355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Екатерина Домбровская-Кожухова » Воздыхание окованных. Русская сага » Текст книги (страница 47)
Воздыхание окованных. Русская сага
  • Текст добавлен: 9 апреля 2017, 15:30

Текст книги "Воздыхание окованных. Русская сага"


Автор книги: Екатерина Домбровская-Кожухова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 47 (всего у книги 54 страниц)

Вера очень хорошо это понимала, отправляясь в Поволжье с добром и чистым сердцем. Даже и к Распутину она ходила не как разведчик или чей-то лазутчик, как предполагали многие недоброжелательные (и я бы даже сказала – неистовые) критики ее воспоминаний. Она была честным, спокойным и очень добрым по своей «встречной волне восприятия» «списателем» или хроникером картин той жизни. И это в ней подкупает, дает основание с сочувствием и доверием относится к ее текстам, к движениям ее сердца, не воспринимая ее тексты с «встречной волной» зла и подозрительности.

Вера не вторгалась со своим жестким аршином в жизнь, не втискивала и ее в прокрустово ложе каких-то умовых представлений, зато себя, безусловно, судить – и жестоко! – умела. Она знала Евангелие, помнила грешную самарянку, с которой у Иаковля колодца встретился Иисус, женщину, не ставшую перед Христом изображать из себя праведницу, скрывать свою греховную жизнь и своих пятерых мужей, которые на самом деле не были ей мужами, но проявила такую открытость Слову Божию, такую мгновенную горячность и искренность сердца, готовность и доверие Богу, что стала в один ряд в сознании многих поколений и даже на все времена образом особо чуткой к принятию Христа души, – одной из тех душ, ради которых и пришел на землю и претерпел крестную смерть Господь. Это была душа, сознававшая свою болезнь, в отличие от тяжело больных духовно фарисеев, считавших себя вполне достаточно здоровыми, как в той краткой притче, которую приводит в одной из своих проповедей святитель Николай Сербский:

«В одной больнице было множество больных. Одни лежали в жару и с нетерпением ждали, когда же придет врач; другие прогуливались, считали себя здоровыми и не желали видеть врача. Однажды утром врач пришел осмотреть пациентов. С ним был и его друг, который носил больным передачи. Друг врача увидел больных, у которых был жар, и ему стало их жалко. «Есть ли для них лекарство»? – спросил он врача. А врач шепнул ему на ухо: «Для тех, что лежат в жару, лекарство есть, а вот для ходячих нет лекарства… Они больны неизлечимой болезнью; внутри они совсем сгнили».

* * *

«…Голова болела нестерпимо, и меня хватило только на какие-нибудь полтора часа… «Дальше я не пойду, – сказала я моим спутникам. – Вы идите, а я переночую в деревне и чем свет выйду, попутчики наверное найдутся». Они было запротестовали, не желая оставить меня одну, но я сказала, что обо мне совершенно нечего беспокоиться, т. к. я нисколько не боюсь быть одной. Так и сделали.

Простившись с ними, я подошла к крайней избе и постучала под окном. Окно скоро отворилось, и выглянула взлохмаченная голова: «Што тебе та надо?» – довольно приветливо спросил несколько осипший от сна голос. Я сказала, что прошу пустить переночевать. «Ладно то, ступай то на крыльцо, сейчас та пущу», – охотно согласился мужик, но я поспешно опередила его, сказав, что не хочу в избу, а прошу провести меня в сарай. Он казался озадаченным: «Как же та в сарай то, тама никого нетути у нас то, забоишься, родная, одна та», – нерешительно пробормотал он, скребя у себя в затылке. «Это ничего не значит», – заметила я нетерпеливо. От боли я едва держалась на ногах и думала только о том, как бы лечь. «Ну, ладно то, – вдруг решил мужик. – Сына те вышлю, он те проводит то…». И голова скрылась.

Через минуту дверь завизжала, и на крыльцо вышел во всем белом молоденький щупленький мальчишка с огромной овчинной шубой в руках. Подойдя ко мне, он спросил, удивленно оглядывая меня: «Это ты та в амбар та ночевать, что ли?» – «Ну, конечно», – сказала я, это удивление начинало меня раздражать… «На Светло Озеро, што ли?» – спросил он. «На Светлое», – ответила я. «Да неушто ты взаправду та одна та ночевать будешь?» – вдруг останавливаясь, спросил мальчишка, почти с испугом глядя на меня. «А что же тут такого? – сказала я, подходя к двери сарая и берясь за щеколду, – Эта, что ли?» – «Не. Друга-та; вот: рядом-та». Обогнав меня, он открыл ворота, с визгом и скрипом распахнувшиеся. Я вошла в сарай.

«Есть сено?» – спросила я, пробираясь вглубь сарая. Слышно было, как мальчишка кинул шубу. «Не… Сена та нетути!» – смущенно ответил он, идя за мной. «А вот тут-та, в углу-та мох есть-та, сухой, и овсяницы малость; я те перекидаю».

Глаза привыкли к темноте, и все стало видно отчетливо. Перекидав овсяницу и подбив ее, мальчишка, лопоча что-то своей скороговоркой, приготовился расстелить принесенную шубу, но этому я воспротивилась.

«Спасибо, мне не надо, я не люблю, когда жарко». Постелив половину плаща, я легла на мох и укрылась другой. «Ну, спасибо, покойной ночи». – «Господи Иисусе! – внезапно взмолился мальчик, – ужели-же-та и останешься так та: одна? Пойдем ко мне-та, право слово, идем-та: полог-та у меня там… Как же-та одна вовсе?» – «Да что же тут со мной случиться может? – отозвалась я. – Прикрой дверь, только не запирай, а завтра пораньше приди, меня побуди, ну, ступай». – «Ну и бесстрашна та», – пробормотал мальчишка, выходя и тщательно прикрывая ворота. Стало темно, ушел. Я одна.

В чужой стороне, совершенно незнакомой деревне, где меня не знает ни один человек, лежу в чьем то сарае на мхе. Тихо, где то прошуршала мышь, пахнет кожей и чистой соломой. Сквозь щели в воротах смотрит ночное светлое небо, и ласково заглядывает какая то маленькая безымянная звездочка. Приподнявшись немного, я по любимой, с детства знакомой привычке, бабушкиной, перекрестила все четыре стены и изголовье и, улегшись поудобнее, говорю, несмотря на мучительную головную боль: «Как хорошо».

Открыла я глаза от яркого света: на блистающем розовом небе, в открытых воротах, стоял вчерашний мальчик и, весело усмехаясь, смотрел на меня.

«Листрат тебя та везть та хочет, – живо лопотал он. – Здравствуй, как та спалося та?» – «Очень хорошо я выспалась», – жмурясь от солнца, ответила я, выходя из сарая. Утро было свежее, и я плотнее закуталась в плащ. Солнце, большое и красное, поднималось над рябинами.

«Все я на тебя насмотреться не могу, – быстро шагая рядом со мной, сказал мальчишка. – Ты как легла та одна та в сарае и ночь та спала не бояся». – «Чего же мне бояться», – весело спросила я, бесконечно довольная, что голова совсем прошла. «А кто их знает та, чего боятся та наши та, полож то каку ни на есть нашу девку та?» – презрительно заметил мальчишка; теперь, при солнце, ночевка в сарае представлялась ему, очевидно, много безопаснее, чем ночью.

Мы подошли к избе, и я попросила дать мне стакан молока и хлеба…»

* * *

Сколько нежности, заботы и тепла умела подарить Вера тем, кого любила. Довелось ей ходить в 1920 году за умиравшей в скоротечной чахотке Леночке – любимой дочери Николая Егоровича, а вслед за ней – и довольно долго, за самим дядей, умиравшим в санатории Усово. О многом это говорит – умение нежно, внимательно и ловко ходить за тяжелобольными и очень страдающими людьми. А страдания Николая Егоровича трудно описать: он пережил свою Леночку.

Вера имела дар утешенья. Только вот ее никто не утешил…

А дети… Когда мама моя – Мария Ивановна, в 1941 году решила бросить занятия в Художественном училище и идти сначала на курсы медсестер, а потом на фронт, обе бабушки благословили ее, не задумываясь. Это было в их духе. А потом одна на себе в госпиталь картошку таскала – у мамы тогда уже начинался туберкулез легких, и ее надо было подкармливать, а другая – бабушка Вера – собирала по граммам масло и писала ей трогательные письма: «Ты ведь одна у нас дочка на двоих, береги себя, Маюся (маму в семье называли Майей).

Когда я увидела впервые эти Верины записки на кусочках от ореховских обоев, посланные в госпиталь маме, у меня сердце сжалось: столько услышалось мне за этими словами – ведь тётя Вера в жизни, как ни парадоксально, была очень сдержанным человеком, не любила сантименты, как можно было бы этого от нее, казалось бы, ожидать… А тут звучали такие тонкие и глубокие струны сердечные, такое истинное тепло, на которое невозможно было не отозваться, потому что это были не одни слова – но правда.

Таким же были и другие ее письма из деревни родным, посланные во все годы ее одиночества из Орехова. Особенно люблю я одно, адресованное сестре Кате, которая уже во всю совершенствовалась в реставрации древнерусской живописи и не вылезала из трудных, но удивительно интересных и насыщенных творческими открытиями командировок, и брату Шуре – тогда уже достаточно известному, замеченному правительством, конструктору авиамоторов Александру Александровичу Микулину. А Вера тогда уже и на многие годы вперед была лишь стареющей одинокой хранительницей опустевшего Орехова и неусыпной кормилицей всех родных:

«Дорогая моя Кошечка, ничего про вас не знаю. Кроме того, что деньги вы мне послали, значит получили. Надеюсь, что от квартиры осталось на наем Дуни и ты этот месяц покойнее живешь. Ты мне хотя бы словечко чиркнула о том, чем кончилось совещание в издательстве. Я приеду между 5–8, как только выйдут цыплята, потому что первых без меня, конечно, попортили, ни на кого положиться нельзя.

Я совсем изошла в работе: встаю до солнца и ложусь затемно. Посеяли с Митрием все поля, а в огороде уже взошли все первые посевы – редиска и салат очень хороши, но рассада цветной плоха.

…………………

Дорогой друг Шурик, если ты хочешь увидать редкое по красоте зрелище – море яблочного цвета в Орехове, то приезжай между 26–30, но не позже – яблони сейчас начинают расцветать, но неблагоприятная погода, сушь и ветер мешают цвету. Обещают неслыханный урожай, но до этого еще далеко, а вот полюбоваться цветущим Ореховым я тебе очень советую: ведь не все же время думать о делах, можно немножко подумать о душе.

Я ужасно хочу, чтобы ты приехал, посмотрел на моего красавца рыжего Салтана, он носится по лугу и так хорош, что все им восхищаются. Кроме того, есть еще маленькая рыжая Зайка с белой подбойкой – тоже очень хороша, – словом пастушеская идиллия. Угощу чудными желтыми сливками и только что снесенными яйцами. Хлеба белого привези себе: у меня такой, что тебе будет грубоват.

Дорогой Шурик, сделай удовольствие, приезжай. Дороги до того хороши, что совсем как асфальт: проедешь – не тряхнет. Очень буду ждать, приезжай обязательно. Целую тебя и Веру.

1935. 22 июня.

Вера Жуковская».

Через 21 год именно в этот день – день памяти преподобного Кирилла Белозерского по церковному календарю, Верочка умерла от последствий тяжелого кровоизлияния в мозг, которое случилось у нее в одну из суббот осени 1955 года. Как всегда она отправилась тогда в райцентр Ставрово ко Всенощной службе, чтобы потом переночевав у приятельницы, быть на литургии. Церковные службы она никогда не пропускала, регулярно исповедовалась и причащалась Святых Таин. В тот раз ей стало плохо после всенощного бдения, и она слегла. Болела несколько месяцев. Скончалась в больнице. Хоронить ее приехал только мамин брат – ее племянник Кирилл. Сестра Катя сама лежала в больнице. Брат Шура сестер даже не хоронил…

Шурик и тогда так и не приехал посмотреть на яблони. Он был очень занят.

Для многих Верин хлеб оказался грубоват.

Да упокоит душу твою, милая тетя Вера, наш милосердный Господь, да утешит тебя, да утрет слезы твои, да упокоит в селениях праведных Своих.

Автор благодарит Елену Анатольевну Кожухову, подготовившую к публикации материалы из НИОР РГБ:

Первую публикацию фотографии А.Щетинина – ф 369.427.45

Отрывки из «Странннических воспоминаний…» Веры Жуковской (первая публикация) – ф 369.386.15

Письма В.Д. Бонч-Бруевичу – ф 369.269.45 (первая публикация)

Письма А. Белому – Ф 25.15.13 (Первая публикация).

На коллаже (автор Екатерина Кожухова) в верхнем ряду – слева – направо: Верочка в 1914 году; столетний юбилей Н.Е. Жуковского — в первом ряду стоит справа Вера Александровна; Вера – тридцатые годы; внизу — Верины книги, а в центре — Вера Александровна в Орехове – тридцатые годы.

Все фотографии из семейного архива, публикуются впервые.

Глава 12. Сапфир – камень твердый

…Однажды, роясь в домашнем архиве, я случайно обратила внимание на клочок бумаги – в четвертушку писчей бумаги, на котором бабушкиной рукой, уже не очень уверенной, видно в самые последние годы, более чем всегда крупными буквами был выведен кондак Сыропустной Недели Великого Поста:

Премудрости Наставниче, смысла Подателю,

немудрых Наказателю, и нищих Защитителю,

утверди, вразуми сердце мое, Владыко.

Ты даждь ми слово, Отчее Слово,

се бо устне мои не возбраню, во еже звати Тебе:

Милостиве, помилуй мя падшаго.



Каким драгоценным подарком для меня была эта находка! Этот покаянный кондак Церковь поет на службе Прощеного воскресенья, когда все мы, православные, по древнему обычаю в последний вечер перед началом Великого Поста, перед Чистым Понедельником припадая в земном поклоне, просим друг у друга, у тех, кого обидели, просим и у с в о и х обидчиков первыми прощения, чтобы не дай Бог не осталось у кого на нас не прощенной нам обиды, иначе Бог никаких наших подвигов поста и молитвы не примет. Как много мне сказал этот клочок бумаги о бабушке, о сокровенной жизни ее сердца, – о том, о чем мы, может быть, никогда никому не говорим, кроме как в самой заветной и тихой молитве – мытаревой молитве – Господу: «Милостиве, помилуй мя падшего».

Как реставратор древнерусской станковой живописи, бабушка Екатерина Александровна хорошо знала историю Церкви, как Византийской, так и Русской, Болгарской, Сербской – ведь она сопоставляла в своих изысканиях мотивы фресок, орнаментов разных школ, у нее было много редких старых церковных книг, в том числе и богослужебных. Но этот клочок был списан не для работы, – я это сразу почувствовала, – но для себя. И я сразу переписала кондак и поставила его перед собой. Погружаясь в бездонные глубины каждого слова этой церковной песни, я думала о бабушке и ее жизни, которой я хочу посвятить последнюю главу книги (мне есть еще что о ней рассказать), и о нас, сегодняшних, которым после стольких лет безбожной жизни так трудно даются не столько первые шаги вхождения во врата храма, сколько первые шаги навстречу Евангелию, так как почти потеряна нить духовной традиции наших предков, самые сердцевинные глубины Предания. Разумеется, Святая Церковь хранит Предание, но вот той незримой и невыразимой связи с сердцем народа, которая действительно когда-то жива была на Руси, ее сегодня нет.

Именно поэтому, подбираясь к последним страницам моего старого помянника – старого, потому, увы, что уже и новый появился, тем все чаще я испытываю потребность, вспоминая усопших, припадать к живительному и спасительному источнику Слова Божия – к Божественному милосердию, которое никому никогда не закрывает Врата Жизни, никого не гонит от себя, никем не пренебрегает – к этой великой тайне христианства, редчайшей и почти совсем заботой жемчужине – Христову милосердию к ближним, к грешникам, которое на самом деле и является главным испытанием подлинности нашего христианства.

Отчего же такая редкость подлинное милосердие, почему простирается оно чаще, если и бывает, то исключительно до пределов собственного благополучия. А как станет самому человеку худо, так тут и начинает таять его милосердие к другим страждущим… Отчего, когда протягиваем руку – не с просьбой о материальной помощи даже, а о помощи словом, сердечным участием, пониманием, советом, то и здесь рука наша нередко остается праздной, а то и обнаруживает в горсти своей даже не пустоту, но камень?

Отчего так резко и брезгливо отворачиваем мы свои лица от неблагообразия грешной части человечества? Не потому ли, что себя считаем праведниками, а в силу Божию, способную восстановить и преобразить всякого человека при условии, что он сам себя признает грешником и ощущает тот болезненный «жар», о котором рассказывал Николай Сербский, помочь ему подняться даже до высот подлинной святости, – этой силе Божией на самом деле не верим? Только себе и в себя верим…

* * *

…Поистине необозримо число существующих толкований на Евангельскую притчу о фарисее и мытаре (Лк.18:10–14), в которой сокрыты глубочайшие на все времена назидания и уроки истинного христианства. Не только примеры смирения, которому мы должны были бы научиться у молящегося мытаря: «Боже, милостив буди нам грешным»… Не только урок о молитве, поскольку «церковь, будучи домом молитвы, в то же время есть и судилище Божие: ты молишься, а невидимый Судия внемлет не только словам твоим, но и мыслям и чувствованиям сердечным и производит над тобою праведный суд» (свт. Филарет Московский), – нам был показан в этой притче праведный Божий суд над якобы праведным фарисеем, немилосердно осуждавшим грешников, и грешным мытарем, не ведающим осуждений кого бы то ни было, но только осуждавшим самого себя. Вот его-то Бог и оправдал: мытарь пошел оправданным в дом свой более, нежели фарисей.

Этого никогда не было в мире до Христа… И только это стало нашей русской святыней, нашим особенным «выговором» христианской речи, нашей ответной благодарной мытаревой безоглядной любовию ко Христу. Нашей русской душой, нашей сущностью и нашей единственностью в мире.

Страшное слово в своем толковании на эту притчу произнес блаженный Феофилакт Болгарский: «высокомерие – есть отвержение Бога». Почему? Вот на словах фарисей благодарит Бога, но на самом деле он ведь не Творцу приписывает свои совершенства и добродетели, а только самому себе – инстинктивно, всем своим внутренним убеждением глаголя: «Благодарю Тебя, что я не таков, как прочие люди, грабители, обидчики, прелюбодеи, или как этот мытарь…». В этом можно быть уверенным потому, что если бы он приписывал бы все это свое добро Богу, то во-первых, не хвалился бы им, а боялся и трепетал, и не осуждал бы других, кому такового н е д а л Бог. Он понимал бы тогда, что вот его, фарисея, Господь по единственно Ему известному Промыслу удалил от грубых и внешне заметных грехов и грехопадений, даровал ему силы и возможность творить те внешние дела добродетели, которые он творил, хотя никто кроме Господа не знал того, что же происходило в сердце этого фарисея, когда он творил свои «добродетели».

А мытарю Бог попустил долгое время пребывать в низменной неправде стяжательства и сребролюбия, как и другим – «грабителям, обидчикам и прелюбодеям», которых скопом осудил фарисей. Но в отличие от фарисея Господь впоследствии их помиловал за горячее покаяние и веру, как ту блудницу, которая не переставала целовать Его ноги, как только он вошел в дом к Симону фарисею на пир, и когда Симон осудил и грешницу, и даже действия Самого Господа, милостивого ко грешнице, Он сказал: «Одного приветственного поцелуя ты Мне не дал, она же с тех пор, как Я вошел, не перестает целовать Мои ноги, и посему отпущены ей многие ее грехи за то, что возлюбила много, ибо тот, кому мало отпускается, мало любит» (Лк.7:45–47).

«Хорошо случилось, – говорит святой Ефрем Сирин, – что не дал Симон воды для омовения ног Его, дабы не воспрепятствовать тому, чтобы они были омыты слезами грешницы, которые она приготовила для своего Оправдателя. Не огнем согрета была вода, которой омылись ноги Его, ибо слезы грешницы горячи были любовью к нему… она сделала Ему баню слез, а Он дал ей в награду отпущение грехов. Она слезами своими омыла пыль с ног Его, а Он словами Своими очистил недостатки ее тела. Она омыла Его нечистыми слезами своими, а Он омыл ее чистыми словами Своими. Женщина омыла пыль у Господа, Который взамен того омыл ее нечистоту. Ноги Господа омыты были слезами, а слова Его дали отпущение грехов».

…А мытаря Левия Матфея Господь сотворил своим апостолом и первым Евангелистом. И вот что было с этим человеком потом, после того, как помиловал его Господь: впоследствии другие евангелисты в своих перечислениях двенадцати учеников Христа ставили в Евангелиях первым Матфея, а уж затем – Фому, при этом не присоединяли к его имени унизительного прозвища «мытарь» (сборщик податей), не вспоминали о прежнем образе жизни Матфея. Но сам-то Матфей в «своем» Евангелии поступил наоборот: поставил себя после Фомы и сам себя поименовал… мытарем.

Мог ли бывший мытарь, теперь поставленный в ряд апостолов и ближних учеников Христа, впасть в такое осуждение грешников как Фарисей, высокомерно противопоставить себя и свои добродетели этим несчастным? Конечно, не мог, потому что омытый и прощенный Божественным милосердием Сына Человеческого, который за такими, как он, грешниками, «мытарями» и пришел, чтобы «взыскать и спасти погибшее» (Лк. 19:1-10), Матфей, как никто, достоверно знал, что все, что он имеет доброго, он получил.

Вот почему Евангелист Матфей пуще всего боялся заразы фарисейства, самодовольного осуждения грешников и навеки записал себя в вечные мытари, «ибо всякий, возвышающий сам себя унижен будет, а унижающий себя возвысится» (Лк.18:14).

* * *

…Помню, ближе к концу семидесятых годов, уже незадолго до того, как началась моя церковная жизнь, был у меня некий загадочный и довольно долгий период, когда во мне, что бы я не делала и чем бы не занималась, настойчиво и неотрывно как некий фон звучали последние слова Евангельской притчи о фарисее и мытаре, где Господь говорит, что мытарь пошел оправданным в дом свой более, нежели фарисей «ибо всякий, возвышающий сам себя унижен будет, а унижающий себя возвысится» (Лк.18:14). Бывало, что даже и во снах я иногда вновь и вновь переживала эту притчу в каком-то своем очень личном, своеобразном преломлении, с кем-то спорила, что-то кому-то доказывала. А поводов к такому личностному переживанию этих Евангельских слов у меня бывало тогда сполна…

Объяснить, конечно, почему унижение возвышает, я не умела. Но душа моя тогда, сама того не ведая, укрепилась на этих словах, как на каменном основании жизни. Я уже знала тогда, что в них – Господь, в них – Он Сам, а с Ним и весь сокровенный дух христианства.

Однажды в бесконечных спорах и идейных стычках, которые разражались каждый день в нашей редакции, где я работала, и где тогда немыслимо было встретить настоящего верующего человека, я все-таки однажды не выдержала и произнесла вслух это заветное слово. А надо сказать, что в душно-прокуренном воздухе редакционных кабинетов царствовал тогда крайне научный атеизм, многообразный прагматизм, а еще на троне восседала коронованная особа – социальная психология; разумеется, захаживали и философские школы всех мастей. И все они наперебой силились объяснять – каждый по-своему – человеческую жизнь. Хотя сближало это пестрое общество неверие и нескрываемая неприязнь ко Христу.

Мне, тогда еще молодой и, увы, недостаточно успешной журналистке, то и дело крепко доставалось от начальства, которое не только любило запустить неудавшуюся статью через стол прямо в лицо автору, но и сопроводить сие послание и очень острыми словесными приправами. Прозвища, которыми награждала меня когда-то в раннем детстве моя любимая учительница музыки, совершенно тускнели перед этими образчиками новейшей словесности. Однако надо сказать, что я все это как-то хладнокровно сносила, потому что и сама понимала: то, чего ждут от меня и чего я сама бы от себя ждать хотела, у меня действительно не получается. Я знала, что пока не обрету надежные мерила и ветрила для своей мысли, не найду подход, который все в бытии расставит по своим местам, писать не смогу.

Однажды после очередной яростной головомойки у начальства, когда журналистская братия вновь принялась посмеиваться над моим «непротивлением злу» и нежеланием отстаивать собственные права, я, не выдержав, тут-то и произнесла это слово: унижение возвышает. В ответ разразилась громоподобная тишина, которую вскоре прорвал поток уничижительных и яростных в мой адрес филиппик. В особенности мои слова, как неслыханный вызов всему миру, поразили одну очень талантливую особу – она приняла их как личное оскорбление. А особа была очень одаренная, профессионально опытная – в общем, первое перо редакции. Долго она не могла мне забыть это слово, которое вызывало у нее такое крайнее отторжение. Потом, видимо слова забыла, а меня крепко невзлюбила…

Прошло лет пятнадцать. Настигли эту женщину великие скорби. Заболел очень близкий ей человек, и притом душевной болезнью. И вот однажды я узнала, что она приобрела деревенский дом у ограды древнего монастыря в средней полосе России, оставила Москву, и поселилась там насовсем вместе со своим страждущим родственником. Именно там, вблизи порушенных и тогда еще даже не восстановленных святынь ему становилось почему-то гораздо лучше. Правда, говорили, что в монастырской ограде где-то под спудом должны сохраняться могилки местночтимых святых и подвижников благочестия и что это их благостное влияние помогает страждущему.

Вскоре я узнала с удивлением, что и сама та женщина начала воцерковляться. Она приняла активное участие в восстановлении монастыря, писала о нем, собирала старые документы… Однако, судя по рассказам общих знакомых, ей и в новых «духовных» условиях Божественная сентенция о спасительности унижений так все-таки и не легла на душу. Больше того, рассказывали, что вооруженная теперь уже прочитанными духовными книгами, она и в ограде Церкви, как и в прежней безбожной жизни, предпочитала сохранять за собой скорее позиции судии, но уж никак не ответчика…

Хотела бы я спросить ту мою давнишнюю непримиримую сослуживицу: Христос, будучи Сыном Божиим, не унизил ли себя до человеческого бренного образа, не воспринял плоть нашу, не истощил свою жизнь безропотно ради спасения грешного человечества? Или: отчего Евангелисты не скрыли в родословиях Иисуса Христа имена Его грешных предков – и особенно женщин, которых вообще тогда не было принято записывать в родословиях, а тут – в Евангелиях нам перечисляют всех поименно: Раав – блудницу из Иерихона (Нав. 2:1–7), Руфь, которая имела унизительное происхождение, была даже не еврейка, а моавитянка (Руфь.1:4), Фамарь – искусную соблазнительницу (Быт. 3:8), вступившую в связь с собственным свекром, Вирсавию, мать Соломона, которую Царь Давид самым жестоким образом отнял у Урии, ее мужа (2 Цар. 11:12), совершив грех прелюбодеяния с этой женщиною, – почему мы, читающие Евангелие не можем никак принять в сердце и в самое нашу жизнь и как руководство к действию мысль о том, что Иисус Христос пришел в этот мир «спасать не праведников, а грешников» (Мф. 1:1-17)?

…Шел странник из Иерусалима в Иерихон, и был схвачен разбойниками. Они сняли с него одежду вероятно, единственное его достояние – и, избив, оставили на дороге. Шедшие той же дорогой люди равнодушно проходили мимо этого лежащего, истекающего кровью человека. «Прошел мимо» священник. Левит поступил еще хуже: «подошел», «посмотрел», полюбопытствовал, как страдает и умирает человек, и пошел своей дорогой. Одна половина человечества ранила несчастного и бросила умирать на дороге; другая прошла равнодушно мимо его страданий. Все толкователи – святые отцы – сходятся в одном: этот израненый человек – есть израненный грехом грешник.

«Проезжал тем же путем около Иерихона Самарянин некто и, увидев на дороге окровавленного человека, сжалился над ним. Вот всё, что произошло: сжалился над ним, – размышлял над этой Господней притчей архиепископ Иоанн (Шаховской), – Всё другое было только следствием этого: один человек сжалился над другим человеком. Свершилось близкое ко всем чудо, через которое самый грешный и слабый человек делается причастником Божественной силы, правды и славы».

Почему мы, даже искренне считающие себя верующими христианами, не хотим стяжать той простой, но драгоценной жалости к страждущему ближнему (а грех – вот наитяжкое страдание), которую возымел в сердце своем Евангельский благочестивый самарянин? И уж тем более жалости к усопшим?

Однако заждался своего череда мой рассказ о бабушке, который, как всегда, начну я не сначала, а почти с конца…

* * *

Последние сорок лет своей жизни моя бабушка Екатерина Александровна Домбровская – отдала реставрации. Древние полуразрушенные новгородские, псковские, владимирские храмы, а позднее и Ферапонтово, и Чернигов, и Полоцк, и Киев, и Керчь, и Грузия, и даже Баку, в которых она, в 20, 30 годы, а затем и в последние годы войны, поднимаясь на шаткие леса, отмывала вековую копоть с древних бесценных фресок, укрепляла их, уберегала от осыпи, лечила от всяческих грибков и других заболеваний настенной живописи, реставрировала, успев перенять секреты этого тонкого искусства у мастеров-старинщиков, которые в те времена все же еще водились на Руси.

И бабушка тоже стала достойным своих учителей мастером: в полушутку, но с любовью и подлинным уважением ученики называли ее «бабушкой русской реставрации». Действительно: после Великой Отечественной войны в России оставалось всего шесть человек настоящих мастеров-реставраторов, среди которых очень достойное место занимала Екатерина Александровна Домбровская.

Впервые бабушка почувствовала свое призвание как сердечный призыв или даже как зов Божий в 1913 году, когда попала на юбилейную – в честь 300-летия Дома Романовых – выставку русской старины, устроенную в палатах Чудова монастыря в Кремле…

«Вошла! – И никак не могла уйти…Выставлены были памятники древней живописи – иконы XIV–XVII веков и частных собраний. Неужели это были те самые иконы, которые так часто приносили нам в Орехово коробейники из Мстёры и Палеха?! Долго я стояла перед иконой святого воина Феодора Стратилата из Новгорода, читая его житие по маленьким клеймам. Вспомнились слова Иоанна Дамаскина, которые я помнила еще из Истории Карамзина: «Икона – это книга для неграмотных». Но более всего поразила меня на выставке древняя икона – «Молящиеся Новгородцы», удивительная, запечатлевшая в своей двухъярусной композиции не только часть иконостаса – деисусный чин, но и тех, кто перед этим иконостасом молился – «Рабы Божии Григорей, Марья, Иаков, Стефан, Евсей, Тимофей, Олфим и с чаде Спасе и пречистой Богородицы о гресех своих».

Эта икона была словно живой синодик, поминовение давно ушедших сородичей из боярского рода Кузьминых, благоговейных молитвенников, просивших о молитве и потомков… Молящиеся люди, их тонкие удлиненные неземные фигуры, их ноги, казалось бы, не соприкасающиеся с землей, эти два яруса – верхний Небесный и нижний – земной, на наших глазах становящийся тоже Небесным, переходящим из Церкви Воинствующей в Церковь Торжествующую, – все это мне показалось не только чудом красоты, но и явлением бездонной духовной глубины. Вот такой была Русь Новгородская, – подумала я тогда».

Но после той первой, ошеломившей Катю встречи с чудом русской иконы, должны были пройти еще годы, и годы трудные, – целых 11 лет жизни, отданных вовсе не искусству, а самому простому и очень тяжелому крестьянскому труду в полном одиночестве ради спасения от голода старых и малых, оставшихся в роду.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю