355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Екатерина Домбровская-Кожухова » Воздыхание окованных. Русская сага » Текст книги (страница 31)
Воздыхание окованных. Русская сага
  • Текст добавлен: 9 апреля 2017, 15:30

Текст книги "Воздыхание окованных. Русская сага"


Автор книги: Екатерина Домбровская-Кожухова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 31 (всего у книги 54 страниц)

«Бесконечно треплются плакучие березы, дым, вырываясь из трубы, клочками уносится и стелется голубоватой дымкой над крышами. Вдали строго и холодно высится церковь. Она не манит меня и я не найду там себе утешения и успокоения. Я не в силах уже больше молиться. Одно тупое терпение и ожидание, чего? Я и сама не знаю… Впереди старость»…

Но впереди была далеко еще не старость, а целая треть совсем иной жизни. Бабушка вспоминала свою мать после революции спокойной, мужественной и вновь молитвенной. Подрастали внуки, Кирилл и Майя, и Вера Егоровна ставила их вместе с собой под образа и они всех – ближних и дальних, близких и не близких – поминали втроем, как и было это всегда заведено в семье Жуковских.

Только одно не устраивало Кирилла: бабушка запретила ему поминать отца (Вера Егоровна не могла простить Ивану Домбровскому – моему деду – того, что он так поступил с Катей, эмигрировав заграницу с другой женщиной, потому что та была дочерью миллионера). Но внук Кирилл, упрямый, и воспитанный матерью в любви и почитании отца, про себя, разумеется, всегда поминал раба Божия Иоанна, отца своего, пока, переехав в Москву и постепенно погрузившись в атмосферу захватывающего конструктивизма, творческих увлечений и общений с яркой художнической московской средой – уже совсем почти атеистической, – не "забыл" вовсе свою веру… Пятьдесят лет спустя Кирилл Иванович сам мне говорил о том, что в детстве и юности молился горячо и очень искренно, но что веру начал терять после переезда в Москву. У меня же на сей счет были несколько иные соображения, которые опираются на совершенно потрясающий по своей мистической и пророческой глубине случай, который произошел с годовалым Кириллом, когда он на руках своей матушки Екатерины Александровны Домбровской в лютые морозы конца 1914 года путешествовал завернутый не в одну меховую доху из маленького города Южи – тогда Владимирской губернии в Нижний Новгород к своему деду и бабушке. То, что случилось по пути, определило его духовную судьбу. Во всяком случае, я так верю.

На коллаже работы Екатерины Кожуховойрусское поле, ставшее целиной в наше дни; Александр Александрович Микулин и Вера Егоровна Микулина (урожденная Жуковская), в кабинете Александра Алексадровича в Нижнем Новгороде. Александр Александрович читает жене, как и делал это постоянно, а она, приложив руку к уху (еще с молодости после тяжелой болезни В.Е. начала терять слух) слушает его.

Зима 1914 года.

…И со мной в детстве произошел один не совсем обычный случай, даже прямо-таки загадочный, который я вскоре после самого происшествия благополучно и позабыла, и вот не так давно, перечитывая бабушкины записки о том, что произошло с ней в далекую зиму 1914–1915 года, когда она путешествовала санным путем с маленьким сыном на руках в Нижний Новгород, я вдруг вспомнила и то, что случилось сорок с небольшим лет спустя и со мной, и оба случая как-то воссоединились в моем сознании, слились воедино, словно это два эпизода принадлежали перу одного и того же автора, из одной и той же книги, название которой – Жизнь. Начну с происшествия более позднего, которое имело место быть в начале января 1953 года…

Была зима и довольно крепкого морозу. Я уже ходила в школу – в ту самую, что на Софийской набережной против Кремля, где воспитывалась за 75 лет до этого моя прабабушка Мария Александровна Микулина – Манечка. Я уже писала, как повезло мне со школой, пребывавшей в замечательном старинном здании, где все сияло величественным, царственным великолепием эпохи Александра III, а, возможно и Александра II: потолки высоченные, очень красивые, с лепниной, изысканного стиля окна, парадные двери с золотыми старинными ручками, высоты такой, что рослый кавалергард в кирасе мог не только войти, но и въехать на коне в наш ошеломленный девчоночий класс…

Я попала в эту привилегированную школу, что называется, «по месту жительства», благо родимая моя улица Полянка была совсем рядом. А так, в этой школе учились в основном дети из печально знаменитого Дома на набережной. У всех были громкие тогда имена и, надо признать, дети были хорошими: красивые, умные, усердные и воспитанные были девочки… Я дружила с Мариной Ширшовой. Марина была замечательным человеком: живая, яркая, очень способная и, как мне казалось, смелая девочка, а ведь она была тогда уже почти круглая сирота – мать ее, актриса, была репрессирована почти сразу после рождения Марины, пережила пытки и умерла в ссылке на Колыме, когда дочке было всего четыре года. Марина жила с отцом в «Ударнике», как мы называли этот большой дом на Берсеневской набережной, поскольку в нем находился и наш любимый кинотеатр с таким названием. Она своего отца, легендарного полярника, ученого-океанолога, обожала. Но и отец Марины скончался рано – в том 1953 году. Кажется, воспитывала ее потом бабушка по отцу…

Я мало об этом знала – у нас дома сплетничать было не принято, Марина говорила о чем-то лишь вскользь, но что-то о скорбных обстоятельствах ее детства я все-таки знала: сердце у меня сжималось тогда при одном упоминании о Марининой жизни.

Много дружить в те времена у нас не получалось. После школы нас сразу забирали домой, вольной жизни ни у нее, ни у меня не было, мы много занимались, мало гуляли, если гуляли вообще, а через несколько лет меня перевели «по месту жительства» в мальчишескую школу – и мы с Мариной потеряли друг друга. И только многие годы спустя (у меня уже было двое сыновей и я работала в журналистике), мы встретились случайно в магазине в наших краях – оказалось, Марина уже долго жила в Америке, была настроена к России предельно критично и неприязненно, а я – я не умела тогда ее услышать, и потому, что мне не довелось пережить того, что пережила Марина, а еще и потому, что я вслед за бабушкой, которая в традициях коренников-Жуковских всю жизнь исповедовала делом древней постулат Ипатьевской летописи: «луче на своей земле костью лечи, нежли на чюжей славну быти…», мыслила только так, и никак иначе. Это, наверное, было самым главным наследством, мною от бабушки полученным. Многие годы до моего воцерковления, смертную связь с родиной я воспринимала как святыню и исповедовала ее как главный стержень жизни.

Тогда дороги наши с Мариной Ширшовой разошлись… И тому виной была моя категоричность. А теперь я знаю, что любила ее, и могла любить гораздо сильнее, но долгое время мне не удавалось найти выхода из этой горькой дилеммы жизни: как можно сохранять верность тому, на чем стоишь, и при этом, не сдавая ни йоты своих нравственных позиций, не вычеркивать все же из своей жизни другого, стоящего иначе, но любить его по-братски и сколь возможно помогать ему своей любовью обрести или вернуть то, во что верил ты сам. Если же помочь ты не мог, то должен был «нести на себе» эту глубокую драму и боль отношений в любви, сострадании и надежде, что все-таки твоя любовь когда-нибудь и «выкупит» (как выражались наши великие старцы) эту душу. Но эти выходы из тупиков жизни открывались только во Христе, однако к тому времени, когда я начала их познавать, следы Марины были вовсе утеряны…

* * *

Имелись и другие подружки – мы отличались дружелюбием. Не было сплетен, интрижек, науськиваний друг на друга, чем сейчас грешат дети уже чуть ли не с детского сада. Видно, помогали нам учиться и жить сами стены. А, может, что-то еще оставалось в людях от очень давнего, старинного, прежнего, когда еще на Руси жили люди, не одержимые постояннодействующей злобой, цинизмом и подозрительностью…

Впрочем я все уклоняюсь и уклоняюсь в сторону от намеченного пути, а мне ведь потребно сейчас открыть календарь на первых листках января 1953 года, прожить там один день, а затем перенестись еще дальше – в последние декабрьские дни 1914 года, но ведь и школа моя тоже имела отношение к делу, о котором пойдет рассказ. Там очень многое вобрало в себя сердце, отложив свои сокровища в какие-то дальние, заповедные клети. Нужно было только заполучить нечто подобное химреактивам, проявителям, чтобы сокровища эти ожили и заговорили, могли стать осмысленными. Их надо было вызволить на свет Божий, но не было протянутой навстречу руки, никто ни о чем не вопрошал меня. Некому было разбудить спящую царевну-душу. Все глубокое, важное, серьезное и сложное тогда окутывалось вокруг меня молчанием. И возможно вовсе даже не из соображений осторожности. Это был мирный естественный фон жизни, которая не рвется за данные ей рамки, не ищет чего-либо с напряжением, не мается ничем, кроме житейского, кроме забот о ближних, попыток добыть хоть какие-то средства к существованию и реализовать себя в творчестве.

Меня очень любили, меня питали впечатлениями искусства и литературы, какими-то знаниями, мне даровано было познание Орехова, бывала я и на море с мамой, которая ездила туда на этюды. И все-все душа моя жадно поглощала, запоминала, и даже изнывала в детстве от мучительного переживания таинственной и не простой красоты жизни. Я до сих пор помню, к примеру, одно такое место в бывшей усадьбе художника Константина Коровина, где находили приют художники типа мамы. Небольшая терраса склона, – пять-шесть метров в длину и метра полтора-два в глубину, на которой цвели редкие розы, стену обвивал виноград, а рядом, кажется, был кусок скалы, в который терраска упиралась, и потому место было притемненным. Таким, во всяком случае, я его помню. Ничего там больше не было, но эта притемненность, этот угол скалы, пустынный решетчатый заборчик и что-то вроде лесенки, ведущей вниз к старой пристани, по которой никто здесь давно не спускался, – это место завораживало и говорило со мной. Может быть, там когда-то что-то было? Во времена, когда царствовал в Бахчисарае хан? Или во время последней кровопролитной войны – может быть, тут на этой терраске кто-то был убит? Так пыталась думать я, но ответов у меня, конечно, не было.

Как бы я хотела увидеть еще раз это место… Крутой склон, пустынная терраска, старая пристань внизу в маленьком заброшенном заливе, плеск благословенных волн Понта Евксинского о мшистые камни, какие-то обломки почерневших жестянок от баркасов, и даль искрящего солнцем такого радостного, счастливого, но какого-то нереального – из снов – и потому даже пугающего своей радостностью моря…

Но все эти виды, эти памяти не могли насытить меня, не могли открыть замки тех внутренних заповедных клетей, где собирался, возможно, пусть малый, но все-таки мой главный жизненный багаж. Видимо, так устроил Господь, что душа моя уже тогда, в детстве, могла вобрать в себя и значительно более глубокое восприятие жизни, но мои родные этого не замечали и о том не заботились: возможно, что жизнь вне Бога и Церкви при всех их подлинных талантах и замечательных свойствах характеров как-то притупила в них самих эту потребность искания смыслов во всем окружающем мире, и себя самого в нем, и, главное – искание Источника и Творца жизни – Небесного нашего Отца.

* * *

Молчание было вокруг меня, молчала и я. Сердце что-то хранило в своих глубинах, но оно было совсем бессловесным, оно не могло обрести своего слова, оформиться в мысль, высказаться в вопросе… Беда была в том, что воспитание мое не было погружено в воздух веры, не было пропитано глубоким переживанием христианства, Священной Истории Ветхого и Нового Заветов, а жизнь моя и других вокруг не испытывалась ни в малой мере Евангельскими Заповедями, что в корне меняет всего человека. А ведь добрые русские родители в прежние времена именно так и готовили к жизни детские души. Евангельский дух с детства витал в жизни русских людей, исцеляя от прародительского греха, от причуд наследственности весь внутренний мир человека, рождая в нем отзывчивость, широту сердца, дар слышания и понимания другого, великодушие, прощение…

Достаточно привести в пример семейные чтения вслух во времена московского детства Достоевского. День за днем отец читал семье Библию. Особенно поразила Федора Михайловича Книга Иова. Его детское сердце было открыто необыкновенным глубинам этой трагической и великой книги о вере и об испытаниях ее, о любви Бога к человеку и о мужественной и смиренной любви человека к Богу. Можно сказать, что погружение души в эту книгу имело своим результатом идеальную постановку человека в отношениях с Богом. Достоевскому было всего восемь лет, когда впервые он услышал Книгу Иова. В «Братьях Карамазовых» старцу Зосиме он дарит те же самые переживания детства, которые имел сам. Это подтверждала Анна Григорьевна – вдова Достоевского. «…В первый раз посетило меня некоторое проникновение духовное… и в первый раз от роду принял я тогда в душу первое семя слова Божия осмысленно»… «Пощадите теперешние слезы мои – ибо все младенчество мое как бы вновь восстает предо мною… и чувствую, как тогда, удивление, и смятение, и радость»… «Вчера еще взял ее – и не могу читать эту пресвятую повесть без слез. А и сколько тут великого, тайного, невообразимого!»

Вот чего и мне, и многим других детям последних ста лет не доставало в детстве и юности, чтобы расти не только в рост, но прежде всего в душу. И можно только удивляться, как то, давнишнее, московское, детское, старинное, столько лет сохранялось втуне живым, настаивалось в каких-то глубинах сердца, чтобы затем в мучительных перипетиях искушений, медленно, но верно перерабатываться, перерастать в веру и любовь, в ту любовь, когда душа человека уже готова всем своим существом исповедовать великое Евангельское слово Предтечи и Крестителя Господня Иоанна о Христе: «Сия убо радость моя исполнися. Оному подобает расти, мне же мАлитися» (Ин.3:30).

* * *

…А повезло мне со школой потому, что я была под бочком у Москва-реки и Кремля, и очень ясно помню ранние холодные весенние утра и зимние ветры Севера, которые дули на нашу Софийку опять же от Кремля. Меня пугал и одновременно притягивал этот ледяной сумрачный фон неба, официозный стиль набережной, какой-то немножечко не московский, но холодновато-петербургский «большой» ее стиль. Притягивал тем, что и здесь чувствовалось нечто кремлевское – что-то царственное, государственное, высокое, непременно высокое! – стоящее выше обыденной жизни простых людей, – это удивительное чувство у меня в детстве родилось совершенно самостийно, никто в семье не имел монархических пристрастий, и не бывало о том в мое время никаких вообще разговоров. А душа – она знала и чувствовала, взирая на холм Кремля, что там пребывает что-то особенное, державное, даже чуть ли не неземное, хотя осмысление тому пришло спустя многие десятилетия. Детская душа отзывалась тогда на подлинную мистику государственности, убеждалась в том, что она существует в Божественном замысле миропорядка, а не только в результате сугубо человеческих, земных деяний; что существует мистика царского помазания (и не только царского, так как это есть по природе своей ничто иное, как мистика Божественного призвания) мистика средоточия жизни и Божественного призвания великого народа как сакрального целого.

Много позже в этом потоке начавшей осознавать себя веры открывалось мне и богословие рода, о котором размышлял отец Павел Флоренский. Но тогда и даже еще много позже узнать о том, справиться и воспросить мне было некого и нЕгде, хотя душа о том уже догадывалась и готова была узнать. Я была как тот Евангельский расслабленный грешник, тридцать восемь лет чаявший движения воды в купальне, называемой Вифезда, у Овечьих ворот Иерусалима, лежавший среди великого множества других «больных, слепых, хромых, иссохших, ожидающих движения воды, ибо Ангел Господень по временам сходил в купальню и возмущал воду, и кто первый входил в нее по возмущении воды, тот выздоравливал, какою бы ни был одержим болезнью». Я была почти как тот несчастный, которого Иисус, увидев его, воспросил: «хочешь ли быть здоров»? И я, так же как тот несчастный расслабленный грешник отвечала: «не имею человека, который опустил бы меня в купальню, когда возмутится вода; когда же я прихожу, другой уже сходит прежде меня». И мне, как и тому человеку, Господь сказал в один – лучший! – момент моей жизни: «встань, возьми постель твою и ходи». Тот человек тотчас выздоровел, «взял постель свою и пошел» (Ин.5:2–9).

Что касается Евангельского слова «и пошел» – оно не означало еще моего полного исцеления или исправления, но оно свидетельствовало для меня о том, что человек, лежавший 38 лет (мне было меньше) «встал» и «пошел» навстречу Спасающему и Исцеляющему нас Господу. Это означало, что надлежало встать и идти навстречу Господу и мне…

* * *

Училась я в школе тогда очень хорошо – кроме пятёрок – других оценок никогда не видела, хотя школа была очень строгая, а одноклассницы на редкость хорошо подготовленными и способными девочками. Не помню, была ли я первой отличницей, или только второй – вслед за Валей Курбатовой, на которую я смотрела всегда снизу вверх, почему-то считая ее по-настоящему серьезным человеком и настоящей отличницей, а себя – кем-то не тем, за кого себя выдаю, каким-то суррогатом (о чем, конечно, никому не говорила, да и сказать не умела). Свидетельствую о том с ответственностью: это самоощущение собственной неподлинности присутствовало во мне с очень раннего возраста. Нечто вроде самочувствия классического русского «маленького человека»… Странно, но это правда.

Тем не менее, почему-то именно меня, а не Валю наградили билетом на первую в истории Кремлевскую ёлку в Большом Кремлевском дворце. Возможно потому, что я очень много болела в первом классе, но училась все равно хорошо: мама моя была очень строга, и если я делала на странице в тетради хоть одну помарку (да хоть на десятой странице), я тут же должна была переписать абсолютно все без помарок, – вырывать страницы категорически не полагалось. К тому же часто переписывания осуществлялись лежа из-за болезни. Не потому ли с детства и на всю жизнь у меня образовалась мозоль от ручки на третьем пальце правой руки? А еще и полное спокойствие, когда что-то приходится сто раз переделывать. Мамина закалка. Спасибо родимой за это воспитание. Хотя я не совсем уверена, что с каким-то другим характером ребенка был бы точно такой же эффект.

…Не без трепета и страха я шествовала в Кремль за руку с мамой. Красота дворца меня ошеломила, хотя я была не совсем уж неискушенной в этом отношении девочкой: уже несколько лет мы с мамой ходили на концерты в Большой зал Консерватории, доставались мне билеты и на ёлки в ЦДРИ – в Центральном Доме работников искусств (очень уютно-домашних – я их больше всего любила), куда попадала благодаря тому, что мама была членом Союза художников.

Кажется, к тому времени, бабушка уже водила меня и в Оружейную палату Кремля, ездили мы с мамой и в Кусково, и в юсуповское Архангельское, красота которого и вся его дивная аура XVIII века меня особенно услаждала. Но грандиозный и прекрасный Георгиевский зал и несметное множество детей разных возрастов, – а мне казалось, что все старше и больше меня, – ослепительные огни и великолепная ёлка до расписного потолка, меня, вероятно, настолько подавили своим великолепием, сиянием золота, высотой, пространствами и глубинами, что я потом, потрясенная, начисто забыла все то, что происходило на самой ёлке. Вообще-то я была бестолковой в житейском смысле девочкой и мне всегда было трудно ориентироваться – куда надо бежать, с кем и что танцевать, что скандировать в ответ на возгласы чудесного Деда Мороза, я путалась, мне было стыдно и я потихоньку начала ретироваться на задний план, а потом возникла спасительно-малодушная мысль: пусть ёлка еще в самом разгаре, пусть еще будет представление, а потом раздача подарков, но мама-то моя в раздевалке, и я прекрасно помню дорогу, по которой нас сюда вели. И я вышмыгнула из шумнодействующих рядов детей и побежала к лестнице…

* * *

А дальше все происходило как во сне. Я сразу очутилась в свободном пространстве бесконечных кремлевских переходов, тихих сияний люстр, бронзы, золота, множества зеркальных отражений, восхитительных узоров паркетов, – и ни один человек почему то не встретился мне на пути, словно я в один миг выпала из времени и осталась один на один с тем, что времени не принадлежит и никогда не принадлежало. Это было как и в Орехове: я несомненно очутилась в гостях у подлинных хозяев дворца и если все-таки во времени, то несомненно в таком, которое обычным измерениям не поддается…

А я все шла и шла, сто, двести, пятьсот метров и больше (это я сейчас уже прикидываю свой маршрут по дворцовым схемам), казалось бы, узнавая свой недавний путь к выходу их дворца. Но на самом деле я двигалась совсем в другую сторону: где-то на переходах я ошиблась, и не там свернула, и вот теперь со мной происходило нечто чудесное: из велеречия Николаевско-Тоновской России, из царственного декора еще недалекого XIX века я вдруг очутилась… в сказочных глубинах древней русской жизни.

…Предо мной открылось все совсем другое: удивительной красоты расписные покои с низкими сводами, с темным деревом мощных резных кресел и лавок с лапами зверей вместо ножек, с красными коврами и узорчатыми решетками цветных окошек. И я тут позабыла все – и кто я, и где я, и почему иду, и куда иду по этим палатам, и только не могла отвести глаз от расписных стен, от сказочной красоты этой сказки о Царе Салтане или о Золотом петушке, от воплотившейся в един миг в реальность былинной моей любви к Руси, уже тогда переполнявшей мое детское сердце видЕниями и присутствиями на ковыльных «русських» полях, в дремучих еловых лесах, где таились богатырские сторОжи, в деревнях, которые виделись мне только в сиянии чистоты – ключевой воды, шелковых мурав, русской милой льняной одежды, тихой поступи русских мягких, смиренных лаптей, плести которые учил меня еще недавно – тридцать лет назад старичок-мастер под Зарайском.

Как я любила читать и перечитывать в детстве Русский богатырский былинный эпос, в хорошем, близком к пониманию ребенка изложении, кажется, писательницы Карнауховой, и сохранявшем при том подлинность русского пОступа. Эти былины мне тоже, как почти и все остальное, подарила бабушка. И много лет спустя, я очень сокрушалась, что русские дети не знают и не любят родимый наш русский эпос и все их последующие знания, приобретаемые в жизни, их привязанности и любови ложатся на безобразно пустое место, где бы дОлжно было бы храниться в золотом ларце сокровищу живой памяти о началах нашей Руси.

Именно в те сказочные, былинные времена детства (в том смысле былинные, что я не читала, а пребывала в былинной стихии – я там просто день за днем жила) и обреталась, наверное, способность погружаться в мир слова, мерянный не страницами, не строками, а словами и даже буквами, – настолько могучим было магнетическое притяжение текста, и я входила в него, в глубь слов, и еще вглубь, как входят в глубокие воды великой реки, и погружалась в них до того, пока остро и предметно не видела, что – вот оно! – все передо мной живое: и морда Соловья-Разбойника, и любимый мною Добрыня Никитич, и не очень любимый, какой-то сомнительный Алеша Попович, и Микула Селянинович, и, наконец, драгоценный, царственный, несравнимый ни с кем, выше всех стоящий в моем детском воображении, самый трагический и самый мощный и самый одинокий мученик-неудачник, страдалец своей непомерной неземной силы – Святогор-БогатырЬ, который только по горам, да по горам Араратским, на своем могучем коне ездил, который побратался с Ильей Муромцем, да золотым крестом с ним обменялся, который сумочку-то Микулы Селяниновича, русского пахаря, поднять так и не смог, потому что там сама тяга земная была схоронена, и который, в конце концов, смиренно лег на высоченных, недоступных и мрачноватых тех горах Араратских, Кавказских в уготованный ему дубовый гроб:

На тых горах высокиих,

На той на Святой Горы,

Был богатырь чудный,

Что ль во весь же мир он дивный,

Во весь же мир был дивный.

Не ездил он на святую Русь,

Не носила его да мать сыра земля…



И вот теперь я пребывала в той горнице княжеской, какая у Владимира Красное Солнышко, наверное, была, где он праздновал и тризны справлял со своей верной дружинушкой, где и миловал, и радовал народ православный, праведный своей любовью и благодатью, недавно столь изобильно покрывшей его при чудесном его Крещении.

Не знала, разумеется, я тогда, что совершенно случайно и невольно и непонятно как и почему незамеченной, я проникла через Святые сени дворца в Грановитую палату Кремля и странствовала там, где когда-то века назад собиралась Боярская дума, где заседали Земские соборы, где государи русские праздновали покорение Казани и победу под Полтавой…

Целая жизнь прошла, но и до сих пор я не могу понять, почему и зачем, и для чего мне, без малого семилетней, было даровано это чудесное приключение – заблудиться в 1953 году в огромном Кремлевском дворце и оказаться совершенно одной в Грановитой палате, и пребывать там очень долго – час, полтора? – покуда я не увидела, что за чугунными решетками древних окошек уже густо засинел зимний вечер, задымилась на морозе Москва-река, а за ней уже тихо встали и чуть вьющиеся дымки старых московских замоскворецких печей, где был и мой милый дом, где бабушка сидела на кухне, пила чай и ждала нас, где мое сердце было всегда защищено ото всего зла мира, где был тогда мой земной прообраз рая, который однажды, закончился, потому что защита от зла была все-таки совсем иллюзорной, но чтобы в этом убедиться, надо было пройти и через зло, через многие и страшные искушения, чтобы познать и принять всем своим существом тот единственный путь спасения, на который зовет человека Господь – путь преодоления зла в самих себе.

…А я еще шла и шла, из покоя в покой, из палаты в палату и вокруг стояла какая-то особенная тишина пустого дворца и умолкнувшей жизни, но все вокруг в этом молчании для меня звучало, и я даже не могла подумать в этим минуты, что я просто заблудилась, и ни где-нибудь, а в Кремле, что ёлка уже давно закончилась, и что где-то там, на морозе ждет меня мама, и что меня могли давно уже запереть здесь даже на всю ночь, и что мне будет тут очень страшно. Ни одной подобной мысли не было в голове, а когда они все разом вдруг вспыхнули, я мгновенно испугалась, забеспокоилась и побежала, сама не зная куда, то сразу – вот чудо! – в мгновение ока очарование кончилось, Грановитая палата меня отпустила, и я попала прямо в объятия мамы, которая ждала меня в гардеробе.

Ни одна душа живая не знала о моей более чем часовой самостийной жизни в анфиладах Кремлевского дворца. Думаю, он сам меня каким-то образом завлек в свои хоромы, а потом – сам же и отпустил… Вот только вопрос: зачем?

* * *

Так уж сложилось, что текст, прежде чем он будет написан, я прежде всего слышу как музыкальное нечто, – не мелодию, не что-то оркестрово оформленное, что можно изобразить в нотах, никак нет. Сознание наше, человеческое так прилепилось к реалиям, самими же нами и созданным, что оторваться от них, ну, никак у него не получается, а то, не нами созданное, первозданное, дареное, которое иной раз все-таки прорывается через еще не занятые, не истертые глубины наших душ на поверхность, ощупывается и опознается нами с величайшим трудом. А чаще мы все это отбрасываем как сор или звуковые помехи…

И все же текст слышится все-таки как-то симфонически, как, скажем, отдаленное, еле слышимое гудение роя, причем роя, только еще собирающегося вылететь в сад, и звуки эти не текут, не плывут, они сжаты, собраны, кристаллизованы в аккорд, который тем не менее несомненно предвозвещает то, каким цветком он будет потом разворачиваться и разрастаться из этого кристалла. И потому звучащее в моем сознании (надо было бы каким-то другим словом обозначить тот отсек души, в котором я определенно начинаю слышать этот многозначительный гул, но пока не нахожу, каким же должно быть это слово) еще только предвозвещает, что-то подсказывает, и слегка набрасывает ориентир – точку, к которой это гудящее и полное жизни нечто вожделеет, тяготеет и стремится…

Но вот, все вехи обозначены и, хотя туман непроницаем, можно начинать двигаться, всякий раз испытывая унижение и боль от очевидного бессилия изобразить что-либо хоть в отдаленном приближении к преподанному подлиннику, который подарил тебе тот пчелиный рой, вылетевший в сад…

Древний Шуйский тракт, декабрь 1914 года. В мире уже гремит страшная война, к небесам взрываются сотни тысяч человеческих последних воплей, а здесь среди темени пространств и жутко чернеющих вдали лесов древнего, былинного Владимир-Суздальского края все еще пребывает, течет (или стоит?) в каком-то совершенно ином измерении и в несравненных с обычными масштабах особая, сакральная историческая жизнь.

…Не в ранний час и не в близкий путь летит по тракту «тройка удалая», которую духи ночи не прочь и совсем сбить с пути… Среди моря седых снегов, под черно-мутным небом ровно гремят бубенцы, лошади чуют путь, в оленьей дохе сопит семимесячный мальчик – белокурый, на редкость славный, а молодая мать его – сильная, смелая, вкушает волю и сладость ее полной грудью. Снежные брызги хлещут ее по лицу, но она ликует и наслаждается ими, и тем, что происходит над ней в очень живом и подвижном небе, в котором все движется и играет: какие-то вспышки, борения сфер, мрачных черных облаков ночи, бесцеремонно задвинувших робкие звезды куда-то вдаль, с облачками светлыми, подвижными, подзолоченными желтой луной, которая, в это же время не без удовольствия верховодит всем этим гульбищем, и сама балует над санями, то улетая вперед, то уклоняясь в бок, то прячась за растушевками облаков.

Луна желтеет на глазах, сани летят со свистом, гладко, споро, дитя согревает сердце, багаж упакован ладно, а она – молодая и сильная, вся исполнена своим дерзновением перед надвигающейся навстречу этой тройке жизнью.

«Ну, жизнь, давай, задавай мне свои загадки, давай, забрасывай меня своими головоломками, только не думай, что я заробею, – мне только того и надо, чтобы ты силушку мою молодую испытала, да подсказала по секрету, что же мне на роду написано, и чего все еще так ждет и жаждет мое горячее и необузданное сердце…»

Но вот остановка – знаменитая исконописная Мстера. Постоялый двор: печь, лавки, покрытые овчиной, чтобы ночь оставшуюся доспать, большой стол посредине с огромным веселым самоваром, а за ним наши путники: мать с сынком, его няня-кормилица, молодая простая украинка, которая так смешно величает барского малыша Кирилло, а при ней и свой годовалый на руках, а тут еще входит из глухой ночной темени в избу бородатый мстерский коробейник – мужик-иконник с большой холстинной сумой да коробом за плечами, полном иконами на выбор, да все отменные, тонкой кисти, изысканные, золотоузорчатые на благородно притемненном фоне…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю