355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Екатерина Домбровская-Кожухова » Воздыхание окованных. Русская сага » Текст книги (страница 40)
Воздыхание окованных. Русская сага
  • Текст добавлен: 9 апреля 2017, 15:30

Текст книги "Воздыхание окованных. Русская сага"


Автор книги: Екатерина Домбровская-Кожухова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 40 (всего у книги 54 страниц)

Несмотря на все видимое благополучие Сабашниковых ждали впереди горькие потрясения: душевная болезнь старшего брата и наследника, смертельное ранение маньяком самого одаренного и значительного по дарованиям и светлому характеру младшего брата (Сергей Васильевич Сабашников скончался от полученных ран после многих мучительных операций и больших страданий на 36-м году жизни), потеря всего великолепно налаженного издательского дела Сабашниковых после революции, а в пятидесятые годы гибель после 9 лет ГУЛАГа единственного сына и наследника автора воспоминаний – Сергея Михайловича Сабашникова.

Можно ли ныне не задаваться вопросом о том, откуда, из каких недр русской жизни вырвалось на поверхность в XX веке наружу столько сознательного, прямого, сатанинского зла, столько не звериной, нет, – а нечеловеческой, бесовской жестокости, такого окаменения сердец тех, кто еще вчера считались православными христианами, а стали безбожниками в первом поколении? Ведь это зло вызревало не вне России, а в ее недрах…

* * *

Русский Север, земля, окрыленная деяниями великой духовной стаи учеников преподобного Сергия Радонежского, земля преподобных Нила Сорского, Кирилла Белозерского, Александра Свирского, Германа, Зосимы и Савватия Соловецких, – святая земля… Но как могла именно эта земля, многие века славившаяся своим высоким благочестием, церковностью, своим твердым в вере Христовой стоянием вдруг явить миру Божию примеры необычайной злобы и жестокости? Жития святых новомучеников и исповедников российских донесли до нас множество фактов, рассказывающих о том, как к мучениям Гулаговской машины смерти добавлялись заключенным и ссыльным жестокие страдания – и физические, и душевные от ненависти и лютого отторжения страдальцев местным населением когда-то столь благочестивого Русского Севера.

Не пускали в дома, не хотели даже каморки и угла сдать ссыльным, хотя в большинстве своем жили северяне тогда свободно и добротно: в чистоте, с крашеными полами, с коврами и плюшевыми скатертями, с хорошей посудой, – всем тем, что умиравшие от истощения ссыльные и горожане готовы были отдать за кусок хлеба. Может, репрессий боялись? Но тогда, зачем же, пустив жить престарелых священников, всячески издевались над ними, унижали? Хозяйка, сдавшая за высокую плату комнату последним оптинским иеромонахам о. Мелетию (Бармину) и о. Феодоту (Шатохину), не пожелала даже вынести из нее свое зеркало с комодом. А потому непрестанно прибегала в их жилье полураздетая, чтобы смотреться в зеркало. Она требовала от двух замученных стариков, чтобы они носили ей воду, и, если завернутся половики в проходной комнате, делала выговор. Старцы же все сносили смиренно.

С беспримерным терпением и смирением терпел измывательства своей хозяйки уже в другом северном селе последний великий оптинский старец-духовник – преподобный Никон (Беляев). Хозяйка помыкала им как рабом, как невольником, невзирая на его высокий сан. Он был уже смертельно болен, в последней стадии туберкулеза, но злая женщина не давала ему ни минуты покоя, ни отдыха. Он возил на санках воду из колодца, колол, пилил и носил дрова, чистил снег, ставил и подавал самовар и многое другое при постоянно очень высокой температуре. Жить ему оставалось считанные недели, дни… Умирал великий праведник на полу, в грязи, в лохмотьях…

Народу в России было тогда много и люди одного вероисповедания уже очень сильно разнились между собой по духу, а ведь если «кто Духа Христова не имать, сей несть Егов (Рим.8:9). Если еще лет 200 тому духовная близость могла связывать людей из разных сословий, а само это единство вязалось не только догматикой вероучения Церкви, сколько любовью ко Христу, чувством Христа, именно Духом Христовым, который наш народ знал, чувствовал, осязал «инстинктом истины», то позже эти духовные нити, образующие из людей – народ, были уже истончены до предела, если и не вовсе оборваны…

Постепенно укрепляла свои позиции в жизни то, что можно было бы назвать «мертвой верой» – то есть то самое благочестие без сердца, лишенное своей главной «силы» – Духа Христова, который святился бы в человеках, который рождал был связи и любовь, сострадание и милосердие… Но было так: житейское медленно, но верно подменяло и вытесняло духовное, оставляя внешность, скорлупу, формальное исполнение своих «обязанностей» по вере. Именно так часто и говорили – об обязанностях и «отправлении» долга, словно выплачивали какой-то оброк Богу, уделяя тому оброку самые малые крохи души и жизни. Поговел разок в году, поисповедовался хотя бы в крупных грубых грехах, оставив втуне при этом всю свою глубинную нечистоту и испорченность сердца, которую и видеть-то в самом себе не научился, причастился Святых Таин перед Пасхой, и… благополучно, довольный собой, забыл о тех трепетных днях, скоро вернувшись в круговерть будней.

* * *

Потрясающие видЕния, предвосхищавшие гибель Жоржа, откровение поразительной силы, убедительности и правды, явленное умиравшему от ран и потери крови капитану 2 ранга Владимиру Ивановичу Семенову – летописцу Цусимы, – чуть-чуть приоткрыли обычно захлопнутое для наших очей окно в мир духовной реальности: для большинства иллюзорный, несуществующий, а для святых отцов Церкви – единственно истинный и реальный.

Это «наш» мир они называли иллюзией и «сонием», а земную жизнь «ночью»; рождение в вечную жизнь, рождение души о Христе они называли пробуждением ото сна. «Физический мир есть видимый образ невидимого духовного мира», – писал святитель Николай Сербский (Велимирович), поэтому физический чувственный мир, тела – есть только символы духа, а духовный мир – есть смысл этих символов, и подлинная реальность. «Царь есть царь, а могила царя – есть могила царя: потерявшим разум показался бы тот, кто отверг бы бытие самого царя, но признал бы царем его могилу». Царь – дух в человеке, а могила царя – тело.

Сам Господь учил, что «Царствие Божие внутри вас есть» (Лк.17:20–21), что центр нашей жизни, место, где происходят самые главные события нашей жизни, где идет нескончаемая брань с Диаволом, где совершается тайна нашего спасения, где мы можем встретиться с Создателем нашим, куда стучится к нам смиренный Христос, – это наше человеческое сердце, то самое единственное оконце, через которое мы только и можем войти в Вечную жизнь, обОжиться, соединиться с Небесным Отцом, а прежде того оживить свою собственную душу, чтобы «вещественность» (слово Гоголя) не пожрала в нас дух, чтобы душа не умерла вместе с телом, а то и раньше, что встречается, к сожалению, на каждом шагу…

Увы, в обыденном течении жизни сердце наше, занятое суетой, часто вовсе ненужными попечениями, игрой страстей, своего рода купанием во грехе, который уже и за грех-то большинством не держится, глубоко погружено в чувственную реальность, отчего оно каменеет, обрастает толстой кожей, «толстеет» и не только в отношении своем к жизни и страданиям других людей, – и живых, и тем более давно усопших, но совсем подавляет и так почти утраченную способность видеть дальше носа своего – смотреть на мир и на все духовными очами.

"Отолсте бо сердце людей сих" (Мф. 13:15). И разве только святые да дети, пока они еще не утратили свою чистоту, да люди в крайних, пограничных состояниях предельного напряжения всех душевных сил видят истинную сущность окружающей жизни, всего происходящего и даже то, что еще только должно свершиться, как видел то Жорж до Цусимы и капитан 3 ранга В.И.Семенов после нее.

* * *

…Помню, было мне лет 5–6, наверное, когда однажды вот так сквозь видимое вдруг непрошено-негаданно стало проступать что-то иное, подспудное, настойчиво пробивавшееся ко мне, – какое-то иное слово, иной смысл или иной звук. Одна «картинка» вытеснялась другой…

Бабушка моя много лет перед своей кончиной сильно болела, и часто приходилось ей лежать в больнице. А мы с мамой ее навещали. Это были, как правило, старые дореволюционные больницы на Калужской или на Пироговке, построенные для Москвы богатыми русскими купцами-благотворителями. Прочные, красивые, надежные, очень удобные во всех смыслах они служили и служат до сих пор Москве. В тот раз бабушку положили в 5-ую Градскую – так она тогда называлась, больницу, бывшую Медведниковскую.

Чистота, тишина, безлюдье, высокие белые двери, латунные ручки, прекрасный старый начала XX века кафельный узорчатый пол, просторный вестибюль, где кроме меня только где-то там, в конце была гардеробная, а в ней затихшая в полусне женщина, выдававшая халаты. И совершенно изумительная акустика – каждый звук буквально подвешивался под своды как хрустальный колокольчик, – стоило сделать только несколько шагов и слегка топнуть подковкой каблука, как все это замершее и словно обезлюдевшее здание озарялось каким-то долгозвучным аккордом…

Не помню почему, но мама меня к бабушке наверх не повела. Я осталась одна с яблоком в руках – ее дожидаться… Никто не пробегал мимо, не лязгал железным костылем и не возвещал миру о нестерпимых его безобразиях большой старинный лифт, не раздавались гулко чьи-то шаги по стертым старинным лестницам…

Больница молчала, погруженная в глубокое оцепенение…

А я умела в детстве сидеть тихо и ждать, для меня это не было пыткой. Рассматривать узоры кафеля, чудом сохранившиеся со временем постройки в 1901–1903 годах, аквариум с какими-то страшноватыми тритонами на окне, большой фикус и ухоженные алое, какие-то мелкие приятные цветочки в горшках, обернутых в жатую бумагу, – вероятно бальзамины… И вдруг меня совершенно неожиданно что-то окутало, словно я вошла в зону тумана, в котором стало трудно дышать. И навалилось на мое пятилетнее сердце страшная тоска…

Что это было? Как я тогда это почувствовала и что поняла? – спрашиваю сейчас себя об этом – спустя жизнь, но уже не могу ответить. Но почему-то ведь не забыла я тогда пережитое в пустом больничном вестибюле. Помню, что в один миг мне стало страшно в этой мирной, чистой и вовсе не тревожной, стерильно чистой и даже элегантной обстановке.

«Что-то с бабушкой?» – испугалась я. За окном висел нескончаемый октябрьский дождь, пеленой укрывший все такие же, как здесь, сгустки тоски: больницы Калужской, печальный Нескучный сад… И захватило, уволокло меня это беспросветное безнадежие, это ощущение последней неотвратимости человеческого конца, чувство глубочайшей оставленности и беззащитности несчастных жертв перед несметными полчищами алчных уродов, поджидавших свою богатую ловитву, этих вечно пасущиеся там, невидимых, но ощущаемых явственно духов тьмы…

Сколько же душ отошло и еще отходило там в этих стенах в мир иной без Бога, Без Ангелов, без святых напутствий Церкви за полвека жизни клиники, – кто мог бы счесть… Может быть, и тогда, в то самое мгновение моего детства уже кто-то неизвестный мучительно умирал всего лишь на другом этаже, уже все видя своими открывшимися глазами, и все понимая должным образом о жизни и смерти в своем последнем отчаянии. Известно же, что в последние минуты, закрывшееся со времен грехопадения Адама духовное око у человека приоткрывается, знаменуя для одних начало вечных мук, а для других – призыв к последней брани с духами тьмы, а для третьих – победоносное освобождение. Так на моих глазах, много лет спустя умирала мать подруги, закоренело воинственная атеистка, богохульница, которая последние два часа жизни после стонов и мук тяжелой болезни, а, временами в забытьи и несусветной ругани, она вдруг в какой-то момент широко раскрыв в пустоту глаза, стала истошно кричать дочери: «Молись Богородице! Умоляю! Скорее! Молись Ей, умоляю, молись же!!!».

Когда она умерла, а она была крещенной, мы с подругой и еще двумя-тремя церковными знакомыми разделили между собой кафизмы Псалтири и начали читать по ней поминальный сорокоуст. Две чтицы спустя несколько дней сразу сошли с дистанции – так им стало тяжело это чтение: все валилось у них из рук, обе сразу заболели, одна за другой посыпались неприятности на их головы…

Остались мы с дочерью усопшей и третья чтица, кажется, так и не дотянувшая до конца. Нелегко было читать по новопреставленной Анне. На третий день у меня вдруг начали коптить лампады, чего до этого никогда не случалось – всегда был хороший и чистый елей в стаканчиках, льняные фитильки, но тут, стоило на минуту подправить огонек, как он сразу начинал нещадно коптить – весь потолок в комнате быстро покрылся копотью – она свисала клочьями. Но я продолжала читать, объяснив это закопчение моего жилья собственным недостоинством. Возможно, именно это и помогло мне дотянуть сорокоуст…

Моя подруга похоронила мать по церковному обряду, ее отпели, заказала панихиды, а в трех монастырях России сорокоусты о упокоении, и сама дочь – церковный человек, конечно же, стала усердно молиться о упокоении души новопреставленной… Отступать моей знакомой было некуда: старшие ее дети Бога знать не хотели, жили по закону «что хочу, то и ворочу», дочь – спивалась, внучата, безотцовщина, бегали неприкаянные, а маленькая шестилетняя внучка порывалась выброситься с пятнадцатого этажа от приступов той самой тоски, которая в наше время стала настигать и детские души.

Мы свое дело все-таки не бросили: покойная Анна ведь уповала на Богородицу, – как же было не помочь… Я меняла масло в лампадах, покупала новое в разных местах, меняла и стаканчики, фитильки, но лампады все равно коптили. Кончился сорокоуст, – кончилась и копоть.

…Когда мама вернулась от бабушки, она меня быстро привела в чувство, сообщив, что с бабушкой ничего худого не произошло. Страх мой, заедаемый яблоком, от маминого присутствия скоро улетучился, но объяснить толком, что же такое со мной произошло за время ее отсутствия, и почему у меня глаза на мокром месте, и что же такое я видела, я, конечно, не смогла. Да и кто бы смог? Но вот ведь запомнила же я все-таки те мгновения и то состояние…

Много лет спустя, однажды за литургией как-то особенно остро коснулись сердечного слуха знакомые слова из 33 псалма, который поют в конце литургии: «смерть грешников люта и ненавидящие праведного прегрешат». Тут сразу и вспомнилась мне та минута из детства, когда было мне открыто это предупреждение Божие: «Смерть грешников люта… болезненна, ибо достигнув конца, при смерти грешники скорбят чрезмерно, чувствуя, какое постигнет их наказание за сделанные ими грехи. А смерть праведных легка и радостна, потому что они чувствуют радость, ожидающую их на небесах», – прочла я тогда, вернувшись после храма домой, у знаменитого толкователя Псалтири монаха Евфимия Зигабена.

С тех пор я, между прочим, разлюбила этот изысканный и замечательный по многим статьям в своей мАстерской эклектике русский модерн. Для меня он, несмотря на особенный уют и рафинированный комфорт быта, стал символом того времени, духовным выражением предсмертного состояния России, и Русской Цусимы в том числе, – времени предельного духовного напряжения, неопределенности и угнетенности, времени подспудных, тщательно скрываемый страхов, которые переживали тогда люди, бессильные что-либо изменить, найти избавление от мрачных предчувствий и выход из духовного тупика.

Этот стиль остался для меня с детства неким свидетельством о той реальности, где обитали несметные полчища видимых и невидимых, физических и духовных шакалов, жаждущих одного – богатой и дымящейся, уже готовой тризны: рек русской крови и погибающих в безбожии тысяч душ…

Шакалы отлично разбирались в духовном состоянии русского общества, в котором только святые да невидимые миру, по дальним углам схороненные подвижники все еще не уступали стихиям мира сего. В то время как «обычные» верующие православного вероисповедания люди, уверенно считавшие себя «несомненно благочестивыми», – были ли уже хотя отчасти на самом деле таковыми?

* * *

Жорж Жуковский родился и воспитывался в очень религиозной семье. Верующим, конечно, был и его отец – Иван Егорович Жуковский, но такого дара чистого и безоглядного доверия Богу, как у родителей его, он не имел. Однако разницу между его собственным духовным устроением и отцовским, ни он сам, ни Анна Николаевна, ни Егор Иванович не замечали. Меня, кстати, этот вопрос всегда особенно занимал…

Ведь не случайно в большой семейной переписке последней четверти XIX века мне не встретилось даже признаков беспокойства о сохранении подлинности и крепости веры, об угасании у кого-то жизни духовной, и даже вообще таких слов – «жизнь духовная» мне не встретилось. Не тревожились матери, не переживали отцы, да и сама молодежь думала ли о духовном состоянии своих сердец? Редкие люди умели посмотреть на жизнь глазами веры. Та же приснопамятная Анна Николаевна и ее супруг Егор Иванович, – поколением раньше, но кто еще?

Могут сказать: не обсуждали духовных тем в письмах и не тревожились, потому что… имели. Но что?

Думали, что детей вот читать молитвы с детства приучили, говеть раз в год тоже, Закон Божий преподавался и дома, и в гимназии – да вот и не все ли? Что еще-то надо? Духовных пороков или искажений веры замечать не умело и большинство пастырей, не то, что родители. Тем более, что тогда редко у кого были постоянные духовники – таковыми считались священники своего прихода, – по «месту жительства», а это вовсе не гарантировало глубокой, внимательной и строгой работы над душами пасомых. Священство в массе своей было не готово вести души день за днем, тем более что исповедь была делом крайне редким, у большинства – раз в году, перед Пасхой.

Для сравнения – в великих русских монастырях послушники и монашествующие к старцам ходили ежевечерне, где открывали духовно опытным старцам свои помыслы, движения сердца, вопрошали советов в трудных обстояниях жизни день за днем по самым мельчайшим поводам.

Даже мы, приобщившиеся к церковной жизни в 80-е или 90-ые годы XX века у исповеди бывали чуть ли не еженедельно (хотя причащались раз в две недели), а некоторые и чаще. Надо ли говорить, что человек, так живущий, довольно скоро приучался следить со вниманием за каждым своим словом, движением сердца, научался видеть свои грехи, оценивать состояние своей души в истинном свете…

Некоторые, как Анна Николаевна или Егор Иванович обращались к монастырским старцам за духовным советом. Егор Иванович постоянно окормлялся у старца, фактически жил в послушании. Но таких людей во всей Руси великой было совсем и не много. Хотя уж тогда-то было к кому в России обращаться за духовным советом, – великий сонм святых богосных старцев-духовников…

* * *

Ольга Гавриловна, мать Жоржа и Машуры, слыла очень религиозным человеком. Она любила привечать странников и калик перехожих. Они угощались у нее чаями, пели духовные канты, а за стеной в гостиной брат Александр Гаврилович разыгрывал классические сонаты – он был прекрасный пианист. Интересный духовно-эстетический сплав имел место в этом доме старинном помещичьем доме… Он сочетал в себе не только любовь ко странникам и блаженным с отменной европейской образованностью членов семьи, но и глубокую англоманию в стиле жизни, в воспитании детей, в манерах, в мелочах быта, со всей ее эстетической, нравственной и даже религиозно– пуританской по духу складкой жизни. И все это при усердном следовании правилам православного благочестия.

Теща Ивана Егоровича – Мария Александровна НовикОва, мать Ольги, была из рода старинных дворян Киреевых – близких славянофилам и больших поклонников всего английского, состояла в браке с адмиралом Новиковым, сподвижником Нахимова в обороне Севастополя. Овдовела Мария Александровна рано. И вскоре открылось, что супруг адмирал был ей всю жизнь неверен и вообще вел довольно бурную жизнь. Потрясенная Мария Александровна решила что надо, как тогда выражались, замаливать грехи покойного мужа…

Словечко это, залетевшее в Россию из католической Европы, как-то быстро вошло в широкий обиход в России, но смысл его для православного человека был весьма сомнительным. Православная Церковь никогда не призывала своих чад к «замаливанию» грехов, но к покаянию и исправлению греховной жизни. И об усопших благословляла соборную и келейную молитву, посильные жертвы на канунные столики в храмах… Умели на Руси дети и сугубые жертвы приносить за усопших родителей: уходили в монахи ради спасения души своей и не только отцовской, но всего рода, брали на себя молитвенные обеты, налагали сугубые посты, совершали трудные паломничества, как бы усиливая своим собственным трудом свои молитвенные прошения за нуждавшиеся в помощи души усопших. Ибо «Нет больше той любви, как если кто положит душу свою за други своя» (Ин.15:13).

Мария Александровна решила «вымаливать» душу супруга с помощью своих дочерей, оставив всех троих незамужними девицами, а самую лучшую – здоровую и красивую, отдав в монастырь. Этой лучшей была средняя Ольга – старшая сестра была горбата, а младшая как-то мало развита. Олю стали готовить к монашеству, одновременно не отменяя и воспитание в строго английском ключе.

Что-то нарочитое, несколько жестокое даже, сковывающее богоданную свободу человека было в этой жертве Богу «не из собственной кожи», как сказала бы блаженная мать Екатерина, знаменитая старица Пюхтицкого монастыря, духовная дочь святого Иоанна Кронштадтского, а за счет властного утеснения жизни кого-то другого. Мать Екатерина Пюхтицкая была прозорлива, очень сильна в молитве; юродствуя, бегала она зимой по полям ночами напролет в одних вязаных носках, и вообще никогда не носила кожаной обуви, говоря, что подставлять под испытания и страдания надо свою кожу, а не чужую.

Велика сила обетного слова, данного Богу! Как гулкое эхо гремит оно по всей вселенной. Каждый помысел наш и вздох, не то, что обещания, записывают Ангелы в книги, которые разомкнутся в последний день и будут нас судить… А до того будут менять рисунок судьбы, если и не препопределяя ее, то таинственным образом участвуя в плетении узора жизни…

Господь управил ход событий по-Своему: Ольга встретила Ивана Жуковского, они полюбили друг друга, и, чтобы уговорить мать отказаться от обета, точнее, получить теперь уж духовно авторитетное разрешение от него, ибо страшное дело давать Богу обеты и не выполнять их, – пришлось обращаться к одному из Оптинских старцев.

Марию Александровну в конце концов уговорили: брак Ольги с Иваном состоялся. Бог благословил молодоженов двумя детьми – Машенькой (1881–1944) и Георгием (1884–1905). Но какая-то горестная тень отчего-то легла и на сам этот брак, и на судьбы детей: Жорж, как мы знаем, отданный отроком в Морской Корпус, очень тосковал по дому, чувствуя, что к иному был призван в этой жизни, но тем не менее до конца исполнил свой долг, приняв свою героическую и мученическую кончину в Цусимской битве. Как знать: его ли это был путь?

А Мария – хотя и вышла все-таки замуж, овдовев, она приняла постриг в монашество. Потомства у них с мужем не было. Линия жизни и этой ветви Жуковских, а так же и рода Новиковых пресеклась с кончинами Марии и Георгия…

* * *

К сожалению, я не много знаю о внутренней молитвенной жизни обитателей Нового Села (имения покойного Ивана Егоровича). С московскими Жуковскими новосельские жители всегда хранили добрые семейные отношения, но была разница в духе двух домов. У Жуковских всем всегда было хорошо: тепло, просто, уютно. Здесь царила искренность и старинное добродушие В Новом Селе все было поставлено на действительно аристократическую ногу, манеры были чопорными, но подчеркнуто ласковыми, однако приезжавшим погостить или помочь ухаживать за маленькими Жоржем и Машурой в Новое село Жуковским было там всегда немного зябко. Страннолюбие Ольги Гавриловны несомненно было похвально, но Анне Николаевне, пожилой матери семейства Жуковских часто негде было взять 10 рублей, чтобы приехать из Орехова к больному и тоскующему вдали от семьи Егору Ивановичу. Как это часто случается в жизни, Новосельские жители были сколь богаты, столь же и, увы, скуповаты. Даже обещанная младшей сестре Вере помощь в подготовке приданного от Ивана Егоровича так никогда и не подоспела…

По воспоминаниям моей бабушки, сестра Жоржа – Мария – очень напоминала образ княжны Марьи Болконской из «Войны и мира», каким его пишет Толстой. Лучистые глаза, мягкость, сдержанность, ласковость… Но ласковость, которая, по словам бабушки почему-то сердец не согревала. Вспоминая благочестивую и умную толстовскую княжну Марью, могу добавить, что меня всегда поражало некое сердечное безразличие этой героини к судьбе сиротки – маленького Николеньки – сына покойного князя Андрея и умершей в родах княгини Liz…

Матушка Жоржа и Машуры – Ольга Гавриловна – была женщина сильная, решительная, вероятно, властного характера, как и ее мать, Мария Александровна. Памятен бабушкин рассказ о том, как она «харкала и плевала» – по ее выражению на бунтующих крестьян, грозившихся зажечь усадьбу. Ольга Гавриловна тогда вызвала казаков. В ответ на это было учинено первое в тульской губернии политическое убийство: в ночь с 19 на 20 августа 1906 года в Новом Селе был застрелен председатель Тульского окружного суда Александр Ремизов, который был дружен с семьей Ольги Гавриловны и каждое лето жил в Новом селе вместе с детьми. Убийца стрелял через окно из 10-зарядного пистолета Маузера. Ремизов имел неосторожность заступиться за Ольгу Гавриловну, обратившись к губернатору с просьбой прислать в село казаков. 1 июля 1906 года в Новое вошли войска, нескольких крестьян, участвовавших в беспорядках, были арестованы. Вот после чего и убил его один из крестьян Нового села, который входил в рабочую фракцию Тульского комитета и даже вел политический кружок среди новосельских крестьян.

…А месторасположение Нового Села было очень красивое – широкий разлив реки Шат, живописно стоящий старый большой барский дом, а рядом храм Успения Пресвятой Богородицы, где когда-то со своим детским церковным хором занимался добрейший Егор Иванович; множество цветов, им посаженных, ухоженный старый парк, – не случайно Жорж до последнего всего более тосковал об этом уголке родной земли, где мечтал провести свою жизнь. Он и впрямь, наверное, был создан не для военной службы, но Ольга Гавриловна поступила со своими детьми так же решительно, как поступили в свое время с ней: Жоржика она в 10 лет отправила в Петербург в Морской корпус, чтобы впоследствии видеть его лишь 2–3 раза в год, а Машуру воспитывала совершенно в том же духе, как воспитывали и ее самое.

* * *

…Многие месяцы после Цусимской катастрофы никто в семье Жуковских никак не хотел и не мог поверить в трагическую гибель Жоржа. Надеялись на какой-то непредсказуемый поворот событий, на неожиданное известие. На чудо Божие…

Верочка Микулина – Катина сестра, еще с весны 1905 года, когда 2-я эскадра только еще приближалась к Цусимскому проливу, наложила на себя строжайший пост, целыми днями молилась, страдая при том какими-то страшными головными болями. Когда пришла весть о гибели эскадры в последних числах мая (по старому стилю), Вера гостила в Москве у дяди Николая Егоровича Жуковского. Поскольку семья жила у Чистых прудов, Вера каждый день ходила на главпочтамт за свежими газетами и узнать, нет ли писем от Жоржа.

Тот день она запомнила на всю жизнь: обезлюдевшая Москва, палящее солнце, чуть ли не ураганный ветер и множество свившихся телеграфных лент со страшным известием о гибели эскадры, бешено несущихся по раскаленной мостовой Мясницкой…

Когда в Москву приехала сестра Жоржа Машура, они вместе отправились в Гефсиманский скит к знаменитому и ныне канонизированному старцу Варнаве Гефсиманскому. Отец Варнава сказал, что Жорж жив… Несомненно, что великий прозорливый старец имел в виду жизнь вечную и спасение души Жоржа. Но Вера слова старца расценила буквально…

Здоровье Верочки вызывало у всех Жуковских большие опасения: она ничего не ела, только исступленно молилась, в гибель Жоржа верить ни за что хотела. Утешали ее домашние, а так же и мать и сестра Жоржа, которые явили в те дни, надо отдать им должное, поистине невероятную силу характера:

«Новое Село. 6 Марта 1906 года. Дорогая моя Верушечка! Как тебя Господь милует, моя хорошая; крепись в душе и верь, что пути Промысла Божия неисповедимы; перетерпи в данное время тяжелый душевный кризис, с молитвой к Царице Небесной, Заступнице всех скорбящих и угнетенных душ, чтобы Она тебя не оставила одну с твоею скорбию, и поверь моему горькому жизненному опыту, ты увидишь просвет и покой. Ведь ты уже плоть свою угнетаешь всякими лишениями, что к слову сказать, пользы никакой не приносит, а только огорчает тебя и окружающих и любящих людей… Помни одно: Господу все возможно там, где человек бессилен. Только не фордыбачься и не умничай по-своему, а покорись Его святой и всеблагой воле как малое дитя, и тверди постоянно в душе: «Господи, да будет Твоя святая воля, а не моя, ими же веси судьбами утеши и помоги мне унылой». Еще прошу усердно – найди себе какое-нибудь занятие… Выкини из головки мысль, что ты ничем не можешь заняться от головной боли и т. д… Прости меня, роднушка, что я тебя все отчитываю и докучаю советами, но мне так хочется, чтобы ты встряхнулась и взяла бы себя в руки. Ведь вся наша жизнь это борьба до гробовой доски с горем всех сортов и родов и надо мужественно и доблестно бороться с ним, чтобы выйти победителем. Да вразумит и просветит Тебя Сам Господь Бог на светлую и хорошую жизнь. Твоя старуха тетя Оля крепко тебя целует и мысленно крестит».

* * *

А что же Катя, которой Жорж писал таки пронзительные письма-откровения?

Все его письма и открытки из корпуса, из последнего плавания – с берегов Африки, с острова Мадагаскар, из Гонконга бабушка хранила всю жизнь. И, спасибо ей! – я могу видеть теперь этого юношу, моего дорогого двоюродного деда: в полной мичманской форме – в белом кителе (Мадагаскар), в матроске на палубе, да вот и сам эскадренный броненосец «Суворов», стремительно движущийся к своей гибели пред моими глазами на открытке, которой сто шесть лет. А на обороте – беглые, пронзительные строчки, написанные рукой Жоржа….

Когда Жорж погиб, так страшно и геройски в Цусимском сражении, бабушка моя пережила это совсем одна – в глубоком сосредоточенном молчании, сокрыв в своем сердце на всю жизнь его образ, его письма, – и только мне – ребенку, спустя десятилетия, она могла хоть что-то сказать о своих чувствах. Но это было спустя пятьдесят лет. А пока Катя молчала…

Мне передалось от бабушки какое-то особенно трепетное отношение к памяти Жоржа. Его письма-исповеди из корпуса, его открытки, запечатлевшие мученическую Голгофу русской эскадры вплоть до ее уничтожения в свинцовых водах Цусимского пролива, и последнее предсмертное одиночество брошенных тогда Россией моряков, их беспримерный героизм и ужас бойни, который переживали их сердца в последние часы и минуты жизни, – все это хранится теперь у меня. Быть может, и откликнется, и помолится и прольет и в наше холодное время слезу какое-нибудь доброе русское сердце о той, более ста лет назад пережитой и, наверное, уже подзабытой великой русской боли…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю