Текст книги "Именем закона. Сборник № 1"
Автор книги: Эдуард Хруцкий
Соавторы: Инна Булгакова,Сергей Высоцкий,Анатолий Ромов,Гелий Рябов,Аркадий Кошко,Ярослав Карпович,Давид Гай,Изабелла Соловьева,Николай Псурцев
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 57 страниц)
Боковым зрением я заметил маленького бородатого старика. Он стоял у печки справа, сзади меня, какой-то чудной, похожий на бородатого гнома. Я вдруг понял, почему мне все время казалось, что он чудаковатый, улыбающийся: левую его щеку от самого рта и к виску пересекал глубокий шрам, отчасти заросший седой бородой. «Наверное, след сабельного удара», – подумал я. Дед стоял неподвижно, как изваяние, уставившись на Любу и окружавших ее немцев.
Возбуждение немцев достигло апогея. Те двое, что держали Любу за руки, начали заталкивать ее в маленькую комнату без дверей, по-видимому спальню, с перекладины свисали серые занавесочки, забранные посередине тесемочками. Люба молча упиралась, одна из занавесок упала, тогда еще один фриц забежал в спаленку и, схватив Любу за талию, стал тащить на себя.
Теперь немцы захохотали, а мне стали понятны их намерения. Видимо, Люба поняла раньше, поэтому и упиралась с такой силой. Кто-то из фрицев схватил ее за грудь, другой сорвал с нее юбку. Из-под рубашки мелькнули белые-белые Любины бедра, и она отчаянно закричала: «Спасите!»
Все немцы, кроме одного, стоявшего за моей спиной, столпились около Любы и, как мне показалось, с нарочитым каким-то цинизмом бросали реплики, похохатывали, кричали. Один из державших Любу за руку попытался зажать ей рот, но взвизгнул: она его укусила за палец.
В это время заорал я. Я не то чтобы кричал, а очень громко, в дикой ярости орал и матерился. Мой охранник перетащил меня на лавку, расположенную вдоль стены с окнами, и привязал к ней. Я продолжал ругаться. Люба визжала, и заткнуть ей рот немцы никак не могли.
Они содрали с кровати в маленькой комнате одеяло, расстелили его на полу, повалили Любу, и наконец кто-то сумел заткнуть ей кляп. Все как-то сразу изменилось: Люба не кричала, немцы суматошно переговаривались вполголоса; на меня это странно подействовало, и я замолчал тоже.
Неожиданно я ощутил, что руки у меня свободны. Чуть передвинувшись, насколько позволяли веревки на ногах, я повернул голову и под столом увидел деда с ножом в руках: он перепиливал толстые веревки, опутывавшие мои ноги.
Когда упала последняя веревка, дед снизу глянул мне в глаза и приложил палец к губам: молчать! Потом положил нож рядом со мной на скамейку. Сам же незаметно вылез из-под стола и скользнул вдоль печки к двери. Когда дверь захлопнулась, один из немцев поднял голову и внимательно посмотрел на меня. Я был на месте – фриц убедился: все в порядке. Рассчитав, что старик с бородой из своего дома уже убежал, я взял нож – хороший, тяжелый! – и спрятал руку за спину.
Между тем по краю одеяла, на котором лежала Люба, ползали еще три немца: тот, который засунул ей в рот кляп, срывал с нее кофту, двое других выкручивали Любе ноги. А Люба выворачивалась, изгибалась, откидывала немцев, еще двое молча и заинтересованно следили за борьбой. Я подумал: сорваться, выскочить на террасу, потом из дома и – как удастся! Фрицы оставят Любу и бросятся за мной. Но разорванное собакой бедро болит, да и ноги затекли, и проводник с собаками где-то неподалеку. Нет, не пойдет! Тогда нужно помогать Любе, другого не дано!
В это время на одеяле мелькнули бедра Любы, и я опрокинул стол на немцев. Они повернулись, Люба тоже, я перехватил ее взгляд. Ах, как она в тот миг на меня смотрела… Стол пролетел мимо немцев, но заставил их расступиться. Я прыгнул к Любе, схватил того, который сдирал с нее кофточку, за горло, оттянул его голову вверх и всадил в него нож…
Один из немцев схватил меня сзади «нельсоном», а второй, стоявший с другой стороны, дал очередь по Любе. Она вскинулась и замерла. Бедная, родная Люба!
Оправившись, немцы навалились на меня и начали избивать. Сперва я вертелся и защищался, потом перестал чувствовать боль, а потом отключился полностью…
Пришел я в себя через два-три часа (так мне показалось), в камере было сыро, холодно, темно, кроме меня на цементном полу сидело трое местных жителей. Заметив, что я шевелюсь, они подошли и с интересом начали разглядывать меня.
Я спросил, где я, и мне ответили, что раньше это был Дом пионеров и школьников, а теперь гестапо, а мы все – в подвале.
– А тебя, отец, за что разукрасили? Откуда ты?
«А чего скрывать, Любы уже нет», – подумал я, но какое-то непонятное мне чувство взяло верх, и я сказал неправду:
– Да вот шел с сестрой из отсюда-туда да и попал в западню… Сестру хотели изнасиловать солдаты, а я защищал. Убили ее!
– Вот беда-то! – сказал по-русски, но с сильным белорусским акцентом высокий старик, а может быть, и не старик – только казался старым. «Назвали же меня в мои-то восемнадцать отцом», – подумал я. – А чего вы у нас тут делали? А белорусы ли вы? – продолжал расспрашивать высокий.
– Белорусы мы, но жили до войны в Калинине. А в начале войны попали к родственникам сюда да и застряли.
– А кто родственники? – это все высокий донимал.
– Дед Мазай. Калинкович. Знали такого? – я решил вернуться к давно отработанной для меня легенде. Назвал деревню.
– Знал. Неделя, как оттуда, – сказал высокий, внимательно, даже пристально посмотрел на меня и отошел в сторону, к подвальному зарешеченному окну. Воцарилось молчание, и я, забывая, что все тело мое саднит, что каждая косточка, особенно челюсть, болит от побоев, стал думать о силе человеческого взора. «Действительно, – думал я, – если внимательно смотреть человеку в глаза, можно читать его мысли».
Я отлично понял, что высокий и в самом деле недавно был в Василевичах. Он или догадался, что я разведчик, или подозревает во мне провокатора. Ладно, это потом. Я вспомнил глаза Любы, ее последний взгляд, в нем была любовь и нежность. И будто сказала она мне этим взглядом, что полюбила меня, что из-за этого вместе со мной пошла к партизанам и что горько и стыдно было ей… Ах, Люба-Люба… Ты видела все, что я делал. Ты молилась, как могла, за меня. Ты благодарила меня за помощь и за то, что я избавил тебя от позора. Ты умоляла меня беречься, быть осторожным! Как много было в твоем взгляде, в этом последнем взгляде, предназначенном мне одному…
Прошло около часа, я лежал на нарах, все отошли от меня. Я подумал, что, очевидно, высокий является вожаком, но позвать его, поговорить с ним не было сил.
Вдруг он сам подошел ко мне:
– А поуродовали тебя знатно. С ногой-то у тебя что?
– Собака… – ответил я и вдруг почувствовал, что с мышцами челюсти тоже что-то случилось.
Мне опять стало трудно говорить.
– Давай-ка мы тебя сейчас перевяжем, – сказал высокий.
Работа закипела. Меня раздели, разорвали мою отличную госпитальную рубаху, все раны – а их на теле, помимо изуродованного бедра, было немало – обтерли, перевязали, снова одели меня. Высокому помогал молоденький веснушчатый парнишка. Когда все закончилось, высокий закурил и сказал:
– Я было подумал… кое-что… Ты уж прости! Но не стали бы они так тебя избивать! – Я отлично понял, о чем он говорит, и кивнул. Говорить не хотелось, было больно, и Люба умерла…
Потом началось страшное, но не для того, чтобы рассказывать об этом, я все вспоминаю. Мне важно рассказать другое. Поэтому о целом периоде, длиной в год, я расскажу как можно короче.
В камере я пробыл несколько дней, меня избивали – кулаками, резиновой дубинкой, веревкой, хлыстом, опять кулаками и снова дубинкой. Били до потери сознания, обливали водой, потом начинали сначала. Могли отнести в камеру и забыть обо мне на шесть часов. Могли вспомнить и через час-два. Вопрос был один: к кому из партизан, по какому маршруту и через кого я шел. К счастью, я ничего не знал. И я молчал.
В те часы, что я находился в камере, мне очень помогли сокамерники, высокий. Благодаря ему я остался жив. Он обмывал меня, поил и кое-как кормил.
Чаще всего я пребывал в полубессознательном состоянии.
Однажды увидел Шарнгорста. Я не помню, сказал ли он мне что-нибудь и о чем говорил с гестаповцем, но через некоторое время меня перенесли в камеру. И больше не допрашивали. День-два я непрерывно спал. Потом стало легче; я часами разговаривал с высоким, его звали Михаилом. Вернее сказать, говорил он, я больше мычал и кивал: очень болела челюсть, сводило мышцы лица.
Михаил работал на железной дороге и, выполняя задание партизан, несколько раз подкладывал мины замедленного действия в немецкие эшелоны. Его арестовали, избили, но ничего добиться не могли. Сейчас он ждал отправки в лагерь. Было ему лет 25. Трое других – молодые ребята – уклонились от отправки в Германию. Их тоже избили, и сейчас они ждали, когда будет сформирована команда для отправки на работы.
Я еще раз убедился в том, что в местном гестапо работают дилетанты, которые и драться-то как следует не умеют. Ведь, схватив Михаила, они были на верном пути, попали в точку. А заставить его признаться не сумели. И я тоже не сказал ни слова.
Последнее, о чем мне нужно вспомнить, – это о встрече со «старыми друзьями». Однажды во время допроса, когда я по обыкновению валялся в углу комнаты и на меня только что вылили полведра холодной воды, я увидел на диване Курта Велинга и Зою. Начальница гестапо, типичная мисс Уотсон из «Гекельберри Финна», в эсэсовском мундире, развалясь в кресле, на ломаном русском языке беседовала с Зоей.
Оказалось, что именно Зоя подняла тревогу минут через пять после того, как я вышел из ворот госпиталя, что, несмотря на болезнь и почечные колики, сообщение в гестапо сделал Велинг. Увы, Зоя перехитрила нас с Любой…
Мне очень хотелось сказать ей какую-нибудь гадость, но не удалось: разговор окончился, и они ушли.
Вскоре меня отправили в лагерь для военнопленных, километрах в 50 от города. Народу там было много, разного и очень разнесчастного. Люди здесь умирали как мухи, такая «жизнь» в течение нескольких месяцев превращала любого в животное.
Я попал в лагерь 1 мая 1942 года. Надо же! Я все время думал о том, как отомстить за себя, за Любу, за отца! Хотел бежать, чтобы начать воевать сызнова. Не знаю, доверили бы мне теперь разведработу, но если бы, если бы… Как умно я бы все теперь сделал! Но прошло два месяца или немного больше, и я превратился в животное, у меня осталось только одно желание: выжить! Зверство, гадость и мрак, не хочу об этом говорить не потому, что мне стыдно. Нет, мне не стыдно!
Просто я боюсь, что кто-то может не поверить и скажет: «Не может быть!»
Потом я часто думал о том, почему человек превращается в зверя…
Примерно в середине мая 1943 года меня и еще одного военнопленного, о нем я расскажу позже, сняли в середине дня с работы и отвели в комендатуру лагеря. Там мы что-то писали и отвечали на какие-то вопросы, потом нас отвели в барак, где жили лагерные «придурки»: дневальные, повара, санитары, где нам дали койки с матрацами, нас хорошо накормили и отвели в баню. Вечером еще раз хорошо накормили и оставили в покое. Мы прожили так около недели, это было страшное время. Есть хотелось еще больше, мы ничего не делали, время проходило в ожидании еды и в разговорах о еде. Однажды я не удержался и из тумбочки повара украл кусок хлеба. Позже мою пайку украл и съел мой товарищ, и я заплакал от обиды и полез в драку. Но прошла неделя, потом другая, все стало налаживаться, и в один прекрасный день нас посадили в маленький автобус и в сопровождении фельдфебеля повезли в город, на вокзал, а потом в классном вагоне (жестком, сидячем, для курящих) – на запад. Куда – мы не знали. Мой напарник немного говорил по-немецки. Звали его Николай Дерюгин, он был москвич, чуть старше меня, 1922 года, и поэтому призывался в армию на год раньше. Попал он на Дальний Восток и служил там в кавалерийской части – «рубил лозу», как он мне об этом рассказывал. Но ранней весной 1942 года их часть с коней сняли и как пехоту отправили на фронт. Несколько дней в мае 1942 года их часть дралась с немцами в степи, где-то между Артемовском и Кантемировкой. По званию он был старший сержант, после гибели командира командовал взводом. Здесь он был тяжело ранен, каким-то чудом его подобрали наши санитары. Долго лечился в медсанбате, который летом 1942 года захватили немцы. Потом он попал в тот же немецкий госпиталь, где и я лечился, и вот – лагерь военнопленных.
Когда Дерюгин заканчивал, у меня мелькнула догадка:
– Фамилия Шарнгорст тебе ничего не говорит?
Николай посмотрел на меня, и я понял: Шарнгорст с ним тоже работал…
– Можешь не отвечать, – продолжал я. – Русское национальное правительство. Русские вооруженные силы освобождения, свободная Россия без Сталина, Германия без Гитлера… Плечом к плечу… А потом что у вас получилось?
Николай с удивлением смотрел на меня:
– Я отказался. Он огорчился, просил подумать. Потом куда-то уехал, меня отправили в лагерь, где я и «доходил».
Между тем все шло своим чередом. Фельдфебель, пожилой, невероятно аккуратный и скупой, в дороге был занят только собой: ел, переваривал пищу, думал, спал, чистил ногти. До нас ему не было никакого дела – лишь бы не убежали. Он в положенное время выдавал еду и провожал в туалет. Говорить при нем можно было что угодно, русского языка он не знал. Кроме того, он был откровенно глуп.
– Ну и что же значит наше превращение из нищих в принцев? – спросил Николай. Он частенько употреблял литературные сравнения. – Нет ли смысла бежать? Опыт у тебя есть?
– Бежать поздно – мы на территории Германии. Да и вообще очухаться после лагеря надо! Вопрос в другом: куда нас везут и зачем?
Я замолчал. Николай, с его монгольским скуластым лицом, маленькими внимательными глазами, каким-то утиным, что ли, носом, напрягся. Я выждал и сказал:
– Я убежден в том, что нас везут для встречи с Шарнгорстом, что начнутся старые разговоры. Только вот почему нас везут в Германию?
Много мы говорили дорогой, посматривая в окошко и наблюдая спокойную и сытую немецкую жизнь, аккуратнейшие дороги, маленькие городки, кирхи, красные черепичные крыши домов.
Надо сказать, что Николай Дерюгин любил главенствовать и всегда старался, чтобы последнее слово было за ним. Но он был умен, выше меня по развитию и в полном смысле моим единомышленником, мы оба могли служить только Родине.
Поэтому мы ни о чем не договаривались. Знали: на любые предложения Шарнгорста соглашаемся, а потом – борьба.
В Берлин мы прибыли ранним утром, улицы города были чистые и политы водой. Мимо, по-утреннему угрюмые, проходили берлинцы, бросая на нас неприязненные взгляды: мы были типичными военнопленными. Кстати, поголовно настороженное отношение к нам было и во время двухдневного пребывания в вагоне, заполненном отпускниками. Все они были добровольными помощниками нашего фельдфебеля и не спускали с нас глаз. Фельдфебель мог заснуть, уйти в туалет – мы все равно оставались под надзором. Часто в глазах наших попутчиков горел огонек ненависти.
В Берлине фельдфебель вместе с нами зашел в комендатуру, показал какой-то документ, после чего вышел на вокзальную площадь и стал смотреть на номера машин. Наконец он подошел к большой черной легковой машине, переговорил с шофером, и мы поехали. Мне всегда Берлин представлялся огромным, чистым, холодным, мрачным. С детства я помнил названия: Унтер-ден-Линден, рейхстаг, Бранденбургские ворота, Тиргартен, Моабит – все они совмещались с грозной и могучей вагнеровской музыкой, с фанатичным и мстительным «Полетом Валькирий»; а Эрнст Тельман представлялся солнечным пятном на черном мрачном фоне. Он, Тельман, с крупной, обритой наголо головой, открытой улыбкой, могучими плечами и шеей, совсем не был похож на тех немцев, которые все эти месяцы мучили меня.
Но вот мы тронулись, а берлинские улицы побежали за окнами лимузина. Утро было майское. Город – чудесный, улыбающийся, веселый, всюду уютно и чисто, на солнце все блестело и сверкало. Но вот мелькнула гора кирпича и штукатурки, рядом группа полицейских в шишковатых кайзеровских касках охраняла порядок. Я догадался – разбомбили! – и толкнул сидевшего рядом Николая. Я впервые увидел такую картину, меня просто восторг охватил: значит, и сюда дотягиваемся! Но тут меня толкнул Николай, я проследил за его взглядом и увидел разрушенный бомбой большой пятиэтажный дом, все было разрушено, кое-где сохранились куски стен с оконными проемами и даже обоями: совсем недавно здесь жили, и, может быть, счастливо. Мне тут же стало стыдно: нашел кого жалеть!
Берлин… Я и не заметил, как он кончился. А может быть, он и не кончался, но вот дорожный указатель показывает: «Вустрау». Наше движение остановил шлагбаум и арка, на которой было написано «Свободный лагерь Вустрау», – так перевел надпись Николай. Мы тихо поехали по улице маленького городка, состоящего из двухэтажных длинных домов барачного типа. Около одного из таких домов, окруженного газонами и клумбами, дорожками, посыпанными толченым красным кирпичом, и скамейками машина остановилась, фельдфебель велел подождать, а сам вошел в дом, выглядевший как учреждение: не было занавесок на окнах, зато на подоконниках торчали сложенные стопки папок. Но тут же мы с Николаем увидели слева от входа большую стеклянную трафаретку зеленого цвета, на ней по-русски было написано: «Министерство восточных территорий. Свободный лагерь Вустрау. Комендатура».
– Смотри-ка, свободная русская территория под названием Вустрау, – мрачно пошутил Дерюгин. – Здесь мы с тобой, Костя, много чего интересного увидим. Только держись!
Прошло минут десять. Из комендатуры появился наш фельдфебель в сопровождении улыбчивого, вертлявого парня лет 25 в скромном штатском костюме. Фельдфебель козырнул, прощаясь – все-таки вместе до Берлина добирались, – и, повернувшись, ушел. Парень суетливо подошел и по-русски спросил:
– Кто Брянцев Константин, кто Дерюгин Николай? – Мы откликнулись. – За мной! Будем жить вместе. Меня зовут Яковом, я из села Стригуны, Белгородской области. Работал учителем и налоговым агентом. Вы откуда?
– Из Москвы, – сказал Дерюгин.
– Из Калинина, – отозвался я.
– Ну вот, все мы, почитай, земляки, раз из России. Я, правда, украинец, но это уже мелочь. А вы, ребята, где были? Почему такие общипанные, ветром дунет – упадете?
– Да в санатории одном лечились. Чуть было совсем не вылечились, – мрачно пошутил Дерюгин.
– Время такое… – раздумчиво сказал Яков. – Всех лихорадит, всех трясет. Особливо тех, кто не определился, к какому берегу пристать.
Мы промолчали. Вести с этим налоговым агентом философские разговоры не хотелось.
Молча мы подошли к такому же, как комендатура, шлакоблочному бараку. Такие же газоны, дорожки и клумбочки, но у барака вид жилой: занавесочки. Предводительствуемые суетящимся Яковом, поднялись на второй этаж, он открыл ключом третью дверь справа. Мы оказались в уютной квадратной комнате с тремя застеленными постелями, тремя тумбочками, тремя стульями, столом, одежным шкафом.
– Здесь вы будете жить вместе со мной. Вот моя койка, – показал он на одну из кроватей у окна, – а эти хоть разыгрывайте, хоть выбирайте, как хотите.
Я уступил Николаю койку у окна. Моя располагалась вдоль стены. У противоположной стены стоял платяной шкаф с зеркалом. Условия как в хорошей гостинице!
Николай поставил около своей кровати стул, сел на него и, обращаясь к Якову, сказал:
– Яков, все мы трое говорим на одном языке. Но поверь мне: мы ничего не понимаем. Мы не знаем, зачем нас сюда привезли, что нас ждет?
– А я хочу… – начал Яков, но Николай, волнуясь, перебил:
– Ты кто? Ты ведь русский? Ну конечно, ты же украинец, но все равно, ведь и советский тоже! Мы ведь с тобой – русские?
– Я и хочу рассказать вам все о себе и о лагере Вустрау, где вы сейчас находитесь. – Яков присел на кровать, вынул пачку невиданных нами до сих пор сигарет – знали мы только папиросы, – закурил, указал глазами на пачку, мол, берите курите, и продолжал: – Насчет того, что мы советские, ты, браток Николай, оговорился. Русские, украинцы – да! Но советские? Сталин-то от нас отказался! Женевскую конвенцию о военнопленных СССР не подписал, поэтому советских военнопленных вроде бы и не существует, во всяком случае, для Советов их нет! Не знали этого? Ну, многого вы не знали. Здесь узнаете, – все это Яков произнес скороговоркой, сбиваясь, зло. Мы молчали, и Яков продолжал: – О себе. В 1939-м я женился. Жена хорошая, хозяйственная, умная была, в колхозе имени Ленина работала. Но в том же году поздней осенью меня в армию призвали. Служил в механизированных войсках в Черновцах. О том, что Вера – жена – в 1940 году мне родила дочку Валю, узнал из писем. Все было вроде нормально, хорошо! Но вдруг война! Вроде все знали, что война будет, но для всех это стало неожиданностью. Еще большей неожиданностью – что против германской армии мы бессильны. Не знаю, видели ли вы то, что видел я. Но такая у немцев великолепнейшая техника, такой порядок, и главное, организация во всем! Порядок и организация! Нет, у германцев нам учиться надо! Петр Великий у германцев учился, и мы тоже должны! Я сделал свой выбор. Будучи патриотом Украины и России, я считаю, что только в союзе с великой Германией мы сможем избавиться от присущей нам азиатчины, от приверженности к диктатуре и встать на путь свободного экономического и культурного развития.
Короче! Я окончил двухмесячные курсы восточного министерства здесь, под Берлином, в лагере Цитенгорст, и вернулся бургомистром к себе на родину в Стригуны. Там ведь жена и дочь. Но Веру кто-то настроил против меня, начались неприятности, и меня из-за этого сделали писарем сельской общины. А в марте 1943 года взяли сюда, в Вустрау. Вроде как бы на переподготовку. А здесь такие лекции читают! Где там Белгородский или даже Харьковский пединститут! Я думаю, на уровне МГУ здесь читают лекции по философии и другим общественным наукам. Есть тут один доцент МГУ. Жаль, что месяц назад его в Дабендорф перевели! Какие же он лекции читал! Сразу все становится понятным, и прямо ощущаешь, что после каждой лекции умнее становишься. Он выделял меня… Однажды, прервав лекцию, говорит: «Скажите, слушатель Шейко, как в нескольких словах вы объясните развал и поражение Красной Армии в 1941—1942 годах?» А я возьми да и ответь: «Народ не захотел защищать антинародный режим!» – «Правильно!» – воскликнул доцент.
У вас есть среднее образование? Ну, молодцы! Значит, пойдет дело! Учеба здесь интересная, но трудная. А я, скорее всего, на днях тоже, как и доцент Зайцев, в Дабендорф перейду. Там только что организована школа пропагандистов РОА. Что такое РОА? Ну, братцы, вы даете! Русская освободительная армия, возглавляемая генерал-лейтенантом Власовым Андреем Андреевичем!
Вот оно что! – мы с Дерюгиным переглянулись.
– А кто здесь начальник? – спросил Николай. Я понял, почему он об этом спросил. Я тоже считал, что сейчас Шейко назовет имя Шарнгорста.
– Оберштурмфюрер Френцель Карганиани. По совместительству он является также начальником учебных лагерей Цитенгорста и Вутзее. Зовут его Вольдемар, или Владимир Александрович. Из прибалтийских, наверное. Очень добрый и культурный человек!
«Нет, не то! Но все равно где-то здесь Шарнгорст, на нашем пути…» – подумал я.
– А что значит «свободный лагерь Вустрау», что значит восточное министерство? – я подвинул стул поближе к Якову Шейко. Бывший сельский учитель и налоговый агент, а ныне философ и политический деятель Яков Шейко весь как-то напыжился. Я почувствовал: он кого-то играет. Может быть, того же доцента Зайцева из МГУ.
– Друзья мои, министерство восточных территорий великого германского рейха, или, проще, восточное министерство, возглавляется другом Адольфа Гитлера – Розенбергом и вместе с российскими органами самоуправления руководит экономической, политической и культурной жизнью оккупированных областей СССР.
Шейко говорил теперь спокойно и веско. Я по привычке попытался поймать его взгляд и угадать, о чем он думает. Не удалось! Взгляд у Шейко был не то чтобы бегающим, нет, скорее, прячущимся. Глаза светлые, бессердечные и пустые. И весь он какой-то нечеткий, расплывчатый. И если бы мне предложили описать его, я не знал бы, с чего начать. Но, как это ни парадоксально, главным в нем были неопределенность и суетливость. Вот и сейчас, после того как он начал было играть роль лектора, он вдруг соскочил с какой-то внутренней резьбы и почти скороговоркой продолжал:
– Сюда, ребята, в «свободный лагерь Вустрау», дерьмо не попадет! Здесь у нас идейные борцы, надежные и проверенные. Различные учебные лагеря восточного министерства готовят исходя из образования и подготовки нашего брата для оккупированных областей пропагандистов, полицейских, врачей, специалистов промышленности. Вустрау – это как бы сборный пункт, где проводится последняя шлифовка и где распределяют на работу.
Братцы! – Шейко чуть не взвизгнул. – Всем здесь дается штатская одежда. Вот как мне. Ну разве плохо? Деньги – как солдату вермахта, а главное – германский паспорт с отметкой «вне подданства». А самое главное – право свободного выхода в свободные дни! До Берлина на автобусе рукой подать. А там… Вас, конечно, сразу не пустят, – посерьезнел вдруг Шейко. Сейчас он изображал даже не добродушного и эрудированного лектора-доцента, а скорее оберштурмфюрера Френцеля Карганиани. – Да, пока вас в увольнение не пустят, потому что вы нуждаетесь в проверке. Все же рядом святая святых рейха – Берлин! – Шейко многозначительно помолчал и вдруг съехал на какой-то лирический регистр: – Ребята вы чудные, светлые, открытые! Перед вами великое будущее, а я, Яков Шейко, всегда буду вам другом, и если сам Владимир Александрович спросит у меня, как я могу вас охарактеризовать, я ни минуты не задумываясь скажу: это настоящие русские парни, которым будет принадлежать честь работать во славу великой Германии.
– Спасибо тебе! – с чувством сказал Николай Дерюгин. – Как приятно на чужбине встретить родную душу! В свою очередь, если оберштурмфюрер Френцель Карганиани спросит нас о Якове Шейко, мы дадим самую лестную характеристику и скажем, что это большой патриот, труженик и просветитель, заслуживающий самых высоких отличий.
Когда Николай, дурачась, упомянул Френцеля Карганиани, пустые глаза Шейко вдруг сузились, взор скользнул по мне, но тут же спрятался в пустоту.
– Эх, ребятки, ребятки! Хорошо-то как… – Задумчиво помолчав, он продолжал: – В Вустрау существует четыре блока: русский, украинский, белорусский и кавказский. В каждом блоке слушатели разбиты по группам в зависимости от специальности.
Занятия проводят преподаватели учебных лагерей. Раз в неделю общелагерная лекция. Кстати, какой сегодня день? 20 мая, вторник? – Шейко расцвел. Он развел руки в стороны и чуть ли не пропел: – Сегодня в клубе Вустрау с лекцией «Национал-социалистская Германия» выступает как раз доцент из Московского университета Александр Николаевич Зайцев. Это тот… я вам говорил. Вы увидите, какой это блестящий талант. И ко мне так хорошо относится. Знаете что? Я представлю ему вас. Здесь это можно… у нас ведь демократия!
Вот что узнали мы в беседе с нашим новым квартирохозяином Яковом Шейко. Нам нужно было обменяться мыслями, я не знал, удастся ли отделаться от Шейко, наобум я сказал:
– Яков, а ведь мы из лагеря… С дороги нам бы не мешало побывать в бане.
– Конечно, все это уже обговорено и предусмотрено. Тут порядок немецкий. Восхищаться можно! Час назад ваши аттестаты попали в строевую часть. Уже сейчас можно идти на вещевой склад и получать одежду и белье. В два часа мы пойдем в столовую, ваши фамилии там известны. Если бы все это происходило в Красной Армии – день бы голодными побегали…
Когда мы с Николаем остались в душевой, мы обменялись первыми впечатлениями.
Мы были уверены, что выручил нас из лагеря и поместил в этот рай для предателей полковник Шарнгорст.
«Недаром он про российское национальное правительство говорил, – вспомнил я. Тогда Вустрау – в самый цвет. Сперва, как Шейко, станем бургомистрами, а потом и в какое-нибудь дурацкое правительство можно».
Мы договорились сделать вид, что согласны на сотрудничество с немцами. Решили не ломаться, притвориться, будто «доходиловка» убедила нас в правильности «доктрины Шарнгорста», а когда нам разрешат свободный выход из лагеря, начать борьбу. Мы видели пока три возможности: выйти на связь с нашей разведкой и работать под ее руководством, установить в Берлине связь с восточными рабочими и действовать в подрывном плане изнутри, наконец, вести подрывную работу самостоятельно.
Когда я сейчас это вспоминаю, мне кажется, что все перспективные планы мы решили тогда, в душевой, в первый день пребывания в Вустрау. В действительности все это оформлялось и наслаивалось позднее. Главным было огромное желание бороться. За свое достоинство, за жизнь, за победу над врагом.
…Когда мы вышли из бани, Шейко уже ждал нас. Он был какой-то взъерошенный, хотя такой же безликий, неопределенный.
– Друзья! Настал торжественный час…
Но тут же он запнулся и, перебивая сам себя, сообщил, что сегодня нас примет сам начальник «Свободного лагеря Вустрау» оберштурмфюрер господин Френцель Карганиани. Это большая честь, которой немногие удостаиваются. Кроме того, господин начальник очень занят, и раз он назначил такую встречу, значит, это важно, нужно идти и т. д. Потом он, осмотрев нас вблизи, отбежал в сторону и осмотрел каждого в отдельности. На нас были очень средненькие костюмы, светлые рубашки с галстуками, плащи и плохонькие шляпы. Ни я, ни Дерюгин никогда шляп не носили, и поэтому нам определенно казалось, что сидят они на нас как на корове седло.
– Ну, друзья мои! Хороши! Хоть сейчас гармонь в руки и на гулянье! – Он хлопал в ладони, по бедрам и говорил, говорил.
После обеда, который был не так уж и хорош, но по сравнению с лагерным выглядел вполне ресторанным, мы пришли к себе, и тут же нас потребовали к начальнику лагеря.
В комендантском бараке он занимал половину верхнего этажа: из небольшого предбанника мы попали в большую приемную, в дальнем углу которой сидел дежурный эсэсовский офицер. Сидел он за своеобразным покатым столом, напоминающим бюро.
Было торжественно тихо… Эта тишина подчеркивалась отдаленным стуком пишущей машинки. В приемной стояла скромная, но дорогая мебель: стулья, кушетка, два журнальных столика, несколько кресел. На стене висел фотопортрет Гитлера, рядом флаг со свастикой. На часах, блестевших со стены стрелками, было без семи минут четыре. Шейко подошел к офицеру и что-то прошептал ему. Тот взглянул на нас и указал на стулья.
По совести сказать, сердце отчаянно колотилось. Наверное, то же испытывал Николай. Я прошел через свирепые побои, через смертельную лагерную «доходиловку». А здесь все выглядело настолько благообразно, что вызывало отчаянный страх.