355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Екатерина Домбровская-Кожухова » Воздыхание окованных. Русская сага » Текст книги (страница 20)
Воздыхание окованных. Русская сага
  • Текст добавлен: 9 апреля 2017, 15:30

Текст книги "Воздыхание окованных. Русская сага"


Автор книги: Екатерина Домбровская-Кожухова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 54 страниц)

Вся родня Марии Михайловны и она сама были людьми хорошо образованными, просвещенными, и очень строгой набожности. Мария Михайловна была крещена в Православии, ценила связи своей родни с высоким духовенством, и даже красивый почерк ее писем – отличный славянский полуустав XVIII века, о многом бы сказал наблюдательному читателю.

Среди близкой и дальней родни Марии Михайловны действительно имелись видные православные иерархи, родством с которыми в семье очень дорожили. Среди них Митрополит Киевский и Галицкий и всея Руси Иосиф II Солтан. Его мать Василиса была из рода Тышкевичей. Митрополит вместе с князем Константином Ивановичем Острожским (-1530 г.) действовали в пользу Православия рука об руку. Князь выгодно представлял церковные ходатайства митрополита Иосифа. В частности вместе они предъявили королю Сигизмунду I ряд учредительных и законодательных актов его коронованных предков, прося подтвердить все права, какие от начала христианства принадлежали митрополиту Киевскому и русским епископам по Номоканону, – по всей широте восточно-православного церковного права. Акт Сигизмунда завершался наказом всем властям: «не чинить кривды митрополиту Киевскому и епископам и в церковные доходы и во все справы (т. е. дела) и суды духовные не вступаться». Было отменено запрещение строить православные церкви и починять старые. Русское влияние тогда в польско-литовских землях вообще заметно возросло.

Сестра Марии Михайловны, Варвара, – тетка Егора, имевшая на него особенно большое духовное влияние, о чем свидетельствуют ее письма к нему в Корпус, последовав за сестрой в Полтаву, вышла там за одного из Кулябок, также принадлежавшего к известному старинному полтавскому дворянскому роду.

Муж Варвары приходился близким родственником-потомком знаменитому архиепископу Санкт-Петербургскому и Шлиссельбургскому Сильвестру (1701–1761) – в миру Симеону Петровичу Кулябке, внуку гетмана Даниила Апостола и двоюродному брату святителя Иоасафа Белгородского (Горленко), с которым они шли по иерархической лестнице церковных послушаний, можно сказать, рука об руку. Кулябки с давних пор состояли с Жученками в родстве и не один раз пути их перевивались.

Епископские хиротонии двоюродных братьев Сильвестра (Кулябки) и Иоасафа (Горленко) состоялись почти одновременно: Иоасафа назначили на Белгородскую кафедру, а новонареченного епископа Сильвестра на Костромскую. Последние десять лет своей жизни владыка Сильвестр в сане архиепископа управлял Санкт-Петербургской епархией. Жил он в Александро-Невском лавре, в уединении и подлинной простоте, без всякой пышности и роскоши. По свидетельству современников, Высокопреосвященный Сильвестр был искренне благочестив, строго соблюдал монашеские уставы, часто совершал богослужения. В свое время считался знаменитым богословом: ученики иначе не называли его как «золотословным учителем». По отзыву одного из исследователей, он «был живым преподавателем живого слова с церковной кафедры». Красноречие его было простым и душевным.

Известен замечательный портрет архиепископа Сильвестра работы А.П. Антропова в архиерейском облачении, с посохом и панагией, с родовым гербом Кулябок на темном фоне. Фигура грузная, – это последний год жизни владыки. Благословляющая рука, мягкость, задумчивость несколько усталого взора, за которым читается глубина и молитвенная смиренно-монашеская отреченность, – таким предстает пред нами владыка Сильвестр…

Святитель Иоасаф Белгородский преставился в 1874 году. Прославление его в лике святых состоялось 4 сентября 1911 года.

* * *

В это полтавское семейство и вошла еще совсем юной девицей Варвара Тышкевич. Здесь и сложился ее характер, ее духовные представления, а ко времени своего вдовства она стала уже сама стала духовно умудренной старицей. Вот в таком богатом преданиями и благочестивыми традициями окружении родился и воспитывался в первые десять лет своей жизни Егор Иванович Жуковский, и видно, крепкую же он получил с детства закалку, поскольку одинокая его жизнь в Петербурге в Корпусе с 10 до 20 (с 1824 года по 1835 гг.) лет не повлияла худо на устроение его души: он сохранил и чистоту, и веру, и свой врожденный, от отца взятый мягкий и кроткий нрав. Хотя как тут не подивиться! В то время почти все столичное общество – шагу ступить было некуда! – теряло себя в разрушительных мистических сектах – от хлыстовства – до масонства (хотя и запрещенного к тому времени) и сохранить веру молодому человеку было поистине делом великим и без Божиего содействия просто невозможным.

Сохранилось одно замечательное свидетельство о нравах и стиле жизни полтавских дворянских семейств круга Жуковских и Кулябок, которое я не могу отказать себе в удовольствии привести здесь, тем более, что оно принадлежит перу весьма талантливого бытописателя – знаменитой знакомой Пушкина Анны Павловны Керн (урожденной Полторацкой). В раннем детстве она жила в Лубнах под Полтавой не один год и именно в то время, которое приходилось на первую четверть XIX века, и хорошо знала быт и нравы этой среды… Даю слово Анне Павловне…

* * *

«Лубны в это время были наполнены отличными людьми, даже по образованию не слишком запоздалыми. Городничий был Артюхов, очень образованный человек, не портивший нашего кружка. Аптекарь казенной аптеки – старый-престарый Гильдебрандт, очень добрый, почтенный немец, и его жена, радушная и отличная хозяйка, подобно которой мудрено было встретить. Они жили открыто, были очень гостеприимны, и гости наполняли их дом постоянно. Стол был такой лакомый и изобильный, какой теперь трудно встретить. Так было и у дочерей их, из которых одна была за Кулябкою, другая за Новицким, а третья за Пинкорнелли, бывшим впоследствии городничим в Лубнах. У этой последней обеды доходили до изумительной роскоши. Во всех этих семействах чистота в домах была такою, какой я не встречала никогда. Пинкорнелли не ел никаких других птиц и животных, кроме белых, и говорил: "Que diable, ни про что знать не хочу, мне чтобы все было…" И действительно, являлось все.

Кулябкины были образцовые супруги, и хотя жена была лютеранка, а муж ее православный, но она с ним ездила к заутрене даже в трескучие морозы и соблюдала все посты. При этом говорила: "Мне неможно не ехать к заутрене, милочка-душечка, когда мой Николай Иванович едет… а потом мы вместе кофе пьем…" Кофе подавали им в разных кофейниках, на том основании, что первая чашка бывает лучше, и чтобы не было никому из них обидно. Их завтраки отличались изобилием и необыкновенною чопорностью. Несметное количество различных пирожков и много закусок, домашних и купленных, в особенности водки были верх изящества и разнообразия и красовались в граненых графинах, на которых были красивые надписи, вырезанные из бумаги ярлычки – "кардамонная", "горькая", "мятная" и проч. Гостям приходилось отведовать их хотя по капельке, но пьяных я никогда не видала. Кутеж не был тогда a l'ordre du jour {в порядке вещей (фр.).}. Случалось, что отдельные личности на праздниках были розовее других, но больше ничего.

Добрейшая хозяйка этого радушного дома была до того чопорна и до того прюдка {от фр. prude – притворно добродетельный, преувеличенно стыдливый, недоступный.}, что закрывала даже шею платочком от нескромного взгляда. Этот, однако, платочек был вымыт в шафране, чтобы оттенял белизну кожи на лице. Спавши на одной кровати с мужем, она укрывалась отдельно от него простынею и одеялом…

У нее однажды сделалась рана на ноге, пригласили доктора, он нашел нужным осмотреть рану, и его заставили смотреть в дырочку на простыне, которая была повешена через комнату, на больную ногу, тщательно закрытую платками, кроме того места, где была рана. Любовь ее к мужу внушила ей одеть его могилу ползущим по земле густым растением с мелкими ярко-зелеными листиками, называемым в Малороссии барвинком. Это было очень красиво и заставляло думать, что в доброй ее душе была поэзия…

Все эти три семейства отличались, кроме хлебосольства, чистоплотности, еще такою деликатностью, какой трудно встретить в нынешнем распущенном и плохо воспитанном поколении… Вот поэтому-то с этими добряками приятно и привольно было жить и более просвещенным, чем они, людям. Одна из этой семьи не делала замечаний мужу из деликатности даже тогда, когда он смелыми оборотами доводил семью до разорения, на том основании, как говорила она впоследствии сыну, что все имение принадлежало ей.

Подобных этим было много и в Лубнах и в уезде. Моя семья со всеми ими водила хлеб-соль».

* * *

Из Русановки Егору Ивановичу в Петербург обычно писала или тетушка, или матушка, а отец всегда делал только приписки в конце письма:

«Милый Егор, когда будешь ехать, привези мне легавую собаку, которая бы выносила уток. Теперь остался без собаки, Трезор мой сдох, а у нас уток пропасть – то беда, что собаки нету… и когда можно будет, пороху фунта два. Это для меня великий гостинец будет. Целую тебя заочно, твой любящий отец», – писал Иван Алексеевич Егорушке в 1835 году.

Хозяйничала в доме Мария Михайловна, женщина очень тонкой чувствительности, духовная, ума острого, при этом явно не полтавского уровня образованности, но, как утверждала ее правнучка, она же моя бабушка Катя, – властная. Не к отцу, а к матери обращался Егор с просьбами о присылке денег. При всем том Марья Михайловна была очень горячая и любящая мать: она очень страдала в разлуке с сыном – ее письма исполнены нежности, ласки и очевидной боли.

Когда Егор Иванович женился на Аннете Стечкиной, он продал тетке свою часть родового имения, тем самым как-то совсем обрубив свои полтавские концы. В течение последующей своей жизни, он мало поддерживал полтавские связи, тем более, что родители его отошли ко Господу в конце тридцатых годов. С другими Жуковскими – дядюшками Николаем Алексеевичем и его детьми и потомством Григория Алексеевича, которые занимали высокие сановные посты в Петербурге, были изрядно богаты, Егор Иванович отношения поддерживал более тесные и долгие, но и они постепенно совсем сошли на нет.

Не будет ошибкой сказать, что всего себя он отдал своей супруге Анне Николаевне, воспитанию детей, Орехову, своим хозяйственным трудам, как будто до всего этого у него жизни и вовсе не было. Поистине о Егоре Ивановиче можно было сказать, что он в точности исполнил Заповедь Божию о том, что «оставит человек отца и мать и прилепится к жене своей, и будут два одною плотью, так что они уже не двое, но одна плоть. Итак, что Бог сочетал, того человек да не разлучает» (Мф. 19:5).

Однако вышло так, что жизнь Егора с его обожаемой Анетой – Ниночкой (как он ее называл) вылилась в цепь непрерывных разлук и расставаний, что приносило им обоим немалые и порой очень горькие страдания, но все же не могло ни на йоту поколебать их единства…

На коллаже работы Екатерины Кожуховой слева направо и сверху вниз:

Домик Кочубеев в Батурине, где содержались под стражей вдовы казненных Кочубея и Искры; Портрет В.Л. Кочубея; Петр I – победитель шведов; вид Полтавы конца XIX века.

…А теперь подошло время попристальнее всмотреться нам в лицо и характер Егора Ивановича, и, быть может, чуть приоткрыть дверь в сокровенные уголки его души. Несмотря на нежную любовь и глубокую почтительность к нему Анны Николаевны и детей, Егор Иванович прожил жизнь так до конца не вовсе узнанным и понятым даже в своей родной семье человеком. Так грустно и сочувственно говаривала моя бабушка и, полагаю, имела на то основания.

Егор Иванович никогда и никому не навязывал тот внутренний строй жизни, которым жил сам, никогда ни на кого не давил своим «я», не р а с п р о с т р а н я л с я. И я понимаю, почему: тут дело шло о самых глубоких и заветных струнах души – о вере. Здесь и крылся самый корень духовного несходства проживших свой век в мире, согласии и любви Анны и Егора, и впоследствии духовной разности детей и внуков.

Словно встретились две струи в едином потоке вод, но полностью не слились, как не слились и не смешались вполне с истоками и притоками и озерными покойными водами струи Волги, ход которых я однажды с волнением наблюдала, стоя на очень высоком обрыве у деревни Коковкино по-над озером Стерж, в которое как таран вливалась уже очень сильная струя молодой Волги – рыже-красная, железистая со своим собственным, выделяющим ее на спокойном озерном фоне не шуточным внутренним напором, устремленностью вперед непрерывно прикипающих, бурлящих каких-то внутренним напряжением волн.

Это было совсем недалеко от истока Волги, где с замиранием сердца, обронив в еле заметный прозрачный ключ не одну потрясенную сыновнюю слезу, можно было проследить это еще детское пока что начало зарождающейся силы – в мелком, прикровенно мерцающем перламутром осинничке и обилье изумрудных трав, среди которых, встав на колени, можно было, поклонившись долу, услышать в этом крохотном, но очень шибко бегущем ручейке-дитяте тона будущего подлинного голоса великой Волги. Пусть это был еще совсем приглушенный младенческий рык, но в нем, несомненно, уже звучал зачаток еще не распустившейся, не раскинувшейся на всю Русь могучей силы, присущей с первого мига рождения, с первой капли голосу Волги-реки.

Анна Николаевна верила Богу в детской простоте без рассуждений. Все истины веры жили в ней незыблемо, слово святой Церкви было для нее непререкаемым законом. И никогда и ни на минуту вера не была в ней колеблема. Как, где, от кого она переняла эту духовную крепость – загадка. Надо думать – это было у нее врожденное, принятое от многих поколений глубоко верующих предков золотое наследство, но, возможно, что и ей одной был вручен столь великий Божий дар.

Всю жизнь свою Анна Николаевна свято чтила память святого митрополита Московского Филиппа (Колычева), к которому очень близко восходила ее родословная по женской линии. По ее рассказам, родоначальник Стечкиных был потомком легендарного боярина Кучки, который владел землями у Москва-реки еще до основания самого города, и который по летописным свидетельствам крепко повздорил с Владимирским князем святым Андреем Боголюбским.

Внуком (или правнуком) этого самого Кучки был Андрей Стецка, женатый на боярышне Стрешневой (в это время Стрешневы значились думными дьяками, а возвысился род позднее, когда первой царицей новой династии Романовых – женой царя Михаила Феодоровича Романова стала Евдокия Стрешнева). За Андрея Стецку выдали или дочь или внучку полоцкого стольника Стрешнева. Имя первой Стецкиной – тогда так писалась и произносилась эта фамилия, до нас не дошло.

За их-то сына Петра и была отдана самим царем Иоанном IV Грозным племянница (или внучатая племянница) опального святителя Филиппа. Произошло это вскоре после почти полного уничтожения рода старинных новгородских бояр Колычевых, которых за близость к князьям Владимиру и Андрею Старицким почти всех жестоко казнил царь.

Анна Николаевна чрезвычайно дорожила своей древней близостью родовому корню святителя Филиппа. Он был самый высоким семейным идеалом, почитание которого всегда жило в поколениях Стечкиных и Жуковских и, что удивительно, даже и в сердце скромнейшего Николая Егоровича, который начисто был лишен склонности к тщеславию и тем более к хвастовству. Но, тем не менее, он нередко рассказывал о своем святом предке самым близким своим соратникам и ученикам, делясь этим как чем-то дорогим, любимым, заветным, о чем хочется говорить с душевно близкими людьми. Этот факт свидетельствовал, в частности, один из самых близких Жуковскому учеников – В. П. Ветчинкин (в своих воспоминаниях об учителе в редком ныне сборнике «Памяти профессора Николая Егоровича Жуковского». М. 1922 г.)

Анна Николаевна поминала и близких родных святителя Филиппа. Чтили и отца святителя – славного боярина Стефана Ивановича Колычева-старшего, и мать его – страннолюбную инокиню Варсонофию (в миру Варвара), родного дядю святителя – убиенного боярина Иоанна Иоанновича Умного-Колычева, племянника (по семейной версии – брата) Бориса, потомков Колычевых и, в частности, праведного Григория Семеновича Колычева, жившего и похороненного в селе Ворсине под Москвой.

Анна Николаевна любила рассказывать о семейных древностях своим юным внучкам. А те, в свою очередь, любя эти рассказы бабушки о старине, жили уже всецело в с в о е м времени. Все старинное как бы примерялось на мерку их жизни, с т и л и з о в а л о с ь, претваряясь в повести и рассказы Веры Жуковской под старину (чем так увлекался Серебряный век), в историко-познавательные интересы Катеньки Микулиной-Домбровской. Для Веры, которая в семье считалась сугубо религиозной, тема родства была все же скорее подпиткой собственной «самости», а для Кати – скорее археологически любопытным, «занятным», как тогда выражались, артефактом. И то, и другое представляется мне н а ч а л о м о т ч у ж д е н и я и от живой связи времен, и от душевно близкой цепи родства, и от глубинного соборного церковного чувства единства в духе и вере. И тем более – ни та, ни другая о тайнах наследственности вообще мало задумывались: скорее всего, потому, что их самопознание развивалось не вовнутрь, не вглубь, как бы должно было – в Боге, а во вне – в сторону их внешнего самоопределения в реальном мире.

Сын Петра Стечкина, женатого на Колычевой, Порфирий был женат на дворянке Сверчковой, их сын Яков служил в стрельцах при Алексее Михайловиче, а сын последнего Николай служил в потешных войсках императора Петра I. Был послан на учение заграницу, а, вернувшись, женился на дворянке Анне Мосоловой, имел от нее трех сыновей, из которых остался в живых Андрей, сын которого – опять Порфирий, военный, много поспособствовал восхождению императрицы Екатерины II на трон, за что был щедро награжден, в том числе и имением Плутнево Тульской губернии и… мягким знаком, собственноручно императрицей вписанным в его фамилию: Стечькин, – начертала она в дарственной грамоте. И Стечкины так довольно долго писались, пока правила русской грамоты не взяли свое.

В Плутневе и родился Яков Порфирьевич Стечькин – прадед Николая Егоровича, у которого было трое детей – сын Николай (отец Анны), сын Иван, в молодости погибший от несчастного случая – шаля с друзьями, он вздумал стрелять по старинным портретам, одна пуля, выпущенная им в портрет кого-то из предков, натолкнулась на металлическую скобу в кладке стены, отрикошетила, и убила его наповал. Ему было лет 16 тогда. Эта картина хранилась в Орехове во времена моего детства на втором этаже, и бабушка рассказывала мне сию горькую историю. Я боялась одна заходить в ту пустынную комнату, у меня сжималось от ужаса сердце и я, маленькая, странным образом, думала о неутешном горе матери и всей семьи. Сердце мое помнит те чувства и по сей день…

Третьей была дочь Александра, которая, как мы много ранее уже рассказывали (в главе «Век Анны), была отдана замуж за самодура-помещика Лаговцына, того что хотел заставить попа крестить ягненка, а потом насильственно увезенная матерью Настасьей Григорьевной обратно в родительский дом. В первые годы своего замужества Анета переписывалась с тетушкой Александрой, видно, очень горемычной и Анетой любимой, поскольку письма те были очень нежными.

Кстати говоря, свидетельства и родословные документы часто спорят друг с другом, иногда встречаются и необъяснимые разночтения (даже в родословных таблицах, составленных разными потомками) и даже несомненные ошибки, которые я встречала в росписях дворян Тульской губернии. Но здесь я передаю все так, как мне передавала моя бабушка. А ей – сама Анна Николаевна. Было бы непростительной ошибкой пренебрегать семейными преданиями, – ведь не случайно такие замечательные русские ученые-историки, как генеалог Л.М.Савелов и С.Ф. Платонов приравнивали устные предания к историческим источникам. Нередко именно предания часто определяли духовно-нравственный вектор жизни многих поколений, – во всяком случае, тех членов рода, для коих эти предания были живыми и действенными идеалами, своеобразными внутренними цензорами поведения.

Именно в преданиях жило своеобразие родового лица, благодаря преданиям сохранялась внутренняя преемственность и единство рода. Безнравственно было бы предавать их забвению, поскольку на них зижделась и родовая честь, действовавшая в сердцах потомков как неотменное жизненное обязательство перед памятью предков и укреплявшая страх эту память унизить и осквернить. Ну, а то, что родовыми святыми воспоминаниями многие злоупотребляли, начинали гордиться и приписывать себе самому достоинства великих предков, так это давно в людях было обозначено простым и кратким словом – грех.

Но вернемся к главе семьи Жуковских – к дорогому и немного таинственному Егору Ивановичу Жуковскому, у которого, как мы знаем, были свои родовые старины, однако он по великой своей скромности как-то не вносил их в жизненное пространство своей семьи. У него на самом высоком и первом месте всегда стоял Господь Бог, потом долг перед Отечеством и семьей, а все остальное как-то меркло и уходило на дальний план воспоминаний. Помимо всего прочего тон в семье задавала Анна Николаевна, и он не мешал ей в этом: промеж супругов не было несогласий…

* * *

Егор Иванович ходил в мягких сафьяновых неслышных сапожках, носил накладочку на рано облысевшей голове, утверждая, что ему без нее холодно, никогда не ел мяса, но отнюдь не показывал того за столом, – для себя отдельного стола никогда не просил. Был трогательно добр и чувствителен к чужому горю. Никогда не отказывал никому в просьбах. Носил старомодные широкие галстухи, брился, оставляя широкие украинские усы. Зимой носил обшитую барашковую венгерку и высокие сапоги. Любил выйти рано утром и по морозу обойти до рассвета все свое хозяйство. Никогда не курил, избегал спиртных напитков. Был всегда добродушен и приветлив, что, несомненно, унаследовал его любимый сын Николай.

Безмерно любил свою мудрую и твердую характером Ниночку (Анну Николаевну), которая всегда утешала его в минуты слабости и уныния, записывал за собой каждый день в тетрадочку свои оплошности и грехи, и вообще вел строжайший покаянный дневник, ни в чем не давая себе спуску.

Это был человек сокрушенного сердца, которое, как свидетельствует пятидесятый псалом царя Давида, «сердца сокрушенна и смиренна Бог не уничижит». Жизнь в семье Егора Ивановича протекала ровно и спокойно, чего нельзя сказать о его внутреннем душевном состоянии – он несомненно ощущал некое несоответствие и жизни окружающей, и своего собственного устроения Божиему христианскому идеалу, к которому стремился. И не случайно мы в этой главе вспоминали протяжные русские народные песни с их горьким сокрушенным духом – тот же самый дух жил и в сердце Егора Ивановича. И среди многих и многих был он таковой – один. Он жил среди своих любимых духовных книг – читал Библию: и на церковно-славянском, и на латыни, сравнивал с переводами на немецком и французском, углублялся ненасытно в святых отцов и в Слово Божие, которое питало его, насыщало, открываясь ему своими разными драгоценными гранями. Он переписывал и собирал молитвы из отеческих книг, иногда сочинял молитвы и сам. Всем сердцем стремился жить строго по Заповедям Господним и очень жестко и нелицеприятно судил себя самого за несоответствие.

Долго хранились в семье его записные книжки, где он тщательно отмечал все свои недолжные помыслы и поступки. Почти все записи начинались воплем отчаяния: «Господи, спаси ны – погибаем!»:

«16 ноября 1844 года. Блудные мысли; непризрение бедного; суета мирская помрачила возношение и память о Боге»

«27 ноября и 28 – уныние, осуждение, леность на угождение Господу; ни единого доброго дела. Господи, Иисусе Христе, сыне Божий, помилуй нас!».

Если это были записки, которые можно было бы назвать исповедальными – ибо несомненно все эти прегрешения он нес в церковь, к своему старцу на исповедь, то в других книгах он, разграфив их на каждый день месяца, а каждый день на две половины – в первом столбце перечислялись добродетели, а в графьях отмечались ежедневно крестами или нолями их выполнение.

Добродетели перечислялись следующие: «Терпи, сколько возможно молчи, воздержание, целомудрие, порядок, деятельность, незлобие, опрятность, спокойствие, смирение…». Почти все графы были заполнены нолями, и лишь очень изредка встречались кресты.

«Много и самых разнообразных благ испрашиваем мы у судьбы; истинно только одно – тихое, кроткое довольство души, которое приходит независимо от забот житейских, независимо от горя и радости. Это истинное благо», – записывал он свои заветные мысли. – Станем дорожить временем, потому что каждая его минута – труд, а в труде насущный хлеб».

И тут же среди этих записей и строгих духовных самооценках высказывает Егор Иванович свое трогательное отношение к любви:

«Летние цветы пышны и роскошны, но отчего всего милее маленькая медуника, которая первая выглядывает из оттаявшей земли? (первая любовь)».

У Егора Ивановича первой и последней любовью была его «медуника» – обожаемая жена, которой он всегда оставался верен, хотя Анна Николаевна в отличие от него, мистика в самом высоком и подлинном смысле слова, в твердыне своей непоколебимой веры всегда оставалась реалисткой. Эти два мира, – так говорила моя бабушка, – невозможно было примирить полностью. И потому Егор Иванович понемногу замыкался в себе, избегал высказывать свои убеждения даже в мелочах, и если что-то в семейном быту его огорчало, большей частью он просто молча уходил…

По словам бабушки, Егор Иванович обращался за духовным окормлением к одному из великих старцев Оптиной Пустыни, но, к великому моему сожалению, в семейном архиве не сохранилось сведений о том, к кому именно из старцев в Оптиной обращался Егор Иванович. Над своей научной биографией Н.Е. Жуковского бабушка Екатерина Александровна работала в конце 30-х гг. Понятно, что само то время не давало возможности углубляться в такие подробности; но надо признать и другое: интереса живого к таким деталям особо и не было. Духовные лица в семейной переписке упоминались лишь вскользь, настолько их присутствие в жизни воспринималось как нечто обыденное, привычное и уж никак не грозящее своим почти полным исчезновением…

В качестве иллюстрации – изображение цветка Медуники – первого вестника весны ореховских лесов, милый образ трогательной супружеской любви и верности, и чистой души героя нашего повествования.

Возможно ли в наши дни встретить человека, подобного Егору Ивановичу? Сколь ни напрягай воображение, но вряд ли нарисуется современное ему подобие… Где встретишь нынче такую трогательную доброту, кротость, душевную чистоту и полнейшее бескорыстие в отношении к жизни и людям… А притом был и штабс-капитан, и широко образованный, опытный и мыслящий инженер, дворянин с безупречными, хотя и скромными манерами, отличный, вполне рациональный и очень усердный сельский хозяин. И при все том – детская чистота…

Сын Егора Ивановича – Николенька – перенял от отца эту мягкость и детскость, – она слышалась и в его добродушной веселости, и в способности радоваться даже самым, что ни на есть, пустякам, и в его всегдашней сердечной расположенности, приветливости ко всем, и даже в его высоком голосе при большом росте и весьма могучем телосложении, и в этой смешной редкостной рассеянности гениального ума, вечно погруженного в свои думы и не способного концентрироваться на подробностях обыденной жизни, эти вечно забываемые ключи, перепутанные даты и адреса в письмах, и прочие курьезные вещей, о которых ходили в студенческой среде анекдоты и прибаутки. Но притом – и я, надеюсь, книга моя развернет и эти страницы, – это был по сути дела добрый ангел всей семьи – никто как он не умел приласкать горюющего человека, никто как он не умел опередить своею помощью даже просьбы о них – а это ведь и есть живое Евангелие! – фактически он стал вторым отцом для своих меньших братьев и сестры Веры – Николай Егорович выдавал ее замуж, устраивал ее семейную жизнь, писал ей во Владимир, где поселились молодые, чуть не каждый день трогательные письма, когда Верочка ждала деток, он же и покупал для маленьких нужную амуницию – а ведь уже был уважаемый и известный в мире ученый, профессор, сидевший над своими формулами двадцать пять часов в сутки.

Рассеянностью Николая Егоровича любили попользоваться… Один и тот же студент по нескольку раз мог приходить сдавать трудный экзамен, или один и тот же молодой человек приходил сдавал экзамены за других, правда, иногда они смешно и нечаянно попадались, – Бог ведь шельму метит.

Однажды один студиозус несколько раз приходил к Николаю Егоровичу сдавать экзамен и каждый раз безнадежно и с треском проваливался. Жуковский слушал всегда его молча, грустно опустив голову… Однако при последней попытке, он вдруг как-то встрепенулся и сказал: «Странно: вот уже который студент приходит ко мне сдавать этот курс, и все четверо или пятеро отвечают одинаково плохо, и у всех троих одинаковая заплатка на носке правого сапога… Что бы это значило?».

Несколько извозчиков всегда поджидали Жуковского у ворот его дома на Мыльниковом: «К нам, к нам, Николай Егорович, – зазывали они, – у нас по сорок, больше не берем!», на что профессор рассеянно им отвечал: «Больше пятидесяти не дам». А затем, расплатившись вперед, тут же забывал и об этом, и в конце пути вновь доставал кошелек, чтобы расплатиться еще раз. Но московские извозчики Жуковского уважали, и редко кто позволял себе дважды попользоваться щедростью этого трогательного старика в длинной шубе, старенькой бобровой шапочке и огромных ботах, направлявшегося читать свои лекции…

Удивительно, но у других детей Егора Ивановича этой черты детскости не было. Не узнавалась она и ни в ком из внуков. И вот только в моей маме (правнучка) во всю ее жизнь эта редкостная черта присутствовала очень заметно, хотя она могла быть и бывала и очень строга и, порой, непреклонно властна. Да простит меня читатель за нескромность, – но и у пишущего эти строки автора, во всю жизнь, которая по классическим меркам уже почти исчерпала названные в Псалтыри сроки, сохранялось и по сей день еще не исчезло странное внутренне самоощущение, что все вокруг… взрослые, а данный автор – нет.

Привыкнув к особенностям маминого нрава, я нередко ловила себя на том, что в нормальных людях, не таких как она или в особенности как Николай Егорович, я ощущала их «нормальность» как некую внутреннюю, но реально ощущаемую мною тяжесть, которую определить словесно не просто. Вот перед вами ребенок, и с ним говорить легко и весело. А теперь перед Вам взрослый человек со всеми своими амбициями, предрассудками, самомнениями, устоявшимися привычками, «любимыми взглядами» и даже заморочками (по-научному – установками) во взглядах на жизнь, и, общаясь с ним, если хочешь избежать ненужных осложнений в отношениях, старайся виртуозно лавировать меж всех этих подводных камней, чтобы и самому не нарваться на рифы, и, главное, не задеть болевые точки собеседника, ибо за этим непременно последует обострение и взаимное огорчение…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю