Текст книги "Именем закона. Сборник № 1"
Автор книги: Эдуард Хруцкий
Соавторы: Инна Булгакова,Сергей Высоцкий,Анатолий Ромов,Гелий Рябов,Аркадий Кошко,Ярослав Карпович,Давид Гай,Изабелла Соловьева,Николай Псурцев
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 57 страниц)
Ровно в 16.00 дежурный вышел из-за своего бюро и скрылся в высоких, обшитых кожей дверях. И сразу же вернулся. Придерживая дверь, он жестом пригласил нас в кабинет. Мы гуськом вошли – сперва Дерюгин, за ним я. Шейко остался в приемной. Кабинет показался огромным. Вдали, за большим столом, покрытым зеленым сукном, сидел плотный человек без шеи, с огромной головой, похожей на морду бульдога. У него были седоватые, то ли зачесанные назад, то ли ежиком подстриженные волосы, а узенькие щелки, в которых посверкивали зоркие глаза, широкий рот с тонкими губами и очень глубокие носогубные складки создавали впечатление сильного, волевого и беспощадного человека.
Френцель Карганиани был в штатском, но казалось, что на нем аксельбанты, эполеты, шнурки и все, что там еще полагается.
На столе царил нарочитый, подчеркнутый порядок: прямо – огромный чернильный прибор из бронзы и мрамора. Справа – зеленая настольная лампа и веером расположенные коробки с сигарами и сигаретами; здесь же, образуя причудливые узорные фигуры, лежали и стояли всевозможные зажигалки, слева – несколько тонких разноцветных кожаных папок, видимо, там было все наиважнейшее, дабы не засорить внимание столь крупного деятеля мелочами. Рядом со столом, справа, располагалось несколько телефонных аппаратов, Френцель до них свободно дотягивался рукой. Над ним сзади висел огромный портрет Гитлера, исполненный маслом вполне профессионально. Гитлер на портрете был изображен в момент высочайшего экстаза: он произносил речь, и кругом будто бы колыхалась восторженная толпа.
В кресле около стола сидел некто совершенно безликий, как потом оказалось, комендант лагеря Рау Август Карлович. Впоследствии, без формы, я никогда не узнавал Рау. По виду ему было около сорока, и, как оказалось, он прилично говорил по-русски.
Френцель оглядел нас, взгляд у него был пронизывающим, страшным, циничным, я сразу понял, что он говорил этим взглядом: «Петушись, строй из себя смелого, сильного, независимого, я-то знаю, как скоро от этой силы, смелости и независимости ничего не останется».
Выдержав долгую паузу, он что-то сказал Рау. Тот перевел:
– Оберштурмфюрер Френцель Карганиани доводит до вашего сведения, что система учебных и распределительных лагерей Вустрау создана для подготовки, а также переподготовки кадров наших восточных помощников, то есть тех дальновидных и деловитых русских, украинцев, белорусов и кавказцев, которые добровольно согласились служить великой Германии на оккупированных территориях. Служить великой Германии будете и вы! – Рау повысил голос и выжидающе посмотрел на нас. Мы молчали.
Френцель и Рау о чем-то тихо потолковали, после чего Рау продолжил разговор.
– В нашу систему учебных лагерей попадают лишь те, кто в плену или на оккупированной территории верой и правдой служили фюреру и Германии, честно и добросовестно сотрудничали с властями и командованием, преданно выполняли их волю. В отношении вас сделано исключение. Вам выдан, так сказать, аванс… – Рау замолчал и как-то напряженно посмотрел на нас. Мне показалось, что в глубине его глаз прячется растерянность.
Думаю, что нам необходимо было что-то сказать. Но что?
Рау хмыкнул, помолчал, а потом довольно долго говорил с Френцелем. После этого он обратился к нам:
– В лагере Вустрау вы находитесь в порядке исключения, условно. Вполне возможно, что в самое ближайшее время вы будете переведены в другой учебный лагерь. В связи с исключительностью вашего положения германский паспорт вам выдадут только после того, как вы зарекомендуете себя и когда у господина Френцеля и командования появится абсолютная в вас уверенность.
Опять воцарилось молчание. Вдруг тишину нарушил глуховатый голос. Это было так неожиданно, что я вздрогнул. Френцель говорил без напряжения, но голос его почти гремел.
– У нас здесь одно наказание – расстрел. Обман – расстрел. Я, Френцель, сам расстрел, – что-то в этом роде очень грозно пробасил он, видимо, для большего эффекта поднявшись из-за стола: он был невысокого роста, но массивен и внушителен.
Это оказалось концом аудиенции. Также гуськом мы вышли и, предводительствуемые Шейко, вернулись в роскошные свои хоромы. До начала лекции Зайцева оставалось свыше двух часов. Мы зашли в блок, где находилась столовая, Шейко раздобыл чай с булочками, и мы немного поели. Потом Шейко показал нам лагерь. Все было благоустроенно, удобно.
Естественно, что дорогой мы пытались как следует расспросить Шейко. Нам мало что удалось, уж очень он был поверхностен и глуповат. Он почти не контролировал того, что говорил. Восхвалял великую Германию и призывал сотрудничать с нею, так сказать, из «идейных соображений».
– А что, ребятки… Судите меня как хотите, а главное на сегодняшний день – это выжить. Что угодно мне говорите, а главное – выжить. Такую цель в нашем положении должен ставить каждый человек. Я и поставил.
– Постой, Яков, – прервал его Николай. – Я понять хочу. Вот ты говорил, что есть у тебя жена и дочь. Так?
– Есть. Вернее, были жена и дочь… Но…
– Дай сказать, – перебил Дерюгин, – у тебя жена и дочь. И если бы тебе их нужно было защитить от немцев или еще от кого-нибудь, может быть, ценой жизни, – тоже стал бы рассуждать: лишь бы выжить?
Николай говорил сбивчиво, сумбурно, но я понимал мысль: есть ли у Шейко вообще что-либо святое…
– Это неправильный пример, – заюлил Шейко, – если с умом себя вести, то не придется защищать жену и дочь. Вот и получается: главнее всего свою жизнь спасти. А если ты ее спасешь, то еще много хорошего сделаешь, в том числе для жены и дочери.
Разговаривать с ним на эту тему было бессмысленно. Но что-то Николай в душе Шейко все же разбудил.
– Я когда вернулся в Стригуны, жена вроде обрадовалась мне. А потом многие стали от меня нос воротить. Жена все говорила: «Подумай, что в свое оправдание скажешь?» Она считала, что мне перед Советами оправдываться придется! Нет, хлопчики, перед Советами я никогда оправдываться не буду! На край света уйду, спрячусь – а к Советам никогда не вернусь.
– Слушай, Яков, – не унимался Николай, – ты говоришь, что жизнь главное, а сам идешь к Власову. Ведь там воевать придется и, значит, убить могут…
– Нет, ребятки, умного человека убить трудно, а я умом не обижен, и цель у меня – выжить, а потом жить, жить, жить! – сладострастно мямлил Шейко. – К Власову я не сам иду – посылают. Я, конечно, не имею права вам об этом говорить, но уж очень вы мне понравились, я верю вам. Посылают меня в офицерский лагерь РОА «Дабендорф» на работу. Агенты-пропагандисты, окончившие обучение в лагере, направляются в лагеря и части – им и воевать придется, а я буду в лагере не в переменном-курсантском, а в постоянном составе находиться.
– Преподавателем? – поинтересовался я.
– Нет. Хотя мог бы, конечно, и преподавать. У меня способности. Я буду работать писарем под руководством Александра Николаевича Зайцева.
– Это который доцент МГУ? Он тоже писарь? – спросил Николай.
– Нет, нет! Он старший преподаватель. Он философ и руководит работой преподавателей. Но он ведет еще и секретную работу, о ней никто не должен знать. Вот в этой работе я и буду ему помогать. Но вы учтите, – вдруг спохватился Шейко, – я вам ничего не говорил и вы ничего не знаете! Ведь мы же друзья!
Так в полезных беседах прошло время до семи часов.
…Зал в клубном блоке был изрядный, мест, наверное, на триста. Собирался народ довольно дружно. Еще минут десять оставалось до начала, а зал был почти полон.
Я жадно всматривался в лица окружавших меня людей. Они согласились сотрудничать с немцами, зарекомендовали себя положительно. Это означает, что все они предатели, враги. Я смотрел в их лица и угадывал тупость, ограниченность. В некоторых было что-то зверское, бесчеловечное. Были хитрющие, лисьи морды. Но очень много было самых обыкновенных, человеческих, даже симпатичных и приятных лиц. Как же это? Как они сюда попали? Может быть, так же, как мы с Николаем? Нет, такого быть не может! Ведь Френцель говорил, что мы здесь исключение. Впрочем, мало ли какие ситуации может создать жизнь…
Шейко провел нас в первый ряд. Прямо перед нами возвышалась трибуна, на которой вот-вот должен был появиться Зайцев.
Большинство публики было в цивильном, серыми пятнами вкрапливались офицерские мундиры. А вот и необычная, хотя и похожая на немецкую форма. Раньше мы такой не видели.
– Да, – подтвердил Шейко, – это форма русской освободительной армии.
Я обратил внимание на то, что Шейко довольно часто раскланивался то с одним, то с другим, помахивал рукой, еще какие-то знаки делал. Но к нам почему-то никто не подошел.
Но вот на сцене появились двое. Один высокий, пожилой, в форме РОА, от погон на грудь свисали аксельбанты, вид у него был настоящего военного, умное лицо, высокий лоб с залысинами. Я подумал, что это Власов, и дернул Шейко за пиджак.
– Нет. Это не Власов. Это генерал Трухин, Федор Иванович. Начальник лагеря «Дабендорф». До него был генерал Иван Алексеевич Благовещенский. Кстати, Трухин и в Красной Армии был генералом. Он преподавал в какой-то военной академии.
Между тем Трухин прошел к трибуне и красивым, специфически командным, но вместе с тем лекторским голосом сказал:
– Представляю вам, господа, старшего преподавателя нашей школы пропагандистов Александра Николаевича Зайцева. Многим из вас он известен, так как еще месяц назад проходил службу здесь, в Вустрау. Но тем интереснее вам будет его слушать.
Тема его лекции: «Национал-социалистская Германия». Я полагаю, что Александр Николаевич особый упор сделает на исторические, философские и этические концепции национал-социализма. Для нас, проживших не один десяток лет под игом коммунистической идеологии, это будет особенно интересно. Итак, попросим Александра Николаевича! – И генерал широким жестом как бы подвел публику к стоявшему на трибуне Зайцеву.
Зайцев стоял и улыбался. По залу прошелестели жидкие аплодисменты. Легко и свободно, звучным высоким голосом Зайцев начал лекцию. Первая ее часть была нудной, Зайцев пересказывал немецкие источники, читал с листа, цитировал то «Майн Кампф» Гитлера, то «Миф XX века» Розенберга. Говорил он бойко (я подумал, что красоваться на публике ему приятно), он даже зарделся и то взмахивал рукой, то рубил ею сверху вниз.
– Как лозу… – прошептал «старый кавалерист» Дерюгин.
– А он кто по званию? – также шепотом спросил я у Шейко.
– Поручик, – сухо ответил Яков. Он не хотел отрываться от лекции. Кроме того, он попросту демонстрировал свое усердие.
Зайцев был невысокого роста, худощав, черняв. У него были густые, зачесанные назад волосы, мелкие черты лица, но в общем он был вполне миловидным. Еще один раз объявив нацизм «маяком и светочем», еще раз поклявшись в вечной верности фюреру и еще раз поблагодарив его, великого, за заботу о гражданах России, которые «готовы совместно и под руководством должностных лиц великой Германии идти по пути…», Зайцев перешел ко второй части своей лекции. Он начал риторическим вопросом:
– Что же понуждает нас, представителей русской освободительной армии, громко заявить: «Мы с вами, германские национал-социалисты, мы с тобой, великая Германия, мы с тобой, великий тысячелетний рейх, мы с тобой, фюрер»? – И, эффектно рубанув правой рукой сверху вниз, продолжал: – Мы говорим от имени всего народа, так как знаем, что весь наш народ ненавидит сталинский режим.
И пошел, и пошел – складно, зло и убедительно рассказывать, что родился в глубинной рязанской деревне, ходил за плугом, боронил, косил, учился, работал на заводе, был в комсомоле и строил колхозы, считая, что мужикам там будет лучше.
Когда же стало хуже и на трон взгромоздился тиран, из комсомола деликатно выбыл под предлогом ухода в армию.
«Вот здесь ты что-то соврал, – подумал я, – не так это просто – выбыть под предлогом…» А Зайцев продолжал:
– Я прослужил два года на дальневосточных рубежах; затем окончил Московский университет, поступил в аспирантуру Академии наук, попутно принял участие в освобождении Польши от панов и капиталистов, это меня спасло от финской войны.
Когда я вернулся в аспирантуру Академии наук, в моей научной работе обозначились успехи, и при определенных обстоятельствах я бы стал, наверное, заметным ученым. Но… война! В действующей армии я был под Смоленском, под Москвой, под Ленинградом. По-настоящему дрался с немцами в Эстонии, но здесь меня как будто озарило, и я понял всю бессмысленность моего участия в этой войне, в Красной Армии, которая разваливается, пытаясь отстоять сталинский режим, погубивший миллионы лучших представителей моей родины. Нет, я должен был выбрать иной путь – и я сдался в плен и не жалею об этом!
Наиболее эффектную сентенцию Зайцев припас к концу. Я уже говорил, что его речь текла плавно, голос был поставленный. Но вот он напрягся, появилось что-то металлическое, это било по нервам и заставляло насторожиться. Зайцев бросал в зал звенящие фразы, рубя одновременно воздух правой рукой:
– Развал Красной Армии и ее поражения в войне с великой Германией объясняются просто: народ не хочет защищать антинародный режим (ведь на наших глазах бойцы разбредались по лесам). И в плену простые люди были единодушны: будет русское правительство, будет русская армия, получим оружие и пойдем «За Родину, против Сталина!».
Вот к этому и призывает Комитет освобождения народов России, сокращенно КОНР: соборно, сообща, под эгидой великой Германии возьмем в руки оружие и единодушно воскликнем: за Родину, против Сталина!
В зале раздались довольно дружные аплодисменты. Зайцев подошел к Трухину, и тот чопорно пожал ему руку. Потом Трухин спросил, есть ли вопросы. Несколько вопросов из зала о положении на фронтах, ответы на них позволили нам с Николаем понять, что под Сталинградом немцы потерпели грандиозное поражение. Трухин и Зайцев много говорили о реванше за Сталинград, о новом секретном оружии, о продолжающемся развале Красной Армии. Все было ясно: ничего похожего на 1941 год уже не будет!
Когда народ стал расходиться, Шейко увлек нас в боковой выход, мы оказались в пустынном коридоре, навстречу шли Трухин и Зайцев. Шейко вытянулся «во фрунт» и попросил у Трухина разрешения обратиться к Зайцеву. Трухин разрешил и тут же, распрощавшись с Зайцевым, ушел.
Зайцев дружелюбно (он явно всюду и в любой обстановке искал популярности) отвел нас в сторону и внимательно стал слушать Шейко. Тот, перебивая сам себя, сказал, что лекция произвела огромное впечатление, он, Шейко, внимательно следил за реакцией зала. Потом стал расхваливать нас, какие мы честные, правдивые, открытые и очень образованные хлопцы.
Зайцев стоял и улыбался, Шейко остановить было трудно. Мы с Дерюгиным курили и слушали треп Шейко. Вдруг Зайцев перебил Шейко. Обращаясь к нам, он стал расспрашивать, откуда мы прибыли, есть ли у нас специальности, откуда мы родом.
Узнав, что Николай Дерюгин из Москвы, Зайцев стал расспрашивать, я присматривался и думал, что у него приятная, открытая улыбка, и в то же время появилось ощущение, будто он сам себя слушает и оценивает. Это было неприятно.
Между тем, узнав, где в Москве вырос Дерюгин, Зайцев стал разливаться соловьем:
– Я ведь из деревни, из рязанской глубинки. Потом в Особой дальневосточной армии служил. А потом попал в Москву и стал считать себя москвичом. Бывал в консерватории, в Театре Революции, видел там Бабанову, ходил в кинотеатр «Унион», что у Никитских ворот. Году в 35—36-м Большой зал консерватории был закрыт и в нем располагался кинотеатр «Колос». Я смотрел там первую нашу звуковую картину – «Путевка в жизнь» она называлась. А в «Унионе» я смотрел «Чапаева». Да, какой же трамвай но улице Герцена ходил? 16-й, что ли? И на нем ездил. На стадион «Динамо» ездил. Тоже не раз. Спускался к Никитским воротам по Тверскому бульвару…
Я смотрел на Николая и видел, что он тает, приятно ему было встретить земляка, поговорить о родной улице. А Зайцев-то – гад ползучий! Ведь русский же человек! «Как же так можно? – думал я. – Ведь мы же одно воспитание получили. Ну, постарше он… Но ведь тоже и «Путевку в жизнь», и «Чапаева» смотрел, да и все остальное – все общее у нас было. А вот смотри – он у немцев как свой…»
Еще постояли, повспоминали, потом он стал прощаться и очень многозначительно сказал:
– Я ведь теперь в Дабендорфе служу. Но мне почему-то кажется, что и вы вскоре там будете. Встретимся! Я полагаю, что именно там, в РОА, сейчас место каждого настоящего мужчины, думающего о демократической России.
Шейко послал нас вперед, к выходу, а сам остался поговорить с Зайцевым. Это дало нам возможность обменяться мнениями.
– Ну как тебе Зайцев? – спросил Николай.
– Сука! – применил я бытовавшее в нашем лагере словцо.
– Я не согласен, – возразил Николай. – Просто сломался человек. Испугался, стал предателем. А теперь базу под это подводит: «антинародный режим»! Что ему теперь говорить остается? Был бы у нас, говорил бы «народный режим». Не так ли? А сейчас выдумывает: «За родину, на Сталина!»
– Нет. Мы с тобой разных повидали, но что-то не говорили об «антинародном режиме», не выдумывали «За Родину, на Сталина!» Ты и сам в плен израненный, изувеченный попал, а потом тебя Шарнгорст обрабатывал. Почему же ты не согласился с ним сотрудничать и не стал предателем?
Николай не ответил. А я, невольно вспомнив Шарнгорста, просто увидеть его захотел…
– Коля, не знаю, чем объяснить, но Шарнгорсту я верю больше, чем Зайцеву. Оба враги, но какая между ними разница! Может так случиться, что Шарнгорст, немец, спасет нас, но Зайцев, русский, никогда.
Я почувствовал, что Николая я не убедил. Какая-то симпатия к Зайцеву у него была. Может быть, из-за улицы Герцена и Никитских ворот, столь дорогих ему.
…Нас нагнал Шейко и стал уговаривать посмотреть немецкий музыкальный фильм: не идти же так рано спать!
Странный человек Шейко. В своей безостановочной болтовне он хвалил Зайцева – какой это государственный ум, как ценит его сам Андрей Андреевич Власов, как любовно относится к нему оберштурмфюрер Френцель…
– Вы ведь почувствовали сегодня, находясь у Владимира Александровича, какая это глыба, какой это самобытный, творческий, оригинальный и мощный ум. Я расскажу вам по секрету, – перескочил на другое Шейко, – одно время я подменял заболевшего порученца Френцеля. И вот иногда мне случалось заходить к нему в кабинет. Я честно скажу, что с великими людьми мне раньше сталкиваться не приходилось, поэтому я поначалу удивлялся. Вхожу, а он сидит за своим письменным столом, в кресле откинулся и в потолок смотрит. Или гуляет взад-вперед по кабинету, а на письменном столе ни одной бумажки. Я по неопытности думал: как же можно так работать, что никаких документов на столе нет? Долго я сомневался, а потом рассказал Зайцеву. И знаете, что он мне ответил? «Яков Николаевич! В те минуты, когда, казалось бы, Френцель ничего не делает: смотрит в потолок или гуляет, – у него в мозгу идет напряженнейшая работа, он мыслит, он творит!» Так-то, братцы! Талант сразу виден! – в восторге закончил Шейко. Некоторое время он шел молча. Потом вспомнил, что не закончил рассказ о Зайцеве: – Так вот: Власов требует Зайцева в дабендорфский лагерь, к себе, а Френцель не отпускает. Как вы думаете, кто разрешил их спор? – После эффектной паузы Шейко воскликнул: – Гиммлер! Да, да, не удивляйтесь, сам Гиммлер! Гиммлер разрешил его переход к Власову в дабендорфский лагерь.
Вдруг Николай сказал:
– Знаете, я все время думал, а сейчас почти наверное сказать могу: я Зайцева в Москве встречал, не помню точно где, но встречал. Может, в кино рядом сидели или в очереди стояли, в трамвае ехали… Но я узнал его.
Почему-то это заявление Николая на Шейко произвело потрясающее впечатление. Он даже остановился, вынул носовой платок, вытер им вспотевший лоб и спросил:
– Это правда?
– Да.
– Ну, тогда все ясно! – как-то очень твердо, но вместе с тем огорченно сказал Шейко. Что ему стало ясно, мы от Шейко не добились. До дома он молчал, напряженно о чем-то думая.
Когда мы пришли домой, Шейко долго умывался, стелил постель и с нами не разговаривал. Мы с Николаем сидели у открытого окна, Коля рассказывал о матери, брате, сестре. Мать не жила с отцом, у него была другая жена, и поэтому Николай очень жалел свою мать, очень слушался ее и старался не огорчать. Но, несмотря ни на что, он ничего не мог с собой поделать – любил отца, скучал, когда его долго не было, и очень им гордился. По словам Николая, его отец был хорошим журналистом. Да и сам Николай, оказывается, уже в течение нескольких лет мечтал стать писателем. Эта мечта зародилась у него в десятом классе, и он составил себе график – в течение 3—4 лет ознакомиться с лучшими произведениями мировой литературы, научиться излагать свои мысли, познать различные стороны жизни, научиться определять сущность людей, угадывать их характер. Но война все спутала…
Николай сидел, опираясь спиной о подоконник и вытянув перед собою ноги. У него были узковатые, припухшие глаза и этакий уютный небольшой нос «сапожком». Короткие жестковатые темные волосы чуть прикрывали невысокий лоб. Николай то улыбался, то хмурился, а брови то опускались, то поднимались.
«Хлыновский тупик и улицу Герцена вспоминает», – подумал я. Так и оказалось.
– А какой друг у меня был, – мечтательно начал Николай, – он тоже жил на улице Герцена. Все время мы проводили вместе. Сколько книг перечитали, сколько переговорили. Кажется, не было и нет для меня ближе человека, чем он. И вот иногда я думаю: если когда-нибудь нам доведется встретиться – близости прежней уже не будет. Каждый из нас за эти годы прожил несколько жизней, и этот огромный груз будет разделять нас. Наверное, для того, чтобы сохранилась дружба, нужно, чтобы были совместные переживания. Как ты думаешь?
Шейко, который не мог подолгу молчать, услышав знакомые названия: «улица Герцена», «Хлыновский тупик», встрепенулся:
– Хлопчики мои дорогие, вы меня не обманываете?
– В чем, Яков? – спросил я. Шейко помялся, а потом сказал:
– После вашего разговора с Зайцевым (помните, он еще сказал, что каждый мужчина должен быть в Дабендорфе и он надеется вас там увидеть?) мне вдруг показалось, что у господина Френцеля все в отношении вас решено и в Дабендорф вы пойдете в помощь Зайцеву вместо меня. Я не ошибся?
Вот, оказывается, в чем причина! Приревновал!
Мы довольно долго уговаривали Шейко успокоиться, не думать о глупостях, в конце концов он успокоился. Устроившись в постели, он стал рассказывать о своих мужских доблестях, которыми покорил одну немочку, питавшую, по его словам, большую слабость к русским: он был у нее третьим по счету любовником.
– Муж фрау Эммы Мюллер, – рассказывал Шейко, – служит в полувоенной хозяйственной организации на Востоке. Фрау Эмме около сорока лет, но, по ее словам, не иметь около себя каждую ночь мужчину она просто не может. Поэтому кроме меня ее посещают еще несколько ребят из Вустрау и Дабендорфа.
Все это было довольно мерзко. Похотливую беседу мы не поддержали и вскоре заснули.
Разбудил нас часов в восемь стук в дверь. В комнату вошел молодой немецкий солдат, который назвал мое имя. Шейко и Дерюгин объяснили мне, что нужно побыстрее одеться и идти с солдатом: меня ожидает какой-то полковник. Замерло сердце: Шарнгорст! Я быстро оделся и, сопровождаемый удивленным и растерянным взглядом Шейко, понимающим и подбадривающим – Дерюгина, двинулся вслед за солдатом. У комендатуры стояла красивая, покрытая камуфляжной краской легковая автомашина, солдат сел за руль и жестом пригласил сесть рядом, на заднем сиденье застыл еще один молчаливый солдат. Мы подъехали к шлагбауму, сидевший сзади показал эсэсовцу какую-то бумагу, и мы помчались в сторону Берлина.
Не прошло и десяти минут, как мы уже входили в подъезд жилого пятиэтажного дома. На втором этаже, на пороге открытой входной двери, стоял Макс Шарнгорст и приветливо улыбался, внимательно меня осматривая.
Он был в армейской форме, как всегда отлично на нем сидевшей, такой же худощавый и стройный, как и год назад.
– Здравствуйте, Константин Иванович! Сегодня двадцать первое мая, значит, мы не виделись год и примерно месяц.
Он жестом отпустил солдат и ввел меня в квартиру, очевидно, конспиративную, хотя все на первый взгляд говорило о том, что это обыкновенная жилая четырех-пятикомнатная квартира.
– Вы не завтракали, поэтому я сейчас напою вас кофе и накормлю. Сам я тоже с удовольствием с вами позавтракаю. Позвольте я только распоряжусь… – Шарнгорст вышел из кабинета.
В комнате, темноватой и мрачной, стояла тяжелая резная мебель. Широкое окно выходило в аккуратный палисадник с газоном и подрезанными кустами. На дворе царил яркий весенний, почти уже летний день.
– Ну вот! Я очень рад, что мы снова встретились, – вернулся Шарнгорст. – У вас, наверное, ко мне много вопросов? Наши прежние, я бы сказал приятельские отношения видимо охладели. Но ведь не я тому виной. Даже наоборот! Я сейчас все объясню. Когда я вернулся из Берлина, то нашел вас в гестапо, а Любу убитой. Мне стоило немалых трудов спасти вашу жизнь, и вы оказались в лагере военнопленных. Ничего другого я для вас сделать не мог. Побег из госпиталя был тщательно задокументирован и Велингом, и гестапо, но я от вас не отступился. Вы спросите, почему? Отвечу: я все же убежден, что мы будем работать вместе. Ваш побег, мужественное поведение еще раз убедили меня, что вы именно тот человек, который мне нужен.
Миловидная девушка вкатила столик с горками бутербродов, кофейником, молочницей, сахарницей.
– Прошу! – пригласил Шарнгорст.
– Господин полковник, не смотрите, как я буду есть. Мне самому это неприятно, но сейчас я перманентно голоден, остановиться мне просто трудно, а отказаться вообще невозможно…
Через пять минут Шарнгорст очень тихо сказал:
– Не могу себе простить, что не смог выручить вас из этого ада.
Мне удалось ценой чудовищного усилия оторваться от бутербродов с сыром и колбасой, от каких-то необыкновенно вкусных булочек, от кофе с молоком. На трех тарелках оставалось по бутерброду: Шарнгорст в ужасе смотрел на меня.
Я засмеялся:
– Вот, господин полковник, как раззадорили меня эти вкуснейшие булочки и бутерброды. Вчера я было подумал, что нам с Дерюгиным, это мой солагерник, удалось победить свою жадность. Оказывается, нет!
Шарнгорст из вежливости улыбнулся.
– Вы, Константин Иванович, пробудете у меня до обеда. Здесь у нас великолепный сад. Прогуляемся час-полтора?
И мы отправились…
Сад был хорош: дорожки, ниши, скамейки, цветники, газоны, но вместе с тем все естественно.
– Мы могли говорить и в помещении: я уверен в его надежности, – начал Шарнгорст, – но для того чтобы вы чувствовали себя лучше, вывел вас в сад. Я хотел сказать, что за тот год, который прошел с момента вашего побега из госпиталя, произошло много событий, я многое передумал и о многом хотел сообщить именно вам. Но сначала скажите откровенно, почему вы бежали, почему бежали вместе с Любой, как все это произошло?
Что ж, со мной говорил полковник военной разведки, но я верил ему, я был убежден, что вреда мне не будет. Доверившись этому чувству, я подробно рассказал ему обо всем.
– Скажите, когда вы согласились с моим предложением, вы уже знали, что будете готовить побег?
– Да. Но к этому решению я пришел не сразу. Одно время я считал, что мне нужно поработать с вами.
– Оставаясь советским разведчиком?
– Да.
Шарнгорст задумался. Внезапно он повернулся ко мне и спросил:
– Константин Иванович, почему с вами была Люба? Разве ей необходимо было бежать?
– Нет, но она вместе со мной хотела уйти к партизанам.
– Светлый она была человек… Посмотришь – вроде бы всегда счастлива и удачлива. А в глазах – печаль… А вам, Константин Иванович, везет на подруг. Тамара Румянцева – тоже отличная девушка… Но как погибла Люба? Почему в нее стреляли? То, что мне сообщили в гестапо, не внушало доверия. Неужели случайность?
– Случайность… А вы знали, что солдаты насиловали ее на моих глазах?
– Нет. Мне сказали, что убита она была случайно.
– Нет. Не случайно.
– Константин Иванович, давайте начистоту. Я долго размышлял, прежде чем начать этот разговор… Я верю вам. Так вот знайте! Многие из нас находятся под влиянием коричневой пропаганды, многие одурачены национал-социализмом и Гитлером, но, поверьте мне, не все! Далеко не все!
После этого мы долго молчали. Минут через 15—20 Шарнгорст сказал:
– По-видимому, вы мало знаете о событиях на фронтах. Естественно, что в лагере вам о них не сообщали. Вот краткий обзор…
И Шарнгорст сжато рассказал о всех основных событиях войны начиная с декабря 1941 года. Много говорил о Сталинграде, и можно было бы подумать, что рассказывает это не немец, а русский. Он считал, что война еще продлится долго, будет невообразимо трудна и безжалостна, но победят в ней русские.
Я вопросительно посмотрел ему в глаза. Он встретил мой взгляд твердо.
– Что-то переменилось, господин полковник? – спросил я.
– Многое. Сейчас я уже не предложу вам роль на службе центрального российского правительства или в РОА.
– А для чего же тогда нас привезли из лагеря? Мы почему-то сразу догадались, что это ваша инициатива.
– Правильно догадались. А теперь постарайтесь как следует меня понять и поверить мне. Я понял ненужность и никчемность борьбы, – она не нужна основным и наиболее здоровым силам русского народа.
Помолчав немного, Шарнгорст продолжал:
– Для себя я решил, что никаких собственных целей в этой войне у меня нет. Я отказался бы участвовать в ней, если бы это было возможно, если бы не связывали меня присяга и разные другие обязательства. Когда я все это понял, я поставил себе цель – спасти вас с Николаем Дерюгиным, двух симпатичных мне людей, которых я так безуспешно обрабатывал, но которые, сами того не желая, обработали меня. Ведь, убедившись в ваших достоинствах и поняв, что оба вы плоть от плоти представители молодой современной России, я задал себе вопрос: почему вы не поддерживаете меня? Просто потому, что не нужны мои игры России. Вы с Дерюгиным считаетесь моими агентами. Это обеспечит вашу безопасность. Я постараюсь сделать так, чтобы особых строгостей в отношении вас не чинили. Начальник лагеря Френцель вас больше вызывать не будет. И наберитесь терпения…
Мы вернулись в дом, девушка с наколкой накормила нас обедом, вел я себя на этот раз достойнее. Когда мы остались одни, я попросил Шарнгорста рассказать о себе. Он сказал, что происходит из старинной прусской дворянской и потомственной офицерской семьи. Сейчас ему тридцать восемь лет, живет вдвоем с двадцатилетней сестрой, близких родственников не осталось. С женой развелся еще до войны, служит в военной разведке. Был в 35—37-х годах в Испании, в 38—40-х – в Москве…