Текст книги "Именем закона. Сборник № 1"
Автор книги: Эдуард Хруцкий
Соавторы: Инна Булгакова,Сергей Высоцкий,Анатолий Ромов,Гелий Рябов,Аркадий Кошко,Ярослав Карпович,Давид Гай,Изабелла Соловьева,Николай Псурцев
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 49 (всего у книги 57 страниц)
– Николаев? Клемякин здесь… У тебя наш пакет – из Тутут, не вспомнишь? Вспомнил? Ну и что? А-аа… – Прикрыл мембрану: – Он говорит, что экспертиза Наркомата обороны завалена изобретениями советских граждан, все хотят помочь обороне страны… – Вздохнул в трубку: – Не обещаешь раньше сентября? Ладно… – Щелкнул рычаг, свалился в ящик справочник, Иван Иванович отрицательно покачал головой: – Что теперь скажешь?
И Сергей начал все сначала. Его страстная речь сводилась к тому, что Сцепура хочет жить в привычном мирке понятных ему вредительств и контрреволюции, без осложнений катиться по накатанной дорожке раскрытий и наград. Подобное же дело очевидно требует и неординарного мышления и специальной подготовки, чего у Сцепуры нет да и быть не может. Откуда? Зато все это имелось у него, Сергея Боде, и он согласен взять ответственность на себя. А кто сегодня готов ее брать? Таких нет. Сегодня время больших ожиданий: пусть другие рискнут, а я погожу. Не рухнет пролетарская диктатура…
– Но она и в самом деле не рухнет, – усмехнулся Иван Иванович.
– Тогда чем ты рискуешь?
– Ладно, убедил… – Иван Иванович поискал глазами по блюду, но на нем уже ничего не осталось. – Одно условие: действовать личным сыском, в свободное от службы время, Сцепуре не надоедать. Если экспертиза подтвердит ценность прибора – вернемся к разговору… А пока – я ничего не знаю. Понял?
Чего же не понять… Все яснее ясного. И отпуск должен окончиться, едва начавшись. Глупо двадцать девять дней ходить в театры и осматривать музеи, когда враг, вполне очевидно, не дремлет. Где еще (да и когда?) удастся найти столько «свободного от службы времени»? Решил ехать сейчас же…
Но Семеновское кладбище, где были похоронены родители, он посетил. Нежаркое лето исходило обильными дождями, вековые деревья разрослись пышно, свободно, среди травы (местами она доходила до пояса) торчали разрушенные надгробия, чугунный крест над могилой отца и матери возвышался неподалеку от плиты художника Перова (он никогда не нравился Сергею – по-немецки сухо-педантичный, литературный – типичный передвижник, ценность которого заключалась только в обличительной дидактике, живописи же, с точки зрения Сергея, не было ни на гран). Плоха оказалась родительская могила, и сердце уколола горькая и странная мысль, сентенция скорее, вычитанная когда-то у Некрасова: «Могила заросла кругом; не сыщешь… Не вели́ко горе! Живой печется о живом, а мертвый спи глубоким сном…» Прежде казалось, что этот цинизм или столь любезный демократическому XIX веку разумный эгоизм пробивался сквозь элегию, теперь вдруг понял: да оно так и есть, правда сказана, не стоит оспоривать… Когда он придет на эту могилу еще раз? И придет ли? Риторические всё вопросы…
…Через двое суток он уже шагал по тутутскому перрону мимо грязных фонарей и выбитых стекол в парадных дверях вокзала, но это не приводило его в смущение, как когда-то, а, наоборот, умиляло до слез. Вышел на привокзальную площадь, брусчатка была разобрана и возвышалась аккуратными пирамидками, беспорядочно брошенные, топорщились и выгибались ржавые трамвайные рельсы, на вагончике строителей безнадежно краснело полотнище: «На трамвае – в светлое завтра!» Что ж, все это отдавало изрядной глупостью, если не хуже, но ведь стоял за этим и героизм, и самоотверженность, и любовь, наверное… Не чужое ведь все это, думал Сергей. Нет, не чужое. Ведь всего лишь в ста шагах живет Таня, и пусть она даже не догадывается, что он близко, рядом и любит ее по-прежнему, – это все равно имеет самое решающее значение и для них двоих, и для города, и даже для всего государства. Сколь ни странно…
Растворялись в неверном свете фонарей и исчезали в ночи деревья, бульвар был пуст и казался театральной декорацией, из Таниного окна струился мягкий розовый свет. Не помня себя, Сергей поднялся на третий этаж и долго стоял перед дверьми, прислушиваясь к собственному сердцу, оно отзывалось нервными, тяжелыми толчками, за грудиной нарастала тупая боль. «Только этого нам и не хватало… – подумал он равнодушно. – А вообще-то – хорошо бы: выходит Таня, а я уже бессильно прислонился к перилам и сил хватает только на то, чтобы тихо сказать: Та-неч-ка…» Он даже плечами передернул от этой грустной картинки. Любопытно, что бы сказал Фрейд о темных глубинах подсознания чекиста Боде…
Наверное, удивился бы. Слабости и безликости, конечно. Картинка-то – из провинциальной пьески, ай-ай-ай…
А может, и нет?
Всю ночь он ворочался с боку на бок, выпил столовую ложку валерьянки, но так и не уснул. Вернее сказать – то было некое просоночное состояние, и фигуры какие-то мелькали на фоне светлой от уличного фонаря стены, и он декламировал вполголоса давно забытые стихи, которые звучали как иронический комментарий:
Утром с больной головой и помертвевшим лицом Сергей явился к Сцепуре. Тот был при полном параде: сверкающие сапоги, синие галифе, гимнастерка с красными петлицами и тремя «шпалами» (Сцепура был капитаном госбезопасности [22]22
Встречающиеся здесь и далее специальные звания были введены позже. Однако автор сознательно идет на историческую инверсию, создавая определенный образ.
[Закрыть], на левом рукаве – шитый золотой канителью щит с мечом. «Не считаешь, что все это пустая трата времени?» – «Это мое личное время». – «В твоем алфавите «я» выпирает как больной зуб. Мы не принадлежим себе. Нужна только та деятельность, которая продвигает нас в завтра». – «Завтра» отделено от «вчера» вратами мгновения… «Сегодня» проходит сквозь эти врата и становится «вчера». И уже нет «вчера», но еще нет «завтра». – «Что же есть?» – «Только «сегодня». – «Поповщина». – «Вы правы. Эту теорию придумал епископ Гипонский, Августин». – «Гипонский? А где это?» – «В Алжире. На этом месте теперь новый город».
Сцепура покачал головой и тяжело вздохнул. Капитан госбезопасности Боде представлялся ему тяжело больным или не совсем нормальным. «Ты живешь в мире сплошных аллюзий, – изрек Сцепура. – Выбирайся из этого кошмара, лучше будет». Сергей пожал плечами: «Вы уточните семантику и этимологию структуры «аллюзия». Мне представляется, вы имели в виду иллюзию, нет? – Встал: – Какие будут указания?» Сцепура улыбнулся: «Давай подискутируем, и я положу тебя на обе лопатки. Из кого набирались матросы царского флота?» – «Из рабочих и крестьян». – «Ты считаешь, что рабочий или крестьянин пронес немецкую мину на корабль?» – «А почему нет?» – «Потому что это – неклассовая позиция, и она ведет в тупик. – Сцепура открыл ящик письменного стола и с торжествующей улыбкой положил на стол старинную фотографию: группа матросов и офицеров на фоне орудийной башни главного калибра. – Да-да, та самая… Я затребовал список команды, разослал запросы и получил ответы. Среди них все как на подбор – бедняки! Вот уж сошлось, правда? И часть рабочих с Путиловского и Металлического заводов из Петрограда. Да кто тебе поверит, Боде? Такие люди – опора Октября и пятилетки! Ты, очевидно, заблудился». Сергей взял фотографию и долго смотрел: у матросов и офицеров были красивые, одухотворенные лица, невозможно было даже предположить, чтобы кто-нибудь из них поддался немецкой агитации и даже деньгами прельстился, предав своих товарищей, присягу на кресте и Евангелии, совесть, наконец… И тем не менее, увы, это было именно так. «Вы забыли офицеров». – «Нет. Я проверил их всех. Среди них не было ни одного немца – даже с русской фамилией. А русские морские офицеры были, как правило, убежденные монархисты и такого сделать не могли. Возрази, если сможешь…»
Что ж, Сцепура подготовился основательно, настолько основательно, что Сергей брякнул в обиде и раздражении: «Значит, приказ немецкой разведки исполнил святой дух». Сцепура широко улыбнулся: «Я рад, что ты признал свое поражение». – «Я его не признал». – «Ты упрям. Ну хорошо, ты найдешь агента. И что с ним делать? Он совершил преступление до революции и теперь неподсуден». – «Не в этом цель. Я хочу спасти Качина и его изобретение». – «А если это фантастика?» – «Фантазия? Пусть. Все равно. Пепел Клааса стучит в мое сердце». – «Пепел не может стучать, он легкий». – «Но триста погибших матросов снятся мне по ночам».
Сцепура долго молчал, глаза его были широко раскрыты, и он ни разу не мигнул, это заставило Сергея напрячься из последних сил, чтобы тоже не мигнуть, – не мог же он уступить Сцепуре в подобном пустяке. В это время тот снял трубку и вызвал Ханжонкова и Малина, одновременно достав из нижнего ящика стола старинные конторские счеты и положив их на стол – между собой и Сергеем.
Первым вошел высокий, худосочный Малин, за ним – маленький, борцовского склада Ханжонков, оба сели, и здесь началось не столько обсуждение затеи Сергея, сколько филологическое состязание: рабфак Сцепуры давал себя чувствовать на каждом шагу. «Я наитщательнейше исследовал Качина-человека», – начал Малин, но Сцепура перебил: «Человек – не анализ крови. Человек – это звучит гордо. Выбирай слова». – «Я проник в его биографию». – «Не выбираешь. «Проник» – не из нашего лексикона». – «Качин не обладает чувством локтя и коллективизма. Товарищества – тоже». – «Факты?»
Для Сергея все это было тяжелейшим ударом. Он отсутствовал всего лишь неделю, и за эту неделю произошли такие события… И это при том, что он распорядился ни во что Сцепуру не посвящать. Это был удар. И словно бы угадав мысли Сергея, Малин посмотрел на него прозрачными, совершенно ясными глазами и пожал плечами: «Товарищ капитан государственной безопасности, мы все на службе. Наш разговор мы с Ханжонковым, посоветовавшись, немедленно изложили товарищу начальнику. А как же?» – «Никак, – кивнул Сергей. – Вы поступили правильно». А как они могли еще поступить? Наивность неизбывная, с такими взглядами на мир и взаимоотношения людей надобно служить в крайсовпрофе, а может, и эскимо на улицах торговать… Между тем Малин продолжал напористо и уверенно: «Факты в том, что с пионерского еще возраста…» – «Он не был пионером», – подсказал Ханжонков. «Ну да, со школьного, хотел я сказать…» – «Гимназического», – снова подсказал Ханжонков. «Вот! Он дружил с одной одногимназисткой», – Малин посмотрел на Сцепуру, желая убедиться, что правильно образовал слово. Сцепура кивнул, но Ханжонков снова поправил: «Одноклассницей». – «Вот именно! – подхватил Малин. – Тут страшная трагедия, товарищи, совершенно дикий буржуазно-эротический индивидуализм Качина! Дело в том, что с этой одно… как ее там, дружил Леша Светиков, из реального, так вот: гимназист Качин отбил девушку у реалиста Светикова и увел ее!» – «Куда?» – сурово сдвинул брови Сцепура. «Правильный вопрос», – одобрительно кивнул Ханжонков, а Малин закатил глаза под веки так, что остались одни белки, и произнес трагическим шепотом: «В церковь Параскевы Пятницы, венчаться! А? Каково? Хорошо еще, что девушка оказалась комсомолкой и сбежала из-под венца. Я думаю, под воздействием первичной организации, другого объяснения у меня нет!» Сцепура встал и прошелся по кабинету, потом потянул штору, она оборвалась, и в раздражении начальник РО ГПУ оторвал ее совсем и, аккуратно сложив, убрал в ящик стола. Потом вздохнул: «Безбытные мы все, неухоженные… А у тебя, Малин, не факты, а мелочевка какая-то. Ты ведь не по поручению месткома вел проверку». – «Мы не можем пренебрегать нюансами». – «А вот слов, значения которых не понимаешь, никогда не употребляй. Ханжонков, что у тебя?» Быковатый Ханжонков вышел на середину кабинета: «Начну с того, что Качин систематически опаздывает на работу, в общественной жизни участия не принимает – тут собирали в фонд МОПРа [23]23
МОПР – в те годы «Международная организация помощи борцам революции»
[Закрыть]по три рубля, так он дал всего пятьдесят копеек и при этом сослался на материальные затруднения! Неискренний он человек, это главное в нем. Что касается прибора – прожектор. Это мнение руководства завода». – «В чем же он прожектор?» – «Прожектер. Это у Некрасова, в стихотворении «Вот парадный подъезд, по торжественным дням…». – «Стихотворение мы знаем. Продолжай». – «Прибор комиссией завода зарублен. Предлагаю проверку считать оконченной». – «А тот, с пивом?» – «Случайность». – «Теперь главный вопрос: немецкая разведка в городе работает?» Малин и Ханжонков переглянулись. «Товарищ начальник, – начал Малин проникновенно и с придыханием, – под вашим руководством мы раскрыли и обезвредили…» – «Подбиваем бабки, – перебил Сцепура. – Ни изобретений, ни разведки. – Он щелкнул счетами и посмотрел на Сергея, в его глазах мерцало вполне очевидное сожаление, даже не торжество. – Но поскольку товарищ Боде имеет свое особое мнение, предлагаю: в свободное от службы время вы оба оказываете товарищу Боде посильную помощь в этом тухлом мероприятии. И это справедливо: во-первых, никто не упрекнет нас в том, что мы не прислушались к мнению опытного сотрудника. Во-вторых, мы, хотя, ночуем, но все равно работаем – специфика службы, так что потом наверстаете, после мировой революции. Свободны».
Сергей сидел в продолжение этой дискуссии молча, и казалось ему, что все происходящее ненатурально, сон какой-то, фарс, и достаточно ущипнуть себя за руку и наступит пробуждение. Но нет… Лица у всех были серьезны, голоса – проникновенны, с модуляциями, все обсуждалось реально, всамделишно, и это было страшнее всего. «К чему же мы идем и куда придем? – с тоской размышлял Сергей, вглядываясь в богатырскую спину Ханжонкова. – Ведь эдак и до абсурда недалеко… До ерунды какой-нибудь…»
Из райотдела он направился на Малую Арнаутскую, в фотоателье фотографа Розенкранца, – знакомство с этим грустным немцем произошло на третий день приезда в Тутуты и вскоре превратилось в дружбу по телефону: на личные встречи времени не было. Причиной же знакомства послужило то, что Сергей явился на службу, минуя краевой центр, поэтому сразу возникла необходимость в фотографии на новое служебное удостоверение. Райотдельский фотограф был в отпуске, и пришлось в порядке исключения обратиться к городскому. Когда Сергей вошел в мастерскую, две небольшие комнаты на первом этаже старинного двухэтажного дома, в котором раньше располагался полицейский участок, первое, что бросилось ему в глаза, была витрина-стенд с лучшими работами Розенкранца. В центре красовался большой портрет Гумилева, и это было очень странно, потому что все любители его поэзии давно знали о его трагическом конце и о том, что по нынешним меркам он отъявленный контрреволюционер и враг народа, а вот же, поди же, висит как ни в чем не бывало.
Перехватив удивленный взгляд Сергея, Розенкранц грустно улыбнулся: «Я снял его в двадцатом, незадолго до несчастья… Вы не находите, что мой портрет лучше, чем наппельбаумовский?» – «Нахожу. Но вы знаете, что я из отдела ГПУ?» – «Нет. Ну и что? Вы меня арестуете за этот портрет? Прекрасно! А Гумилев все равно останется великим русским поэтом, это я, немец, вам говорю! Не согласны?» И, вытянув вперед правую руку, Розенкранц продекламировал:
Кончено время игры,
Дважды цветам не цвести,
Тень от гигантской горы
Пала на нашем пути.
Странный человек, на что он надеялся… Ну, не Сергей, так любой другой посетитель рано или поздно опознает Гумилева, и тогда… Об этом не хотелось думать. «Вы петербуржец?» – «Да. Когда началась революция – снимал, снимал… Получилась целая летопись. А в двадцать первом кому-то не понравилось, у меня все конфисковали, вот только Гумилева и спас…» – «Вы, наверное, не ту революцию снимали? Или, скорее, не то в революции?» Розенкранц сузил глаза: «А разве бывает та или не та? И то или не то? Бывает потрясение народной жизни, и человек в этом потрясении, и некто, желающий все запечатлеть. Иначе разве смог бы сказать Пушкин: «Блажен, кто посетил сей мир в его минуты роковые?» Нет, не смог бы он этого сказать…»
И началась телефонная дружба. Сергей звонил редко, еще реже читал стихи. Чаще слушал: Розенкранц был ходячей антологией, особенно хорошо он знал акмеистов:
«И опять к равнодушной отчизне дикой уткой взорвется упрек, – я участвую в сумрачной жизни, где один к одному одинок!»
Сегодня он шел к фотографу, чтобы попросить о помощи. Истинного смысла того, что предстояло ему делать, Розенкранц не должен был знать, однако Сергей был уверен: никаких вопросов фотограф не задаст. Что бы сказал или, скорее, сделал бы Сцепура, узнай он, что Сергей привлек к охоте за немецкой резидентурой не просто немца, а ТАКОГО немца, с ТАКИМ прошлым?.. Наверное, и Иван Иванович Клемякин не одобрил бы такого поступка, и это очень мягко сказано. Но что было делать? Ведь штатного фотографа Сцепура никогда бы не дал под такое «тухлое мероприятие», а других в городе не было. Во всяком случае, Сергей их не знал.
Договорились мгновенно: в определенные дни Сергей будет ходить на городской пляж (он же в отпуске, слава богу!), а Розенкранц снимать всех, кто проявит к Сергею хотя бы малейший интерес. Если у моря появится инженер Качин, нужно сделать то же самое.
Расстались дружески, Сергей хотел было предупредить, что разглашать содержание разговора ни в коем случае нельзя, но, заглянув в выцветшие и очень спокойные глаза Розенкракца, передумал. Зачем? Он и так ничего и никому не скажет. На прощание фотограф прочитал стихи:
«Я знаю правду! Все прежние правды – прочь! Не надо людям с людьми на земле бороться! Смотрите: вечер, смотрите: уж скоро ночь. О чем поэты, любовники, полководцы? Уж ветер стелется, уж земля в росе, уж скоро звездная в небе застынет вьюга, и под землею скоро уснем мы все, кто на земле не давал уснуть друг другу».
…Но был ли смысл в его походе на пляж и кого он собирался там искать? Вставши утром рано, Сергей вдруг поймал себя на той совершенно несомненной мысли, что вся его затея отдает пещерами Лейхтвейса (была такая глупо-завлекательная книжечка в его гимназической юности), и ироническая фраза Ивана Ивановича о «личном сыске» есть не что иное, как насмешка, ведь этим «личным сыском» занимался исключительно уголовный розыск, и если в ГПУ кто-нибудь хотел посмеяться над незадачливым опером или непродуманной операцией, говорил так: сработано на уровне милиции.
Бедная милиция, как уж ей доставалось… И неумелая она, и бездарная, и сила ее не в головах, а в ногах оперсостава, и вообще – отсталая организация. Только и способна, что вылавливать карманников на трамвайных маршрутах, а уж там, где затесался какой-нибудь квалифицированный скокарь или домушник, там фиаско, увы…
И когда кто-нибудь пачкал себя не слишком тяжелым проступком (за тяжелый полагался трибунал), его отправляли все в ту же милицию, «на исправление», а точнее – навсегда засылали в бездонный отстойник, откуда проштрафившемуся уже не было выхода и где до конца своих дней обречен он был заниматься «личным сыском».
С такими неприятными мыслями Сергей и отправился, предварительно отыскав среди вещей покойного отца пляжный костюм образца 1910 года. Со дня смерти родителей вещи эти аккуратно были сложены в кожаном чемодане французской работы, и было их совсем немного: кроме пляжного костюма четыре старомодных галстука и булавка с маленьким алмазом, жокейские брюки и сапоги (отец увлекался выездкой), толстая пачка писем от мамы, хранившихся с той далекой поры, когда мама была невестой, а папа – женихом. Эти письма, перевязанные алой лентой, Сергей нашел после смерти родителей и попытался просмотреть, но сжало горло и потемнело в глазах… Ночь просидел он над ломкими, выцветшими листочками, читая листок за листком. Только тогда и ощутил он всем сердцем и всею душой, какие были у него родители – с редкостным и страстным мироощущением, религиозной любовью к людям, желанием всегда и безусловно творить добро и жертвовать ему всем. Они и погибли в один день и час – спасали во время шторма тонущих людей: не было в те времена на ялтинском берегу спасательной службы ОСВОД… И он почувствовал свое несовершенство, свой неизбывный эгоизм, прикрытый красивой фразой, неумение да и нежелание помочь ближнему в ущерб себе и наоборот – острое желание протянуть руку напоказ, на аплодисменты; вдруг обнаружилась старательно запрятанная трусость, опять-таки тщательно завернутая в многометровую ленту общепринятых объяснений, и сухость какая-то и странный тон в разговоре с товарищами по работе и просто знакомыми, и удивительная способность произносить правильные слова, складывая их в длинные, вызывающие тоску и боль под ложечкой речи. Обо всем этом размышлял он, неторопливо шествуя к морю.
«Плохой я человек, – сказал он себе, – дрянь и несуразица вылезают, как вата из драного матраца». Он еще подумал, что, видимо, все его недостатки связаны с образом жизни, но тут же с негодованием отбросил эту сомнительную мысль и процитировал себе под нос: «Имей душу, имей сердце, и будешь человек во всякое время». За немногим дело стало, как горько…
И вот пляж; здесь, как и всегда поутру, жарились под раскаленным солнцем сотни людей – ногу некуда было поставить, черный громкоговоритель выкрикивал правила купания, многочисленное семейство, облепившее старого еврея с длиннющими пейсами, напряженно следило за подрумянивающимися сосисками – старик их жарил на костре, рядом кто-то кипятил яйца в алюминиевой кастрюльке, дама неопределенного возраста священнодействовала над своими ногтями – они были длиннее пальцев, стайка пионеров в красных галстуках, надетых прямо на голое тело, азартно гоняла тряпичный мяч.
Сергей скрылся в кабинке и через мгновение появился в полосатом, как матросская тельняшка, трикотажном купальном костюме, который обтянул его столь неприлично, что дама сразу же забыла про свои ногти и яростно округлила глаза: «Вы соображаете? Гражданин, я к вам обращаюсь!» – «А что? – удивился Сергей. – Очень модный купальник. В 1910 году в Ницце все носили, разве плохо?» – «Вы тут не валяйте дурака, вам здесь не Ницца, и вообще теперь не девятьсот десятый, вы поняли? Я милицию позову!»
– Я сейчас умру… – физкультурного вида парень в черных сатиновых трусах до колен громко проглотил слюну и тоненько засмеялся.
– Это вызов общественной морали, – тихо сказал старый еврей, пробуя пальцем поджаристую корочку.
И девушка, купальник которой напоминал испанский воротник шестнадцатого века, тоже проговорила с укором:
– Куда смотрит профсоюз…
И здесь началось: «Нас эпатируют». – «Не смейте выражаться!» – «Глупости, словарь иностранных слов надо чаще читать!» – «А я не шпионка, чтобы вы знали, мне иностранных слов не надо!» – «Милиция! Милиция!» Но юный милиционер, ослепительно белый и очень красивый, изрек непререкаемо: «Он же не голый!» – и величественно удалился. Дама бросила маникюрный набор и вприпрыжку помчалась за милиционером: «Но мы все в трусах! Как он смеет выделяться!» – «Наша сила в единстве!» – поддержал кто-то. «Куда мы идем…» – безнадежно проронил еврей, раздавая сосиски семейству, толстый мальчик в панаме капризно дрыгал ногами и требовал сельтерской у веснушчатого молодого человека лет двадцати пяти.
Здесь Сергей снова включил сознание и поискал глазами, куда бы сесть. Рядом оказался огромный зонт, а под ним соломенные кресла и прилавок с кружками и краном – здесь торговали пивом, с вывески словно свисал засохший краб, погребенный под немыслимым слоем пушистой пены. «Наисвежайшее, наипенистое, наивкуснейшее!» – кричала вывеска. Сергей сел и попросил три кружки, от молодого человека он не отводил взора – то был Качин, собственной персоной. Сразу же появился Розенкранц: «На меня, на меня… – приговаривал он, устанавливая треногу. – Возьмите ребенка на руки». – «Зачем? – удивился Качин. – Я его караулю, сейчас придет его мать – вот ее и снимайте на здоровье!» Но Розенкранц уже взмахнул рукой: «Спокойно, снимаю, раз-два-три! Готово, фотография завтра здесь в двенадцать». Вежливо приподняв канотье, он ушел, оставив Качина в изрядном сомнении.
– Вы позволите? – к столику приблизился старичок в белом полотняном костюме и широкополой фетровой шляпе, на вид ему было далеко за семьдесят, он дружелюбно улыбался и все время пришаркивал левой ногой.
– Садитесь. – Сергей с трудом отвлекся от Качина. – Жарко?
– Очень жарко! – подхватил старичок, присаживаясь на край плетеного стула. – Голова раскалывается!
– Так ведь – шляпа? – широко улыбнулся Сергей.
– О нет, какой от нее толк… – еще шире улыбнулся старичок. – Впрочем, этого Стенсона я купил в девятьсот десятом в Техасе, он многажды спасал мою бедную голову, а на вас, я смотрю, отменный «коко», помнится, такие были в моде в начале века?
– Странное совпадение: тоже в девятьсот десятом папа́ (Сергей сделал французское ударение) купил его в Марселе, прямо на пляже, вы говорите «ко-ко»? Как забавно, я и не знал… – Сергей подвинул старичку одну из своих кружек.
– Что вы, что вы! – закудахтал тот, аккуратно отодвигая кружку. – Все в прошлом, ушло, исчезло, отзвенело на том берегу… Я как старушка с картины художника Максимова, пейте, пейте, я наслажусь – странное какое слово – вашим удовольствием, по-христиански. Хорошее пиво? Поди, с баварским не сравнить? Ну конечно же… Баварское – единственное в мире! – Он озорно подмигнул. – У вас хорошее лицо, не в духе времени, таких лиц раньше было множество, а теперь они исчезают одно за другим, увы…
– Где же их было множество?
– На Невском, в Петербурге, например. Вот, вспоминаю, скажем, тезоименитство государя наследника цесаревича Алексея Николаевича… По всему Невскому флаги, музыка, штандарт скачет, красота… Не помните?
– Увы, почти ничего, – развел руками Сергей. – Но вы не сказали: почему они исчезают?
– Ах да! – снова приподнял шляпу старичок. – Певский. Гурий Гурьевич Певский, так сказать, доживающий свой век бывший человек. А на них, – он повел шляпой над толпой, – не обижайтесь. Сменилась общественно-экономическая формация, сместились взгляды и критерии. Диалектика, именно поэтому исчезает в лицах доброта… – Он поклонился и протянул руку, Сергей протянул свою, запоздало называя имя, отчество и фамилию, и вдруг ощутил мощное, совсем молодое пожатие и, переведя машинально взгляд на запястье старика, увидел гладкую, без единой морщины кожу, и бугорки третьей фаланги на кулаке были сглажены, едва видны, а такое бывает только у тренированных кулачных бойцов – это Сергей знал очень хорошо.
Между тем старик (кем же он был на самом деле?) уже уходил, все время кланяясь, как китайский болванчик, улыбаясь и пришептывая: «Не беспокойтесь, Сергей Петрович, не беспокойтесь…»
А беспокойство не просто нарастало, оно наваливалось давящим комом, предчувствием катастрофы. Из пляжной кабинки Сергей появился в совершенно дурном настроении, и даже привычный черный костюм (нечто родное и удобное после этого дурацкого «коко») не принес ни малейшего облегчения.
На автобусной остановке (в Тутутах недавно открыли первую городскую линию – от вокзала до пляжа) скучала небольшая очередь – движение пока было нерегулярным, так как два новеньких автобуса постоянно ломались, – женщина с авоськой, набитой всем необходимым для борща, рабочий в спецовке, из кармана которой торчала початая бутылка в обнимку с хвостом селедки, и парень с удочками. Пригромыхал автобус (это громыхание было не столько следствием плохого качества автобуса, сколько от того возникало, что мостовую у пляжа не ремонтировали еще со времен проклятого царского режима – исполком строил стадион на двадцать пять тысяч зрителей, и хотя все население Тутут составляло только двадцать, считалось, что к моменту окончания строительства оно возрастет), Сергей сел последним, увешанная билетными рулонами кондукторша оторвала ему три билета по пятачку, и он стал смотреть в заднее окно: его всегда занимало странное ощущение, возникающее от выскальзывающей из-под ног дороги. Вот и теперь слегка закружилась голова и замелькало в глазах, но Сергей взял себя в руки и сразу же увидел знакомую пролетку с опущенным верхом, лошадь ходко шла рысью, стараясь не отстать от автобуса. В то же время она не приближалась к нему – это была вполне очевидная демонстрация силы и наглости, иначе Сергей расценить действия своего невидимого противника не мог, если, конечно, не ошибался и пролетка эта имела хоть какое-нибудь отношение к созданной им оперативно-розыскной конструкции. Выйдя из автобуса, он направился в центр города, пролетка упрямо цокала сзади, нужно было что-то предпринимать (а зачем, собственно? Но эта спасительная мысль в голову Сергею не пришла), и он решил встретить опасность лицом. Верх пролетки был по-прежнему опущен, и хотя жара все усиливалась и усиливалась, пассажира это почему-то не беспокоило, он вальяжно откинулся в глубине, и рассмотреть его лицо было невозможно. И Сергей с горечью подумал, что на этот раз (как и вообще до сего времени) противник его переиграл. И сразу ухватился за соломинку: а есть ли он, этот противник? Может, голову напекло и мерещится? Но в глубине улицы пролетка остановилась, и знакомый номер 13-Е обозначился явственно, и старичок появился, и, приподняв любезно канотье, улыбнулся и исчез в подворотне…
Когда Сергей добежал до нее, увидел: старичка нет, а длинный проходной двор ведет на соседнюю улицу. «А ведь он – факт, – с мрачной усмешкой пожал плечами Сергей. – И ведь не остановить, не проверить – какие основания? Он меня переиграл…»
Еще через пять минут Сергей уже входил в кабинет Сцепуры. Тот сидел за столом, подперев лоб ладонью, и встретил его молчанием. «Они клюнули. Кажется…» – Сергей сел, вглядываясь в ничего не выражающее лицо Сцепуры. «Вы с птичьего двора?» – Сцепура поднял голову и внимательно посмотрел. Вид у него был участливый, он словно спрашивал, нет ли у Сергея температуры. «При чем тут птичий двор?» – удивился Сергей. «Так ведь вы утверждаете, что кто-то кого-то клюнул?» – «Вы напрасно иронизируете, товарищ капитан государственной безопасности». – «Я? Отнюдь. Просто вы не совсем точно употребляете слова. Я слушаю». И Сергей начал рассказывать. Сцепура не перебивал, в глазах у него застыло вечное безразличие (а может, и спокойствие – кто знает?), когда же Сергей закончил, начальник РО достал из кармана гимнастерки расческу и начал тщательно укладывать шевелюру. «Боде, я тебя, честно говоря, не понимаю, – подул на расческу и посмотрел ее на свет. – Какая-то пролетка, какой-то пожилой идиот, ты тоже, прости – какой-то… не из нашей конторы словно, а где толк? Результат где? И почему ты решил, что этот старик тебя срисовал? И ты – объект его внимания? Не логичнее ли предположить, что старику с руками юного теннисиста интереснее смотреть за Качиным, если ты, конечно, не прожектер? И все твое построение не есть некий бессмысленный прожект. Обнаружение шпионов. Иди думай, даю тебе два дня, чтобы составить подробную записку – для анализа. Помнишь? Тезис, антитезис, синтез! Вот суть, ядро диалектики. Иди».