Текст книги "Именем закона. Сборник № 1"
Автор книги: Эдуард Хруцкий
Соавторы: Инна Булгакова,Сергей Высоцкий,Анатолий Ромов,Гелий Рябов,Аркадий Кошко,Ярослав Карпович,Давид Гай,Изабелла Соловьева,Николай Псурцев
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 51 (всего у книги 57 страниц)
Боде поднял глаза: «По нашим учетам Мерт не проходит. Убежден, что звонок – провокация, и точно рассчитанная, надо сказать… Кому-то потребовалось не только ликвидировать Мерта чужими руками, но и нас впутать в эту историю, факт! Это очевидная наводка на ложный след!» – «Подстава?» – «Уверен». – «Ну а уверен – бери этот узел на себя и распутывай. Сразу, считаю, не лезь, завтра похороним, и с богом. – Сцепура покачал головой: – А вообще-то, Боде, скажу тебе при мо́лодежи: он почему не попал на учет? А потому он не попал, что даже самые стажные сотрудники ворон и рябчиков в небе ловят, времени же на дело дельское у них, получается, нет. Самые простые события выпадают из поля зрения. Выясни мы вовремя лицо этого Мерта, сорви с него маску счетовода – были бы живы наши боевые товарищи. Я так резюмирую: их смерть – на твоей, Боде, совести. Слушать приказ: с этой минуты из-под моей воли – ни на шаг! Под угрозой предания суду военного трибунала, поняли? Не отвлекаться! Докладывать. Учет и контроль, контроль и учет, поняли? Беллертистика…» – «Беллетристика, – машинально поправил Боде. – Разрешите идти?»
…У дверей своего кабинета он остановился – вдруг стиснуло сердце, откуда-то со спины поползла, пересекая позвоночник, острая боль.
– Броненосец взорвался на нашем рейде. Книгу об этом печатали в городской типографии… Кто сделал фото? Оно ведь профессионально в высшей степени, не так ли? А если фотограф… жив?
– Сергей Петрович, Сцепура ведь запретил, – тоскливо проговорил Малин. «Зачем вы, право… – убеждал он взглядом. – Вон и сердце уже сдает, чего переть на рожон?»
«А ведь это перение, – тоже взглядом отвечал Сергей, – свидетельствует о том, что я так устроен, видишь ли… Не могу по-другому».
– Ты подчиняйся, – непримиримо взглянул на Малина Ханжонков. – А я рискну. Трибунал все же свой, рабоче-крестьянский, разберется, если что… Ты, Сеня, я вижу, и старика забыл, и дырку в Дугласе Фербенксе, а я – помню. Сергей Петрович, я с вами, таким вот образом.
– Спасибо, Степа… – Он в первый раз назвал его так, стало непривычно тепло на душе, и боль в сердце сразу прошла. Есть ведь люди, слава богу… – А вы, Сеня (ну ладно, ну пусть, все равно)… Это дело вашей совести, я никогда не заставляю никого.
– А такие слова произносите, – обиженно возразил Малин. – Что ж, Сергей Петрович, я человек военный и не скрываю, что трибунала боюсь. У меня мама, она не переживет. И я к вам, товарищи, прямо скажу: буду молчать, пока не спросят. А уж если спросят… Не обижайтесь, все скажу – по долгу службы и той самой совести, Сергей Петрович, которую вы только что поминали всуе. Я в комсомол заявление подал, меня агитатором назначили, я вчера впервые производил с населением читку местных и центральных газет. Не могу.
…К дому Сергей пошел окружным путем, захотелось стряхнуть наворот событий, усталость. В кооперативе продавали шампанское Абрау-Дюрсо, вспомнилась уютная родительская столовая с овальным столом под абажуром и буфет с посудой, а на мраморной столешнице – несколько бутылок… «Кордон-вэр…». Их осторожно устанавливают в мельхиоровые ведра, водружают на крахмальную скатерть, сверкает хрусталь – модный «баккара», поблескивает столовое серебро, рассаживаются гости – у отца день ангела Петр, его справляют каждый год в четвертую неделю июня… Вот впервые за долгие годы – чуть было не забыл.
Купил две бутылки – зачем? Ни малейшего желания пить не было, нести неудобно, в кооперативе завернули кое-как, и бутылки все время норовили выскользнуть из рук. Грех, да и только… Когда остановился у порога, увидел Ханжонкова, тот осторожно поднимался по лестнице. «А я веду за вами наблюдение, думаю – когда заметит? А вы – ноль внимания. Что ж, я понимаю, обижать Сцепура умеет, обижать – не врагов ловить, факт. Помочь? – Не дожидаясь ответа, поднял бутылки, улыбнулся застенчиво: – Сроду не пробовал, вкусный, говорят?» – «Сейчас попробуем, – повеселел Сергей, пропуская Ханжонкова вперед. – Располагайся, а я пока все устрою…»
Ничего, кроме книг на простых деревянных стеллажах, в комнате не было, у окна стояла офицерская раскладушка времен русско-японской войны, некрашеный стол и две табуретки, детекторный приемник на тумбочке в углу. «Книг-то, книг… – покрутил головой Степан. – Я столько один раз и видел – в монастыре Трифоновском, у нас, в Вятке. А вы, Сергей Петрович, правда дворянин?» – «Правда, ты открывай, не стесняйся, закуски, извини, нет, но ведь это вино очень легкое, приятное, вот шоколадка нашлась…» Тут случился казус – Ханжонков скрутил проволоку и не придержал пробку, и она выстрелила в потолок, а шампанское вырвалось, как из брандспойта, обдав незадачливого Степана с ног до головы. «Эх, новый костюм из шевиота, теща убьет…» Сергей, давясь смехом, выговорил, перемежая слова глухим кашлем: «Оно сухое, следа не останется». – «Вы с меня смеетесь! – зашелся Степан. – Ничего себе – сухое. Я же наскрозь».
Дитя природы, конечно, и не в шампанском дело – плевать на него… Только как медленно, как лениво набирают они темпы, как не торопятся отвыкать от «мы академиев не кончали», гордятся сохой, деревней, город презирают, интеллигенцию, особенно старую, просто ненавидят… Ну, в этом еще хоть есть какой-то резон, не вся эта интеллигенция двинулась навстречу простому люду. В последние годы позабылась и революция, и гражданская, нэп вон только-только закончился, и снова деньги выползли на первый план – кто посытнее живет, поуютнее, тот и человек, тому и уважение, к тому и зависть, чаще болезненная, вон Маяковский как влепил: «Он был монтером Ваней, но в духе парижан себе присвоил званье «электротехник Жан». Лучше не скажешь… «Пей медленно, небольшими глотками, – посоветовал Сергей, – и цени революцию: до нее это вино вкушали только богатые, бедные рылом не вышли».
Конечно, о том, что нынешнее Абрау было не того качества, что дореволюционное, Сергей не сказал. Такую тонкость Степан вряд ли бы понял, а ведь цена за бутылку зависела именно от этого…
– А книжек зачем столько? Вы ведь не монах? И потом, я думаю, в каждой книжке – разное? Это ведь может идеологицки сбить?
– У человека, Степа, должно быть право выбора.
– Так ведь выбрали уже? Лучшее из лучших, разве нет?
– Да. Но ведь и за лучшим следует еще более лучшее. Жизнь неисчерпаема, Степа…
– Этого нам не понять. Все равно – книги красивые. Золотятся, серебрятся, кожи много… Смотрится, одним словом. Но я, Сергей Петрович, к интеллигенции отношусь с прох… проф… Ну, вы меня поняли, слово больно мудреное – подозрительностью (Сергей понял: он хотел сказать – с профессиональной). Все они, за малым исключением, бывшие белогвардейцы или сочувствуют. Оттого что никак не могут расстаться с роскошью – квартирами там, граммофонами… У нас верная линия: стол, стул, борщ, картошка с селедкой, «Капитал» Маркса и указания товарища Сталина, а также «Месс-Менд» товарища Шагинян. Жениться, само собой, чтобы было кому постирать, а в воскресенье, если нет службы, в синему или на рыбалку. Абсолюдный, по-научному сказать, идеял. И конечно же жить только коллективом, чтобы локоть, чтобы не отрываться, чтоб вовремя поправить. Вам, поди, и побеседовать не с кем?
– Отчего же… Вот – Еврипид, Софокл, Ювенал… их мысли волнуют меня, это вечные мысли…
– Они иностранцы… А мы для своего народа боремся. Чтобы счастья всем поровну! Драться за это надо с мировым капиталом, а не о себе думать! Если мировая революция победит – счастье придет и к китайскому кули и к американскому негру, разве нет?
– Они не иностранцы, Степа, – Ювенал и Софокл… Они принадлежат всем. Пусть это и прошлое, все равно…
– Э-э, Сергей Петрович, что нам прошлое – прах… Отрясем с ног своих! Мы ведь для будущего живем!
Сергей хотел было сказать, что жить для будущего – это то же самое, что жить для прошлого, демагогическая красивость… Но промолчал. Подумал: если когда-нибудь поступит Ханжонков в академию, там «потенциальные белогвардейцы» все ему объяснят. А сейчас еще не пришло время.
…Оставшись один, Сергей набрал номер. Таня ответила сразу: «Сережа, это ты? Я же знаю, что это ты». Он долго молчал, не решаясь повесить трубку. Но и сказать не решился ничего. Что говорить? «Люблю», «твой», «навеки»… Пустые все слова. Недели две назад, поздно вечером (он уже засыпал), в дверь тихо постучали. Он выдернул из-под подушки малый маузер, спросил враз севшим голосом: «Кто там?» – «Это я…» Прыгающими пальцами повернул ключ и сбросил крючок. Таня стояла на пороге – простоволосая, босая, туфли она держала в руке. «Ты как вошла?» – «Вот…» – она показала согнутый гвоздь. «Ты… им открыла?» – «У меня же нет ключа». – Она бросила гвоздь в угол, он тихо звякнул. «Хорошо, что…» – Сергей запнулся. «Что не вышли соседи, ты это хотел сказать? Как ты ко мне относишься?» – «Я люблю тебя». – «Скажи еще раз…»
Он говорил до утра, говорил и тогда, когда она уснула у него на плече. Около шести разбудил: «Тебе пора». – «Соседи увидят?» – «Я беспокоюсь о тебе». – «Разве?» – «Танечка, любовь, конечно, изгоняет страх, но ведь эта пламенная сентенция родилась в древней Иудее, там все было по-другому… К нам бы апостола Павла, на пару часов…» – «И что же?» – «Он бы отрекся от этих слов». – «А ты? – она словно проколола его насквозь мгновенным взглядом. – Можешь не отвечать. Прощай». И ушла. Отношения снова стали натянутыми. Таня была ригористкой и максималисткой от рождения. Любимое ее изречение – обрывок пошлого стихотворения – приводило Сергея в ярость: «Жить не уныло и не тайком, подобно горной нестись лавине, мне счастье нужно все, целиком, и мы не сойдемся на половине!» Какая гадость, гимн провинциальных девиц, мечтающих удачно выйти замуж… Он нажал рычаг.
Похороны Анисимова и Емышева состоялись на другой день на Завальном кладбище – это неблагозвучное название возникло оттого, что кладбище появилось в незапамятные времена за давно уже не существующим городским валом. При огромном стечении народа – собрался почти весь город – провожали погибших чекистов в последний путь. Красные гробы вынесли и поставили на грузовой автомобиль с откинутыми бортами, оркестр заиграл траурный марш Шопена, и грузовик медленно тронулся под неровные, неслаженные звуки. Следом шли сотрудники райотдела, потом работники горкома и исполкома, потом все остальные. Родных и близких у погибших не было, время, жестокое и непримиримое, мало кому из чекистов позволяло обзавестись семьей. Любовь требует душевной отдачи, цветов, свиданий, походов в кино, но не до этого было, и чекистские браки, как правило, были случайными и странными – вроде ханжонковского…
Но вот впереди обозначились тяжелые чугунные ворота с коваными венками, они были наглухо закрыты; когда-то, лет пятьдесят назад, какой-то шутник заклепал их в канун похорон городского головы, и того пришлось вносить на кладбище через специально сделанный пролом в стене. С тех пор никому и в голову не приходило распилить заклепы на воротах, и тысячи последующих процессий так и вносили своих покойников через пролом. Внесли и Анисимова с Емышевым – дорожка здесь была широкая, еще дореволюционная, современная исполнительная власть запрещала занимать ее под новые могилы, так что поначалу высоко поднятые на вытянутых руках гробы неторопливо и величественно, как и приличествовало печальному обряду, плыли над толпой, багровея среди не увядших еще листьев. Но потом дорожка сузилась, здесь запрет уже не действовал и могилы подступали вплотную, заставив большую часть провожавших разбрестись среди оград и крестов. Но и эта дорожка понемногу исчезла, превратившись в узенькую тропочку, – здесь и оркестр отошел в сторону, продолжая надрывно всхлипывать, впрочем, уже достаточно глухо: листва гасила звуки труб. Гробы понесли цугом, провожающих осталось с десяток, не больше, а когда и тропинка вдруг уперлась в высокую могильную ограду с острыми пиками на каждом штыре, процессия остановилась окончательно. Одни перелезли через ограду, другие передали им гробы, потом тоже перелезли и снова приняли погибших на руки, и так продолжалось до тех пор, пока оба гроба не оказались на крошечном пятачке возле двух вырытых рядом могил. Постепенно оркестр и провожающие сосредоточились в близлежащих оградах и просвечивали сквозь них светлыми плащами и белыми рубашками, путаница обелисков и крестов вдруг упорядочилась. Сцепура снял фуражку (по траурному случаю он надел форму) и, приведя свое излишне подвижное лицо в состояние окаменения, произнес слова, известные задолго до рождения не только погибших чекистов, но и той власти, которую они представляли и защищали.
– Смерть вырвала из наших рядов преданнейших из преданнейших, лучших из лучших товарищей наших, лишила нас образца, на который равнялись мы все, независимо от званий и должностей. Но вопрос, товарищи, не в этом. Он острее и глубже, как вы все понимаете. Мировой империализм душит нас, провоцирует. Существование самого справедливого в мире общества, в котором есть место всем, независимо от нации, зарплаты, должности и цвета кожи, не дает жить спокойно не только Гитлеру и Муссолини, но всем остальным! Еще бы, товарищи… У нас нет несправедливости, неравенства, эксплуатации человека человеком. На вашей памяти – ликвидация последних кровососов, пивших кровь бедняков и пытавшихся уморить голодом Страну Советов! Нету их больше, нету, и все! И ныне погибшие наши товарищи вложили свою золотую долю в эту последнюю битву с отрыжкой старого мира!
Сергею стало скучно, он повернул голову и увидел Малина. У того было приличествующее печальному обряду выражение лица, но, перехватив взгляд Боде, он сразу же вспомнил о поручении установить Певского и понял, что сейчас ему зададут вопрос, на который надо что-то отвечать, а он еще не придумал, что именно…
Дело было в том, что Сеня поначалу твердо решил задание Сергея Петровича выполнить и узнать про Певского все, что возможно, но потом засомневался: а если что? Сцепура ведь вполне очевидно не хочет, чтобы Боде тянул эту ниточку – с резидентурой и Качиным, а значит, он будет резко против. Не дай бог, узнает он, что Малин бежит в одной упряжке с Боде, презрев намеки и прищуры руководства. Это же что будет, даже подумать страшно…
И Малин не только не пошел устанавливать Певского, но просто выкинул разговор с Сергеем Петровичем из головы – как несущественный. И вот теперь нужно что-то объяснить, черт бы побрал этого дотошного Боде, пусть скажет спасибо, что он, Малин, не доложил обо всем в нужных словах и выражениях товарищу Сцепуре!
– Певский установлен? – шепотом спросил Сергей.
– Есть обстоятельства… – также шепотом отозвался Семен, на ходу соображая, что бы соврать поубедительнее. – Я вам после доложу, вы ахнете!
– Хорошо, – обрадовался Сергей. – Встретимся у ворот, я тебя там подожду…
Сцепура еще продолжал говорить, но Боде вдруг поймал себя на совершенно неприличной мысли: ему не хотелось больше слушать. И более того – ему почему-то стало совершенно не жалко Емышева и Анисимова. То есть не то чтобы совсем уж и не жалко – просто речь Сцепуры сразу поубавила чувств и вывела на первый план суровые факты. Суть их заключалась в том, что сразу после приезда в Тутуты Сцепура однажды приказал выехать на задание вместе с Анисимовым и Емышевым. То была близлежащая деревушка – поселок, скорее, в сельсовете взяли понятых и направились к околице, здесь стояла изба главного кулака – богатея, как определил его Сцепура.
Что ж, хозяин встретил действительно неласково – начал палить из обреза. Вызвали на подмогу милицию, постреляли, а когда у кулака (да был ли он им? Дырявая крыша над покосившейся избой, в стойлах две овцы и десяток кур на дворе) кончились патроны, спокойно вошли. Злодей сидел на ступеньках крыльца, подперев голову здоровенными кулачищами, и спокойно протянул руки, когда Анисимов вынул наручники. За спиной кулака выстроились в ряд жена и двое сопливых детей, из дома доносился вой и плач; потом участковый вывел двух старух, то были сватьи – матери арестованного и его жены. Всех посадили на телеги и повезли в район под конвоем. И все это было не так уж и страшно (и не такое видывал Сергей!), но Емышев вдруг оглянулся, посмотрел равнодушно на воющего у будки пса, вернулся и застрелил его, дважды пальнув в упор. Поймав недоуменный взгляд Сергея, хмыкнул: «А зачем он? Все равно сдох бы…» Унылая история, и конец ее был еще более унылым: кулака через месяц расстреляли, а старух, детей и жену отправили на Соловки. Вспомнив все это, Сергей побрел по вдруг обозначившейся дорожке к пролому…
Печально здесь было – покосившиеся кресты, надгробия из ракушечника, осевшие холмики, которые совсем уже скоро должны были исчезнуть без следа; Сергей подумал, что жизнь и смерть человеческая испокон веку непознанная загадка, странная бессмыслица, которую наделяют смыслом и целью, потому что иначе человеку просто незачем жить… Ну вот, к примеру, он, Сергей Боде, зачем явился в этот мир, что делает в нем, и кому это нужно, и утешит ли в этом горьком раздумье проникновенная речь Сцепуры, утверждавшего, что ГПУ, конечно, не производит сеялок и паровозов, но надежно обеспечивает это производство от происков мирового империализма и, значит, стоит во главе угла. А ведь тупой это угол, ох тупой, нет в нем сущности, как нет ее во всяком насилии, пусть даже и остро необходимом кому-то и оттого вроде бы и праведном… Это странное слово из лексикона священнослужителей заставило Сергея улыбнуться. Черт-те что лезет в голову, устал смертельно, Таня без конца и края демонстрирует высокие духовные качества, трудно стало жить. И вдруг простая-простая мысль хлестнула, будто тонкий извозчичий кнут, грубо и больно: а почему демонстрирует? Зачем? Она просто живет этим, у нее в этом смысл, цель – остаться человеком, не сдаться, не оправдать себя всеобщей целеустремленностью, которая, как Мессинский водоворот, затягивает в свою круговерть и правых и виноватых, а потом безжалостно процеживает и разделяет: одних – в новую счастливую жизнь, других – куда того кулацкого пса…
И вот попробуй уклонись… Опасные, дурные мысли. Если бы был верующим – в старое время надо было бы прийти к священнику покаяться и получить отпущение грехов. Но нет веры и священника нет, а к Сцепуре с этим не пойдешь, с товарищами по работе, как того требует секретарь ячейки Рукин, не поделишься, увы…
Незаметно он оказался в глухом углу кладбища, у высокой кирпичной стены, здесь была всего одна могила с надгробием из огромного валуна, поперек которого кто-то проскоблил корявыми печатными буквами: «Приходи сюды скорей, истомился твой Евсей». И вдруг мелькнула среди листвы знакомая шляпа-канотье, и силуэт неугомонного старца возник на повороте дорожки, словно призрак из рассказа Вашингтона Ирвинга. Это не могло быть случайностью, совпадением, – старик посмотрел на Сергея усмешливо и даже как-то вызывающе и неторопливо шагнул в кусты. И здесь Сергея подвели разгулявшиеся нервы. Вместо того чтобы добежать по тропинке до того места, где только что стоял неуловимый фигурант, и уже отсюда вести дальнейший поиск, Сергей как мальчишка рванул напрямик и сразу же зацепился полой макинтоша за ржавую ограду. Все было как в кошмарном сне – не сдвинуться, не шевельнуться даже, и, понимая, что старик сейчас исчезнет навсегда (тут обожгла слишком поздно пришедшая мысль о том, что старик на кладбище не на прогулку пришел и не родственников навестить), Сергей напряг последние силы, послышался треск, будто провели пальцем по зубьям расчески, и половина макинтоша осталась на ограде. Горестно разведя руками и охнув, Сергей шагнул в сторону – ему сейчас было решительно все равно, куда шагать, и угодил левой ногой в яму, неизвестно откуда взявшуюся, удержать равновесие здесь не смог бы и цирковой артист, и он со всего маху плюхнулся наземь. Это был конец…
И вдруг послышалось деликатное покашливание, кто-то старался обратить на себя внимание. Оглянулся и увидел старика, тот стоял с рваной полой макинтоша в руках и улыбался. «Огорчились? – улыбнулся еще шире. – Не стоит, чепуха, я осмотрел шов, он в порядке, подвели гнилые нитки, сейчас так ужасно шьют… Я вам скажу: покупайте изделия швейных фабрик Германии и вы получите вещи, которым нет износа! Смотрите! – Он зацепил край своего плаща за зубец ограды, рванулся изо всех сил, но даже не сдвинулся с места. – Понимаете теперь? Даже если бы я хотел убежать – у меня ничего бы не вышло!» Сергей принял обрывок макинтоша, кивнул, пытаясь что-то сказать, но не нашел подходящих слов. Сразу привычно вырвалось: «Прошу предъявить документы». Странные эти слова, возникшие вроде бы совсем не к месту и не ко времени, старичка вовсе не удивили, он словно был готов к ним. «Конечно, конечно, – он начал торопливо кивать, словно китайский болванчик. – Вы из местного ГПУ, хороните товарищей, а я тут мелькаю, и это, безусловно, подозрительно». – Словно фокусник, он махнул рукой, и перед глазами Сергея возник обыкновенный советский паспорт. Наверное, выражение лица у Боде в этот момент было несколько разочарованным, потому что старик вдруг улыбнулся невозможно широко и развел руками: «Я понимаю, иностранный паспорт вас устроил бы гораздо больше, но… – И он снова развел руками. – Я живу здесь недалеко, на Лиственной, 22, собственный домик, словно бонбоньерка, и палисадник из китайских роз – как в песенке, слыхали, может быть? «С палубы английской канонерки к нам туда зашел один матрос…» – пропел он приятным тенором. – Прошу на чашку чая или кофе, что вы предпочитаете?» – Он вполне очевидно издевался, а может быть, мозг Сергея, изрядно возбужденный всеми этими дурацкими событиями, так воспринимал – бог весть, в конце концов дело прежде всего, и значит – вопрос: «Вы владеете японской борьбой, где научились?» Старик обнажил два ряда великолепно сохранившихся зубов, впрочем, желтоватых, сейчас его улыбка напоминала рекламную афишу: «Помните, Достоевский сказал, что мы, русские, принесем миру новую религию и спасение? Так вот: чтобы выдумать новую, нужно хорошо усвоить старые, в том числе и японскую. Каратэ-шу – физический эквивалент высокого религиозного духа японцев, как просто, не правда ли? Так как же насчет чаю?» Он улыбался, а Сергей лихорадочно соображал – идти или нет? Пить чай? Бросил оставшуюся часть макинтоша, вернул паспорт (там слово в слово все соответствовало: фотография, штампы, подпись начальника 28-го отделения милиции Ленинграда – Канал Грибоедова, 101; зачем же идти, куда он денется) и отрицательно покачал головой: «В другой раз». – «Если он будет, – приподнял шляпу Певский. – Я желаю, дорогой товарищ, чтобы вас похоронили на этом или другом каком-нибудь кладбище как можно позже», – с этими странными словами исчез в глубине дорожки, а Сергей остался один на один со своими сомнениями: может быть, все-таки следовало пойти?
Только за оградой кладбища он вспомнил: тогда, на пляже, у старика были молодые руки, с кулаками бойца. Как же так! Сергею показалось, что он сходит с ума. Как наяву увидел он оторванную полу макинтоша, и пальцы Певского, и запястья, и тыльную сторону ладоней с набухшими склеротическими венами и дряблой кожей. Наваждение…
Эх, Малин-Малин, дребедень ты, а не чекист… Да и сам хорош – дальше некуда… У автобусной остановки он поймал пролетку и велел ехать на Лиственную. Странное дело, дом 20 был на месте – одноэтажный, из потемневшего от времени кирпича, с палисадом, в котором алым цветом разливались кусты роз, нумера же 22 не было и в помине… Не веря глазам своим, Сергей выпрыгнул из пролетки и решительно шагнул на то место, где несомненно должен был находиться дом; наверное, в этот момент у него было достаточно странное выражение лица – словно он ощупью пробирался сквозь туман и каждую минуту ожидал увидеть в этом тумане нечто ошеломляющее. На крыльце дома 20 появилась старушка в черном, приложила ладонь ко лбу козырьком и сочувственно крикнула: «Вы, господин хороший, чего ищете?» – «Номер 22», – очнулся Сергей. «Да что вы… – удивилась старушка и, видимо обрадовавшись внезапному развлечению, задом сползла с крыльца и заковыляла к забору. – Наш особняк последний. При городском голове Туруладзе хотели было продолжить улицу, да революция долбанула, а советвласть дальше строить не пожелала. На стадион бросили средства».
Это был удар, и хотя вполне ожидаемый (в пролетке Сергей несколько успокоился и пришел к выводу, что его обвели вокруг пальца, как мальчишку), но все равно очень тяжелый. Что теперь скажет Сцепура? Продекламирует, наверное: «Ведь от тайги до британских морей Красная Армия всех сильней. – Потом прищурится: – Мы, чекисты, тоже люди военные, и, стало быть, слова песни относятся к нам в полной мере. А вы, Боде, подрываете…» И ведь не возразишь.
Сергей тяжело опустился на мягкое сиденье и велел ехать в Журавицы. По дороге его одолевали мрачные мысли. То ли стар стал (хотя какая старость, сорок лет всего…), то ли теряется вкус к работе. Последнее было очень похоже на правду, и Сергей даже испугался: неужели? Но отчего? Отчего он, профессионал, убежденный борец, большевик, наконец, отчего он теряет этот самый вкус? Ну конечно, в последнее время все больше и больше формализма в работе, все меньше и меньше творчества, деятельность органов государственной безопасности по нарастающей подчиняется воле и беспрецедентному давлению одного человека, поверить в гениальность которого Сергей при всем желании не мог, да и не хотел, если уж быть честным до конца… Он вдруг вспомнил давний разговор с одним из руководителей ОГПУ. «Довлеет муштра, нетерпимость, – убито сказал тот, – предаются забвению элементарные человеческие нормы, мы гонимся за фантомом, который придумал этот ловкий семинарист… Это тупик, ты меня еще вспомнишь…» Вот и вспомнил, и попробуй отбрось ТАКИЕ сомнения… Хорошо этому товарищу, взял да и умер вовремя. А мне что делать? И, защищаясь, подумал: но ведь и настоящих шпионов мы ловим. И настоящих врагов разоблачаем. Значит, надо служить настоящему делу, вот и все! Но нет… Идейная борьба, подорванная ложью и погоней за демонами, скорее всего, обречена… Про кого это сказал Некрасов? «Вынесет все и широкую, ясную грудью проложит дорогу себе…» Не про него сказал. Разве что заключительные строки: «Жаль только, жить в эту пору прекрасную уж не придется…» Как печально все, как безысходно…
Когда пролетка въехала в Журавицы – небольшой поселок, вытянувшийся вдоль моря длинной и узкой полосой (улицы в привычном понимании здесь не было, разве что в центре, где напротив частных домов скучились постройки совхозного управления и почта), – стало быстро темнеть, но дом Мерта Сергей нашел мгновенно – у калитки прохаживался милиционер в белой гимнастерке. Внимательно прочитав удостоверение, он откозырял и почтительно дернул головой: «Там одна хозяйка осталась, она от случившегося поехала крышей, так что вы, товарищ начальник, поосторожней. Ее ваши было забрали, да она все поет, поет, и как-то странно: «Ты един еси бессмертен сотворивый и создавый человека» – и еще что-то – я не разобрал. Это на каком же языке?» – «На русском. Никого не пускайте». Боде направился к дому. «А ваши сказали, что на белогвардейском!» – крикнул вдогонку милиционер.
Двери были открыты, в прихожей с заметными следами недавнего обыска горела тусклая лампочка, россыпью валялись какие-то фотографии. Сергей подобрал одну, это был снимок октябрьского парада на Красной площади в Москве. Стеклянная дверь привела в столовую – типичную, буржуазную, с большим круглым столом посередине и розовым над ним абажуром. На диване сидела, зябко кутаясь в легкий прозрачный платок, красивая женщина лет тридцати пяти с опухшим от слез лицом. Сергей с сожалением и невесть откуда взявшимся сочувствием подумал, что предстоит нелегкий разговор, но женщина подняла глаза от альбома и спокойно спросила: «Разве еще не все?» – «Разрешите осмотреть комнаты, вот, пожалуйста», – Сергей раскрыл удостоверение. «Это не нужно, – перебила она. – Меня зовут Евгения Юрьевна Мерт. Мой муж, Петр Петрович Мерт, работал в здешнем советском хозяйстве бухгалтером. В прошлом – до 1917 года, морской офицер. Потом служил в Крыму – сначала Антону Ивановичу Деникину, а после смены командования – Петру Николаевичу Врангелю. В Турцию не ушел, оставался здесь, по убеждению…» – «По какому же, если не секрет?» – «Петр Петрович желал продолжать службу России, – Евгения Юрьевна улыбнулась. – А как же иначе? Мы всегда служим России. Вы по-своему, мы по-своему. Разве нет?» – «Подробности вам известны?» – «Нет. Я не вникала. Поверьте – если бы знала, что вам понадобится…» Она виновато развела руками. Что ж, милиционер, по-видимому, был прав…
Между тем она подвинулась и мягким жестом пригласила сесть рядом.
– Здесь альбом, вам будет интересно…
В углу на столике с гнутыми ножками стоял граммофон с никелированной трубой, Евгения Юрьевна повела головой и улыбнулась:
– Опустите мембрану, если вас не затруднит… Это не помешает.
Сергей включил механизм и сел. Альбом и впрямь был интересным: морские офицеры, улыбающиеся дамы, старик и старуха, одетые по моде середины XIX века, у старика через плечо широкая орденская лента, здесь же у трапа военного корабля Николай II и Александра Федоровна…
– Почему у вас не взяли этот альбом?
– Не нашли… – Сергей понял, что вопросы ее совсем не занимают и вся она безраздельно во власти того, что доносилось с пластинки. То была запись заупокойной службы.
«Молитвами рождшия тя, Христе, и предтечи твоего, апостола, пророков, иерархов, преподобных и праведных, и всех святых оусопшего раба твоего оупокой… – пел высокий и сильный голос, и густой бас дьякона вторгался, где требовалось по чину: – Помилуй нас, боже, по велицей милости твоей, молим ти ся, оуслыши и помилуй…»
Забавно, забавно… Старший оперуполномоченный, капитан госбезопасности не пресекает, не останавливает и вроде бы даже соучаствует. В отпевании Мерта, и его прошлой жизни, и всех, кто эту прошлую жизнь наполнял…
Между тем распевный голос священника продолжал:
«Еще молимся о оупокоении души усопшего раба божия Николая и о еже проститися ему всякому прегрешению, вольному же и не вольному…»
В этом месте Сергей Павлович хотел было спросить, о каком Николае идет речь, но вдруг мелькнула очень знакомая фотография, и Боде мгновенно отвлекся: большой, почти ин фолио картон, на котором застыли матросы и офицеры «Святителя Михаила»… Вот оно, главное…
– Мерт служил на этом корабле?
– Нет. Он был старшим офицером на крейсере «Император Павел» – до самой революции.