже просто жизненное. Но у Марии Егоровны не было даже своих детей, чтобы кто-то мог похвалить ее материнское творчество, как, к примеру, вошла в историю русской культуры Авдотья Петровна Киреевская-Елагина. Выдающаяся мать, вырастившая одна, будучи еще очень молоденькой вдовой, двух замечательных сыновей, и многим другим людям ее круга успевшая много поспособствовать в духовном воспитании и просвещении. Неужто для того, чтобы и жизнь Мари тоже чем-то выделилась в людском мире – ей надо было бы ехать сестрой милосердия на Балканы, или день и ночь заниматься делами благотворительности, написать какую-нибудь книгу вроде Ишимовой или много книг вроде Чарской, стать Софьей Ковалевской, уйти в монастырь и стать его игуменией?

А так, без всего это прожив, просто и честно – служа всем, и любя всех, никого собой не обременяя, никого не огорчая, абсолютно бескорыстно для себя, без ропота и совсем ничем не удивив свет, – неужто эта жизнь понесет на себе знак минуса?

Однако даже положительный ответ на сей вопрос не принес бы мне утешения: много ли могут значить сугубо человеческие критерии успешной, «сложившейся» жизни, плюсы и минусы, выведенные с помощью сугубо человеческих установок. Тайна останется тайной.

Вот жила Маша – 1841 года рождения. Сейчас мы приближаемся к ее кончине – не долог был век ее – всего 49 лет, да еще и не полных. Самая зрелая и деятельная сердцевина ее жизни пришлась на годы научного становления брата. Маша заменила ему подругу жизни, обеспечила покой, уют, семейный свет и тепло, чувство устойчивости, надежности бытия, которое все-таки может дать мирскому человеку только любящая семья. А когда он уже очень крепко встал на ноги – это совпало с вступлением Николая Егоровича в ряды профессоров Московского Университета, Маша начала прихварывать…

* * *

Быт этих лет и внутренние отношения семьи, которую обстоятельства разбросали по разным городам и весям, хорошо отражают письма, которых осталось от этого времени очень много – они говорят о трогательном тепле отношений, о мягкой атмосфере жизни семьи, о характерах ее членов. Все просто – предельно просто, но как этот мир отличается от того, что мы уже много десятилетий видим и слышим вокруг себя, к чему люди уже привыкли как к должному…

Вот одно очень длинное письмо Николая Егоровича младшей любимой сестре Верочке (моей прабабушке) в Новое Село, куда осенью 1881 году Верочка и Анна Николаевна отправились к болевшему Егору Ивановичу. Вот несколько отрывков из него:

«Милая моя Верочка!

Я беспокоился не получая от тебя письма и был очень обрадован получив его вчера. От души рад, что ты теперь бодра и здорова. У нас в доме образовалась такая тишина. Мне подчас кажется, что вот, вбежит в мою комнату Верочка и нашумит, и наговорит, но вместо Верочки входит Немо гордо размахивая хвостом или вскакивает на диван, опустив голову, Маска… Перехожу к описанию некоторых случаев, которые произошли в дни после нашей разлуки, когда мы вас проводили. По предложению Микулина, мы отправились домой через рельсы. Микулин хотел прямо перейти к газовому заводу, но я внес некоторую поправку в его предложение и посоветовал идти прямо по рельсам… Маша сильно заробела. Возле самого моста около стрелочной будки Микулин перешел канаву на краю дороги… я хотел последовать за ним, но в это время из под моста зашумел паровоз, в тот же миг Маша скрылась… Она со страху прыгнула в канаву и в ней притаилась. Я прыгнул за нею. Канава оказалась с водой и к счастью небольшой, – мне по плечо… Началось вытаскивание из канавы с помощью Микулина, который потащил сперва Машу, подпираемую мною снизу, а потом и меня…

Вчера в среду было тоже кое-что замечательное. С утра Маша сделала кое какие запасы: купила груш и колбасу. Я так и думал, что это не с проста и что, верно, придет Александр Александрович… Прихожу с репетиции, застаю в зале свет: сидит за чаем Маша и Микулин, а в моем кабинете, увы! – сидят Гир-Иоффе и Геренцель. Делать нечего, попросил чаю в кабинет и отдался им не съедение…»

Да, неспроста раздавался чуть ли ежедневно у Жуковских тихий звонок Микулина. Близилась свадьба его и Верочки. Весной 1884 года Микулин оканчивал Техническое училище, и они с Верой, наконец, объявили о своей помолвке. Начались хлопоты о приданном, которые почти полностью легли на плечи Марии Егоровны. Глядя на счастье сестры, могла ли она не вспомнить о своей неудавшейся семейной жизни, но только единым буквально словом и единственный раз вырвалось у Маши в письма Анне Николаевне это горькое самой о себе суждение:

«Коля сказал, что Ваня звал нас на Святую, но вы знаете, при нынешних обстоятельствах лишний расход денег был бы немыслим, а мне так хотелось побывать у Вани, всех увидать, да наверно, мы не соберемся; где уж мне, горькой, иметь какое-нибудь удовольствие…»

Верочка вышла замуж за Микулина в конце августа 1884 года, а вскоре и переехала с ним во Владимир, куда Александр Александрович получил назначение фабричным инспектором Владимирской губернии.

Вера Егоровна увезла с собою всю радость и веселье семьи Жуковских. Анна Николаевна, на полпути к своему семидесятилетию почти безостановочно переезжала – то в Тулу к мужу, то во Владимир в семью младшей дочери, которая уже ждала пополнения семьи, то в Москву к сыну… А Маша начала прихварывать. Николай Егорович старался поддержать тон прежней жизни, звал часто к себе товарищей, но постепенно скудела молодая радость, да и сам он, глубоко погруженный в свои лекции и занятия становился все менее веселым и общительным. Меж бровей появились глубокие борозды, поредели волосы над высоким лбом…

Ранней весной 1885 года Вера Егоровна из Владимира отправилась со своей новорожденной дочкой Верочкой в Орехово. А вслед ей понеслись письма трогательно заботливые письма брата и сестры…

«6 мая.

Дорогая Вера!

Посылаю тебе целую коробку сладостей, пилюль двойная порция (обещали сделать 40), бертолетовой соли 1 фунт, винных ягод, шалфею, 1 фунт шоколаду. Няня посылает тебе коробку конфет от Абрикосова – она была вчера именинница и ей принесла эти конфеты в подарок Домнушка (прислуга Орловых – прим. авт.), еще Ариша прибавила коробку разной снеди, и я никак не мог ее отогнать. Я отлично выспался в вагоне и приехал в Москву в 7 часов. Застал Ваню, который ужасно о тебе заботился и хотел даже сейчас к вам ехать, но у него были очень спешные дела в Туле… Вчера весь день проэкзаменовал, а вечером, придя домой, застал Мумию с Малышевским, которые мне-таки порядком мешали завалиться спать…

Дорогая Верочка, я очень без тебя скучаю и ночью все беспокоился о твоем горлушке, пожалуйста, берегись. Непременно пишите к нам каждую субботу, и мы будем аккуратно писать. Да хранит тебя Господь, моя милая Вера, целую тебя

Твой черненький».

Летом и Маша и Анна Николаевна уезжали в Орехово как можно раньше – в самом начале мая, чтобы загодя приготовить дом к приезду Веры с годовалой дочкой. Тем паче, что она вновь ждала ребенка: моя бабушка Катя родилась в самом конце 1886 года. А в это время – самое насыщенное лекциями и экзаменами в Москве Николай Егорович хозяйничал один, и что это было за хозяйничанье – видно из короткого письма:

«Моя временная кухарка оказалась хороша: сидит дома и весьма старательна до собак. Кормит она меня на 50 копеек – тут и ужин и сама бывает сыта».

Осень 1886 года Жуковские опять переехали: в квартиру в Гусятниковом переулке около Чистых прудов в доме Победимовой – все-таки поближе к Университету. Покинув Орехово поздней осенью, Маша писала уже с нового места:

«Доехали мы отлично. Коля взял купе первого класса, мы могли бы отлично выспаться, но я не находила отрады лежать на бархатном диване и все скучала по вас; а приехав в нашу роскошную, но п у с т у ю квартиру, я просто расплакалась, вспомнили мы как весело было переезжать, когда вы все были там. Коля еще не вставил окна и завел сильный холод, к тому же в некоторых комнатах царствовал хаос. Слугин (профессор технического Училища – прим. авт.) постоянно вертится у Коли и бесцеремонно натыкается на ящики и чемоданы. В настоящее время все приведено в порядок. Я обошла свои владения, задаваясь вопросом, что мы будем делать вдвоем в такой большой квартире?»

Теперь все заботы брата и сестры были направлены в сторону Владимира, где у Верочки должна была родиться вторая дочка:

«Милая Верочка, мы с Машей купили для детки очень хорошее пуховое пальтецо, шапочку и муфточку, которые перешлем тебе с Сашей. Сегодня у меня была диссертация Млодзиевского, в которой мне пришлось быть оппонентом, и я очень устал, поэтому не могу тебе много писать…»

Приписка Маши:

«Милая Верушка, как часто мне хочется поболтать с тобой, как это мы часто делали, забравшись к Коле в кабинет. Мы так привыкли жить все вместе, что трудно привыкнуть к мысли, что ты так далеко…».

Перед рождением второй дочери Николай Егорович особенно часто писал Верочке во Владимир:

«Милая Вера!

Живо вспоминаю я те летние вечера, когда мы тебя крестили на прощание. Как жаль, что я теперь не могу одобрить и перекрестить тебя. Радуюсь, что из твоего письма можно судить о хорошем настроении твоего духа. Завтра поутру пошлю тебе кое что для будущего детки и для маленькой Верочки. Маша никак не хотела послать розовые чулочки и башмачки, которые сама хочет надеть на детку. Кроме того у нея есть много сшитого.

Занятий у меня пропасть. Лекции, печатание статей, зачет полугодовой, диссертация Белопольского. Последняя будет вероятно очень оживленная, так как Церасский решил его съесть.

Недавно у нас был факультетский обед. Он прошел очень живо: пили за невесту Орлова, который весьма умилился и выставил 2 бутылки шампанского. Слудский под конец обеда натравил кампанию на меня, чтобы пить за мою будущую жену, но я говорил, что математикам не подобает пить за мнимую величину. (…) Прощай, дорогая, целую тебя крепко. Не заботься ни о чем; все Бог даст устроится. Акушерку надо на всякий случай приспособить владимирскую, которая лучше. Скажу, как говорил мамашин дядя: «Подожди Мириам до моих именин», а там мы с Машей к Вам приедем.

Тебя любящий Н. Жуковский».

Сохранилось и Машино письмо, написанное в те же декабрьские дни 1886 года о праздновании Николина дня (именины Николая Егоровича):

«Вечер у нас очень удался. Столовую мы устроили в моей комнате. Пришлось сделать полную перестановку декорации. Помог мне Ваня, нарочно приехав попировать у именинника, стол бы сервирован роскошно, украшен канделябрами и новыми вазочками с фруктами. Чай мы пили рядом в маленькой столовой, так что стол для ужина, убранный и разукрашенный красовался весь вечер в большой столовой, и гости заранее предвкушали прелесть ужина.

Канделябры и подсвечники любезно предложили мне Страховы и наши хозяйки, так что я расставила их, где только могла и дом сиял огнями, и гости восхищались поместительностью и красотой квартиры.

Зато Кислица (так звали Ольгу Орлову у Жуковских за капризный нрав) ежилась и кислилась целый вечер, все не по ней, но так как на ее капризы не было обращено должного внимания, то она скоро угомонилась. Котик (Летникова – прим. авт.) был очень мил и играл в четыре руки с Млодзиевским, и помогал мне занимать молодую кампанию. Ваня устроил карты, математики не очень трактовали об X-ах, и вечер прошел оживленно, а за ужином было даже весело, говорили спичи.(…) Ужин удался на славу. Даже Коля умилился и поцеловал меня. Повара мы не брали, заказывали только пирожное. Накануне я затопила плиту и сама наготовила все…

Кутежи мои, Верушка, продолжаются, вчера была на техническом бале. Я прослушала только концерт, разок прошлась по актовой зале, раскланиваясь со множеством знакомых, и воротилась домой, не соблазнившись приглашениями потанцевать…».

* * *

Осень 1888 года была для Маши еще очень деятельной. Она неутомимо трудилась: не только обшивала все умножившееся семейство, – у Веры было уже две маленьких дочки, Машенькины племянницы, но и старалась, как можно энергичнее хозяйствовать в Орехове, чтобы помочь Александру Александровичу Микулину прокормить семью. Ведь он только начал служить и на одно жалование фабричного инспектора сводить концы с концами, да еще и снимать во Владимире жилье никак не получалось. Маша была тогда еще бодра и неутомима:

«Милая Верушка, у нас совсем зима и мы с мамой изображаем путников, запертых льдами. Хотя дом тепло натоплен, но на дворе стужа и окны залеплены снегом. Я приказала вывезти санки и хочу завтра обновить путь. Плотники взодрали пол в спальне, зала уже готова, но грохот и стук они производят сильный и с шести часов будят нас. Молотьба подвигается. Каждый день молотят 5 человек, но день так короток, что более трех-четырех сотен не молотят. Я облачилась в новую шубку и целый день на воздухе. Осенний воздух очень живителен, и я чувствую себя хорошо. Индюшата живы и очень выросли, и, кажется, будут обе индейки. Телочка твоя растет, покрылась зимней шерстью. Птица разъелась на гумне и стала такая красивая. Надо переговорить с Сашей, когда мне прислать тебе гусей – они стали такие жирные; есть у меня для тебя и петушки, да дорога так плоха, что никто не берет их доставить. До свидания, милая Вера, деток целую, помнят ли они тетин садик, я часто их вспоминаю, гуляет ли Веренок в своей новой шубке? Не лучше ли Саше приехать к нам в воскресенье, а то дорога убийственная, а к тому времени выпадет снег и мы доставим его на санках. Перешли мне с Герсасимом 5 фунтов колотого сахару, по 2 фунта манной и рису.

Да еще, милая Веруша, пришли мне маленькую коробку пудры.

Милай Саша, во всяком случае, уведомь, когда приедешь».

Зимой 1888–1889 года Мария Егоровна серьезно заболела – у нее начиналась водянка. Теперь Анна Николаевна не уезжала и ухаживала за дочерью. Однако все же это был еще не конец. К лету она несколько окрепла, поехали в Орехово. Но осенью все вернулось с новой силой: лихорадка, отеки, боли… Маша была уже в таком состоянии, что ее опасно было вести в Москву, но и в деревне оставаться было невозможно:

«Милая Маша!

Я очень обеспокоился о твоей болезни и хотел ехать к вам в субботу, но письмо было получено мною среди дня, когда утренний поезд был пропущен, и приходилось ехать вечерним на одно воскресение, так как в понедельник у меня важные дела в университете. Теперь я надумал ехать к вам в будущую субботу утром, и прогуляв понедельник, выехать с тобой в понедельник в Москву, если Господь поможет тебе оправиться здоровьем. Приезжай, маша, в Москву, а то в деревне при теперешней погоде совсем расклеишься. Комнату твою мы уберем. Я думаю перенести туда плющи, а то они очень затемнили залу. Когда ты ко мне переберешься, то будем иногда собирать гостей, теперь же я сижу сиднем, ни к кому не хожу и никого к себе не призываю…»

Переезд Марии Егоровны поздней осенью по тряской дороге совсем измучил ее – она слегла в Москве в тяжелом состоянии:

«Отек у Маши настолько велик, – пишет Николай Егорович – в ноябре, что Федоров предлагает сделать зондом маленькое отверстие и спустить воду. В начале будущей недели мы свезем Машу показать Остроумову и смотря на его указания следует решиться или нет на спускание воды…».

Перед рождеством Маше сделали операцию, спустили воду, но ей не стало лучше:

«Вера, Вера, голубчик милая, уж очень я сильно расхворалась – не думала и пережить и прочно прощалась со всеми вами. После операции у меня образовалось воспаление, и теперь я еще лежу пластом, обложенная компрессами и такая жалкая и несчастная, что смотреть жалко…»

В эти скорбные дни мучительного умирания 48-летней Маши в доме Жуковских и появилась Надя – крестьянка из села Важное, историю которой мы уже рассказывали в 6 главе. Она прижилась в семье Жуковских, покорив всех своей добротой, мягкой протяжной, мелодичной тамбовской речью и длинной русой косой. Она и стала заботливой сиделкой Маши. А впоследствии – матерью детей Николая Егоровича.

…Была весна 1890 года. В середине марта, десятого по старому стилю Николай Егорович писал во Владимир:

«Сегодня выпустили Маше воду, потому что вчера вечером ее стало сильно душить. Чувствует Маша себя довольно хорошо, воду отжали сегодня чисто. Вышло, как и прошлый раз около 3-х ведер. Сейчас Маша утомилась и лежит в забытьи, но вообще на операции была бодрее чем в прошлый раз.(…) Если окажется нужным, то приезжай в Москву эти дни. Маше Бог даст, будет получше…»

Надежды Николая Егоровича, однако, не сбылись: 14 марта Мария Егоровна, пособоровавшись и причастившись Святых Таин тихо, как и жила, отошла ко Господу.

Никому никогда резкого и даже холодного слова, никаких притязаний и жалоб, никогда даже тени надутости и ложного величия дамы, – всегда сочувственность, подлинная простота и кротость, – светлое, даже радостное принятие жизни, такой как она есть…

Хоронить Машу повезли в Орехово, и обрела она покой свой на родовом погосте у храма святого Пророка Илии на холме Круче, где предстояло еще лечь рядом и ее любимой матери – еще только через четверть века – в 1912 году, и ее зятю Александру Александровичу Микулину – в 1919 году, и ее младшей сестре Вере – в 1933 году.

На коллаже работы Екатерины Кожуховоймогила Марии Егоровны Жуковской в селе Глухове у храма на родовом погосте Жуковских. Верочка и Катя Микулины – племянницы Маши.

Глава 8. Пасхальный поцелуй

…Давно уже у меня просились на бумагу воспоминания, связанные с тем, как начиналась эта книга, и как в один прекрасный момент этой довольно долгой истории начали постепенно проступать как симпатические чернила тайного письма свидетельства несомненной помощи и подсказки Божией, что и поставило точку в сомнениях автора. Господь, наверное, узрел тогда эту неуверенность и колебания, – а не запереть ли все эти письма и воспоминания обратно в несгораемый шкаф, – кому они могут быть интересны и полезны в нынешнем мире… И не лучше ли о предках своих, да и не только своих, – молиться – не больше ли им и самому молящемуся будет от того пользы?

Сколько подобных воспоминаний растаяли как дым, и – ничего: мир гонит все дальше и дальше от всего того, что было тебе и твоим предкам дорого, что они почитали добром и красотой, и вот уже глумится он над всем прежде трогательным, милым, сердечным, да над верой самой, которая растапливала русские сердца, – ввергая такого наивного автора в глубокую растерянность: с кем говорить, к кому обращаться? Для кого и для чего затевать весь сыр-бор, тем более в наши дни, когда у каждого воззрителя на прошлое – свой аршин в руках, свои пристрастия, установки, свои идеалы, позаимствованные со всех сторон света…

Это раньше, когда Россия была православной страной, все почти говорили на одном языке, и, больше-меньше, друг друга могли понять, тут уже различия шли по вертикали: кто более духовно умудрен и просвещен, а кто менее, но таблица мер и весов в сердце у всех была одна и та же. И даже лютые ненавистники этой «таблицы» (тут уж расхождение пролегало еще и по горизонтали) – эту таблицу знали или помнили неплохо и их злобная критика христианского миросозерцания была, своего рода, оборотной стороной истины. Это называли позитивизмом – критики признавали только видимое и то, что потрогать можно, а то, о чем ведала в тайне сердца душа человеческая бездонная, – для них все-то было: фьють! «Сапоги выше Пушкина» – и будьте здоровы.

Не то нынче: сколько людей, столько и… аршинов. И вот все это противоборствует, сшибается, искрит, стреляет молниями и кончается не короткими замыканиями. Тупики общения. Предел разделения людей, раздробления народа.

Так для чего было вытаскивать на люди то, что скрывала до поры эта книга? Для пресловутого самовыражения? Тем более, что и сам автор ни в себе, ни в настоящем, ни в прошлом не уверен, ему, по слову Гоголя, везде в глаза летит один д р я з г жизни, а сама жизнь, даже несомненно мирная и благая, пускай даже в земных измерениях цветущая и плодотворная, вызывает у него лишь пронзительную боль за человека, за трагизм бренного бытия потомков падшего Адама, в котором живет «семя тли» (о чем и воздыхаем мы ко Господу во второй молитве «На сон грядущим»: «…Иисусе, добрый Пастырю Твоих овец, не предаждь мене крамоле змиине, и желанию сатанину не остави мене, яко семя тли во мне есть…»), а кроме боли и сострадания еще и страх, и туманную неуверенность в достижимости для большинства «перелетов» в светлые обители Небесного Божиего Царствия:

«Этот век Всевышний сотворил для многих, а будущий для немногих. Скажу тебе, Ездра, подобие. Как если спросишь землю, она скажет тебе, что дает очень много вещества, из которого делаются глиняные вещи, а не много праха, из которого бывает золото, так и дела настоящего века. Многие сотворены, но немногие спасутся (…) Тех, которые погибнут, нежели тех, которые спасутся, как волна больше капли» (Третья книга Ездры.8:1–3; 9:15).

Как разнится капля от волны? Какие соотношения… И как здесь не заплачешь… И о себе, и о других… О других, и вновь еще горше – о себе…

Вот где средоточие жизни и точка отсчета ее, и где в этом средоточии сказано про «самовыражения», про книги, написанные неизвестно для чего и для кого? Про упоительные воспевания земных радостей… Не про то ли и пророки все вещали для нас, пытаясь предупредить об опасности умножения этих космических мириадов букв, в которых доля нужного отличается от ненужного – как капля от волны. Да еще и: нужного – кому? И ненужного – почему?

Так не в осуждение ли, и не на горе ли себе ты вновь и вновь, как тот андерсеновский Кай, складываешь из холодных и мертвых льдышек столь же холодное и бессмысленное слово «вечность»?

* * *

Однажды вдруг приснилась картинка – всего лишь на одно краткое мгновение – кусты, заросли, и кто-то пытается в этих зарослях, которые возникли на месте стоявшего там небольшого нашего дровника-сараюшки, совсем недавно аккуратно сколоченного, шебаршиться и что-то непонятное делать… Проснулась мгновенно, похолодев от страха: ни за что не хочу видеть дальнейшее! Но чего тут, казалось, было страшиться? Но это ведь так лишь по «дневной» оболочке нашего разума, а есть ведь и другие слои в наших разумно-сердечных глубинах…

Ведь и Анне (толстовской, Карениной) не случайно все попадался, а потом и виделся какой-то мерзкий мужичонка, что-то зачем-то постукивающий и перестукивающий в сочленениях вагонов… И это было страшно. И страшным завершилось. Почему же видение того заросшего кустом места, где был сараюшка и какие-то странные там хозяйничающие некто, не могло испугать?

Что это было: нечто о грядущем или о бывшем? Но дело в том, что к картинке было и словцо приложено, как-то само собой мною угаданное или услышанное: «разруха» – ненавистная разруха, мерзость запустения. «…И на крыле святилища будет мерзость запустения, и окончательная предопределенная гибель постигнет опустошителя» (Дан. 9:27).

Причем тут был наш маленький о прошлом годе отстроенный дровник, – какое уж он там святилище?… Но как-то так ведь и бывает в странных, не укладывающихся в рамки «нормальной» логики небесных подсказках, что мы их читаем не на «картинку» глядя, а напрямую слыша сердцем истинный смысл сообщения. Солнечное затмение перед походом князя Игоря, комета перед нашествием Наполеона… А тут – «разруха», как напоминание о чем-то, что никуда не может ни уйти, ни скрыться из памяти автора, пишущего о былом, о добром старом русском времени, о людях, об отношениях, каких давно уже не сыщешь вокруг нас, – напоминание, которое и до картинки этой тихо и монотонно, как некий пунктир, как basso ostinato, упорно и неотступно долбило в мозг: «пиши, да не забывай», «пиши, да не забывай»…

Этот пунктир отбивал свою «азбуку» с самого начала, с самого зарождения мысли о книге, заставляя даже против воли искать давний след этой разрухи и истоки ее. Потому что – хотелось мне того или нет, осозналось это сразу или потом, но книга упрямо и с самого начала тянула меня в с в о ю сторону, к одной только мысли: о Вере, о катастрофической утрате ее, и еще более трудном и трагическом ее обретении в то время, когда в России уже не будет под ногами почти ни одного твердого участка земли.

…А как бы можно было насладиться прекрасными воспоминаниями, и усладить ими читателя, если бы я не знала о конце, к которому вела цепь этих чудесных воспоминаний, благоуханных и трогательных реликвий, если бы я не видела, как безответственно изменяли Богу и как в безумной невесомости ума, отказывались от веры близкие мне люди, если бы не видела, как складывались их жизни, какие грузы возлагали они на свои потомства, если бы не знала, как умирали они, и как на ощупь шла и возвращалась к Богу я сама, какие жертвы и утраты оставались позади меня, пока в середине жизни милостью Божией я сама, сознательно, без подсказок и толчков от людей в великом потрясении и умилении сердца не вернула бы себе нательный крест, потому что крестильный мой, младенческий крестик, как я уже писала, еще давным-давно был утрачен, словно в знак того, что возвращение мое в Отчий Дом будет вовсе не легким и быстрым, а долгим, трудным и до пределов скорбным.

* * *

А было это так… Однажды в студеную зимнюю пору мы – три сотрудницы московского журнала, были посланы в 1980 году в Псков и область для подготовки специального выпуска журнала, посвященного культурной жизни (так тогда это называлось) псковщины. Замечательное это было путешествие: застали мы Семена Гейченко в Михайловском, предварительно скатившись без салазок на спинах – да прямо к крыльцу его домика кучей и подкатив, ведь скользко было, а мы за руки держались, – смеху много было на нас поглядеть. В Изборске побывали – в тишине и морозных сумерках совсем одни стояли, вспоминая древность. Между прочим, тогда я не знала, что не один мой прямой предок погиб геройски, защищая эту крепость от иноземцев, многие столетия до нас. А потом добрались мы и до Печор, где Бога славить никогда не переставал Псково-Печерский монастырь. Там-то и приобрела я себе самый простенький металлический крестик, там и надела его, им осветилась и, пребывая в блаженном счастии, вернулась в Москву. Креста я давно уже вожделела, да не знала, где взять…

Потекла моя жизнь дальше – для всех по-старому, а для меня – по-новому, и я знала, почему. Летом того же года послали меня (по моей настойчивой просьбе) в Старую Руссу, в музей Федора Михайловича Достоевского, которому из людей больше всего я была обязана возвращением крестика. А в музее встретил меня удивительный человек – тогдашний его директор Георгий Иванович Смирнов. Это был первый из здравствующих человек, посланный мне на подмогу на моем пути в Церковь.

Вот уж кто был истинно старинным человеком – так это он. Родился в 1921 году напротив дома Достоевского в Старой Руссе, там где жили близкие Федору Михайловичу люди, причем произошло это ровно через столетие после рождения самого писателя, чему Георгий Иванович придавал особенное значение. Стал историком – специалистом по античности. Преподавал в школе. Читал Достоевского и бродил по городу, который чуть ли по шагам Федор Михайлович запечатлел и зашифровал в глубоких пластах символики и метафор «Братьев Карамазовых». Стал блистательным знатоком и расшифровщиком этой символики. Во время войны геройски командовал артиллерийским батальоном. Имел награды. Освобождал Киев, был смертельно ранен в легкое и, умирая, помолился Господу, обещав, что ежели останется жив, то создаст музей Достоевского. Выжил. Вернулся, и создал музей, что стоило, конечно, сверх усилий в то время.

Партбилет свой сдал в райком в 1965 году, кажется, возмущенный «кривыми линиями партии». Перепуганный райком партбилет пожил в стол, и платил по нему сам взносы, но зарплаты Смирнову в то же время никак не платили. Как всегда: свою шкуру хранили, а чужую изводили.

К моему приезду в 80-м я не могла обнаружить у Георгия Ивановича следов продуктов пропитания. Буквально: нашла корку черного хлеба. Но он был необычайно бодр, энергичен, весел, жил молитвой Богу и Достоевским, с которым был в какой-то неописуемой близости (как мы рассматривали фотографии Федора Михайловича: «Вот, Кети, смотри – какое здесь доброе лицо у Федора Михайловича, – это вот самый он здесь!»), слушал классику и чуть – старую оперетту («Федор Михайлович не был ханжой – он любил иной раз и оперетку хорошую послушать!») на своем старом проигрывателе.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю