355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эдуард Хруцкий » Именем закона. Сборник № 1 » Текст книги (страница 13)
Именем закона. Сборник № 1
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 04:11

Текст книги "Именем закона. Сборник № 1"


Автор книги: Эдуард Хруцкий


Соавторы: Инна Булгакова,Сергей Высоцкий,Анатолий Ромов,Гелий Рябов,Аркадий Кошко,Ярослав Карпович,Давид Гай,Изабелла Соловьева,Николай Псурцев
сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 57 страниц)

Сергей бросил на него встревоженный взгляд и сжал зубы. Вот, оказывается, к чему клонит Ким. Что ж, этого надо было ожидать. Следят за всеми и за ним, Лучковским, тоже.

Красноперов длил паузу, наслаждаясь произведенным эффектом. Вынув папиросу из коробки с изображением заснеженной кавказской вершины, долго разминал табак, не прикуривал, катал папиросу из угла в угол рта. Посчитав паузу достаточной, чиркнул спичкой, закурил, пыхнул дымом в сторону Сергея и продолжил, на сей раз без обиняков и околичностей:

– Если твои намерения и впрямь серьезны, позволь дать совет. Говорю с тобой откровенно, не как начальник, а как друг. Сдается, ты выбрал не вполне удачную кандидатуру. Конечно, сердцу не прикажешь, и тем не менее ты обязан, да, обязан сочетать личные интересы и симпатии со служебным долгом. Нам в управлении далеко не безразлично, с кем встречается наш сотрудник. Это не только его личное дело. Анкета каждого из нас должна была незапятнанной, чистой как стеклышко. А Софья Круглая кладет пятно на твою репутацию.

– Каким же образом? – внутри Сергея начинало клокотать.

– Самым прямым, дружище. На кой черт тебе связываться с еврейкой? Неужто русских баб мало?

– Разреши мне самому решать, на ком жениться. И не суй нос не в свои дела, – теряя самообладание, полез на рожон Сергей. Охранительный рефлекс, спокойствие, наконец, элементарная осторожность покинули его. Сработала внутренняя пружина и вытолкнула все то, чем он мучился последние дни.

– Ах, уже и жениться, – ехидно выцедил Ким и нервно отбросил папиросу. Теперь он буравил Сергея взглядом. – Не понимаешь, что происходит, или дурачком прикидываешься? Они – враги, потенциальные изменники, пятая колонна. Всех, – скрипнул зубами, – собрать бы и выселить в их автономную область, чтоб не отравляли атмосферу. И в такой момент лейтенант госбезопасности жениться на еврейке задумал. Выкинь блажь из башки, я тебе настоятельно советую, не то…

– Что «не то»?! – выкрикнул Сергей.

– Не то полетишь из охраны вверх тормашками. Можешь быть свободен. Еще раз появишься на Покровке – пеняй на себя.

Кое-как додежурив, Сергей вернулся домой и завалился спать. Очнулся в середине ночи, сон начисто отлетел. Вставал перед глазами Ким, с ним Сергей вел непрерываемый разговор и чем больше тратил успокаивающих, разъясняющих, гневных слов, тем яснее сознавал тщету и бессмысленность этого. Решение уже вызрело, налилось силой и пало, как зерно переспелого колоса. Ни отменить, ни перечеркнуть его уже нельзя, как нельзя отменить и перечеркнуть самое себя. Окончательно уверившись в этом, Сергей с облегчением зарыл воспаленное лицо в подушку, утвердив себя в желании безотлагательно, безбоязненно, с легким сердцем совершить то, к чему стремилась и звала его душа.

Вскоре он переехал к Соне. Этому предшествовало объяснение с матерью, которой он представил будущую жену. Матери Соня понравилась, хотя прямо она на сей счет не высказывалась. Однако по некоторым признакам Сергей доподлинно установил: мать довольна его выбором. Несколько раз, специально к приходу Сони, она лепила сибирские пельмени (родом из-под Красноярска, она делала пельмени крайне редко, по особо торжественным случаям), пила с Соней вишневую наливку, годами стоявшую в буфете нетронутой, подарила ей бархатное покрывало на кровать.

Обрадовалась, узнав об уходе сына из органов.

– Соня настояла? – спросила бесхитростно-открыто. – Сам решил? Ну и правильно. Я твою службу, по правде сказать, недолюбливаю. Какая-то, – мать подыскивала верное слово, – ненастоящая. Вроде при деле – и получка приличная, и паек, однако не больно радуешься деньгам. Как пес сторожевой, его хоть и мясом кормят, да жизнь у него не из завидных, вечно злой и вечно кого-то кусать должен.

Сергей не стал спорить, хотя материно сравнение больно задело его.

– А скажи, сынок, кто Соня по национальности? – поинтересовалась мать.

Он ждал этого вопроса. Предвидела его и Соня, невзначай вроде как шуткой обронившая: «Твою маму не смутит, что ее единственный наследник связывает судьбу с какой-то безродной космополиткой?» Почудилось ехидное и одновременно горько-безотрадное.

– Соня еврейка, – ответил он матери и нахмурился, отчасти опасаясь, что сообщаемое им не воспримется матерью с радостью и потому обязательно должно сопровождаться приличествующими моменту решительно насупленными бровями, начисто отвергающими сожаление или несогласие.

– Я так и подумала. Фамилия у нее чудная – Круглая, сразу не поймешь.

– Тебя это обстоятельство смущает? – допытывался Сергей.

– Отчего смущает? Вовсе не смущает, – слегка даже обиделась мать, которую, надо же, родной сын заподозрил в неведомом ей прегрешении. – Тебе с ней жить, тебе и решать.

– А я уже решил, – закоротил Сергей разговор.

На Сонину зарплату молодого терапевта – шестьсот рублей рассчитывать не приходилось, и Сергей после недолгих поисков работы устроился в один из московских архивов.

К осени он твердо решил подготовиться и сдавать экзамены на вечернее отделение истфака университета.

До отъезда Лучковского из пансионата оставалась неделя, а октябрьское тепло держалось по-прежнему стойко. Делая на балконе зарядку, он вожделенно глядел на близкие горы, не затянутые туманной дымкой, что предвещало солнечную погоду.

С Шаховым они теперь взяли за правило обязательно ходить на море перед сном. Утреннее и дневное купание ни в какое сравнение не шло с ночным. На берегу между солярием и причалом их было только двое. Они раздевались донага, входили в умиротворенную, засыпающую воду и, отплыв от берега, погружались в фосфоресцирующее пространство. Собственно, светились они сами, а море оставалось деготно-черным. Их облепляли молочно-белые пузырьки, точно вырвавшиеся из гигантской бутылки с минералкой, но в отличие от тех не шипели, а беззвучно превращались в мелкие летучие искорки. Луны не было, помаргивали звезды, плыть приходилось в кромешной беспредельной тьме, и рождался немой холодящий восторг.

В последние дни они все больше находили друг в друге то необходимое, что питает раствор, цементирующий зарождающуюся мужскую дружбу. Сергей Степанович порой даже забывал, кто есть Шахов и какая немаловажная причина толкнула сойтись с ним, а вспоминая, вновь чувствовал неодолимую, жгучую потребность наконец-то открыться ему, чтобы тем самым снять последнюю, мешавшую полному сближению преграду. Будь что будет, но это мой долг, говорил он себе, выжидая удобный момент. Ему мнилось, что он найдет у Георгия Петровича понимание и, само собой разумеется, полное прощение, хотя самое важное уже давным-давно свершилось: он, Лучковский, сам круто повернул руль своей судьбы. И не вымаливает он у Шахова отпущение греха – нет в том надобности, а как бы облегчает душу.

Он пригласил Шахова к себе и показал ему написанную вчерне статью об истории развития идей крестьянской кооперации. Проблемой этой занимался последние лет пятнадцать, кое-что смог опубликовать, шло со скрипом, натугой, наталкивалось на сопротивление разных лиц и ведомств, и прежде всего группы ученых, имевших на сей счет свой укоренившийся, закоснелый взгляд. Статья предназначалась для сборника, выпускавшегося издательством «Наука». В ней Сергей Степанович отстаивал дорогие ему понятия, извращенные в эпоху Сталина, державшиеся под спудом и в последующие годы и только недавно проторившие себе дорогу – времена изменились, и многое теперь удавалось сказать в полный голос.

Георгий Петрович статью одобрил, сделав несколько замечаний по стилю, которые Лучковский принял. Одну цитату Шахов переписал и громко, с выражением прочитал, отдавая тем самым должное точности суждения профессора Чаянова, осужденного еще в начале тридцатых по сфабрикованному делу «Трудовой крестьянской партии» и только недавно реабилитированного.

«Все будущее нашей Родины, вся прочность нашей демократической государственности будет зависеть от энергичного и быстрого подъема нашего земледелия, от того, насколько удастся нам вырастить два колоса там, где теперь растет один».

Еще раз перечитав статью, наткнулся на фамилию Венжера, начал расспрашивать о нем, делал пометы в блокноте. Адресат последних прижизненных писем Сталина, осмелившийся вступить в полемику с вождем, явно заинтересовал Шахова. В особенности то, что он жив и в свои девяносто сохранил ясный ум и прекрасную память.

– Приеду в Москву и попробую написать о нем. Разумеется, со ссылкой на человека, который навел на его след. Не возражаешь? – с некоторых пор они перешли на «ты».

– Тогда дарю эпизод из биографии Венжера. В статье об этом ни слова. – Сергей Степанович сел на складной деревянный стульчик напротив Шахова, любовавшегося на балконе закатом. – Как-то обедаю у Владимира Григорьевича вместе с несколькими его учениками, вернее, ученицами, докторами наук, боготворящими Венжера. Вспоминает старик известное совещание в ЦК у Хрущева по поводу передачи техники колхозам, как раз о том, о чем Венжер – сторонник такой назревшей меры спорил со Сталиным. На совещании он выступил с главным сорокаминутным сообщением. Хрущев не перебивал его, не отпускал, по своему обыкновению, реплик и потом крепко хвалил. В общем, попал старик в дугу. В перерыве все его поздравляют, и, наверное, каждый с завистью думает про себя: «Ну, теперь Венжер в гору пойдет». А после перерыва сцепился Владимир Григорьевич с Хрущевым, уличил его в неправильной трактовке его, Венжера, писем Сталину и здорово Никиту разозлил. Публика тут же переориентировалась и начала долбать Венжера.

– Любопытно. И что же дальше?

– Дальше опять попал старик в опалу. Ему не привыкать. Однако не в этом суть. Поведал он нам эту историю за обедом, одна из учениц возьми и скажи: «Владимир Григорьевич, зачем вы с Хрущевым в спор ввязались? Промолчали бы и, глядишь, наверняка получили солидное назначение. Ему в тот момент нужны были союзники на высоких постах». Чую: подначивает она старика, шутливо так, нежно, но подначивает. Тот, видно, не усек, принял всерьез и обиделся: «То есть как, Тамарочка, промолчать? Он же ересь говорил, будто бы я в письмах Сталину призывал ликвидировать МТС. Я предлагал начать продажу тракторов и прочей техники колхозам, а судьбы МТС не касался, решать ее – не дело науки». – «Да бог с ним, с Хрущевым. Он многого не понимал, – продолжает та в прежнем духе. – Вам-то зачем было кидаться на него, уличать в ошибках? О себе бы подумали. Заняли бы положение в экономической науке, смогли бы активно влиять на дела наши аграрные. Гибкость следовало проявить», – а сама улыбается глазами. Как попер на нее старик! Разве этому я вас учил? Гибкость уместна в обыденной жизни, в науке же главенствуют принципы, изменять им – значит изменять себе, и далее в том же духе.

Шахов в задумчивости потер переносицу и что-то опять стал записывать быстрым почерком.

– Обстоятельства бывают одинаковыми, поступки – разными, – оторвался он от блокнота и как-то особенно посмотрел на Лучковского. – И до, и после войны находились несгибаемые люди, тот же ваш Венжер. Ведали, понимали, чем может обернуться несогласие, и все равно оставались самими собой. А ты тогда чем занимался? – сделал неожиданный переход.

Лучковский не понял.

– В начале пятидесятых, когда Венжер Сталину писал, – пояснил Шахов.

– Служил, – коротко ответил Сергей Степанович.

– В армии, видимо, тоже чувствовалось, – по-своему понял «службу» Шахов. – Кругом только и делали, что боролись с ротозейством, вредительством, повышали политическую бдительность. Я мальчишкой был, а хорошо помню. И ведь находили идеологическое оправдание: оказывается, победив в войне и наладив мирную жизнь, советские люди заразились беспечностью и благодушием. Не мог Сталин позволить народу-победителю свободно дышать, опять стал пугать разными жупелами, происками врагов, внешних и внутренних. И тут же дело врачей состряпалось. Убийцы в белых халатах, террористическая группа, завербованная иностранными разведками…

Шахов продолжал говорить, а Сергея Степановича словно обожгло. Неведомая сила решительно и властно поволокла его назад, в ту пору, когда он женился на Соне и ушел из органов, когда дядя порвал с ним всякие отношения и при матери обозвал его говнюком, когда прошелестел по Москве слух о кремлевских профессорах-убийцах, изобличенных врачом-патриоткой Лидией Тимашук. Слух оставался таковым до опубликования в газетах специального сообщения. Теперь он стал реальностью. У всех на устах были фамилии врачей. Лучковский моментально запомнил их – некоторых видел и даже сопровождал, о некоторых слышал, работая в охране: Вовси, Коган, Фельдман, Этингер, Гринштейн, Шерешевский… Назывались и другие – Василенко, Виноградов, Егоров, но прилюдно – в очередях, в автобусах и метро, цехах и лабораториях, всюду и везде – чаще всего повторялись со зловещим окрасом именно те, первые.

В глазах Сергея Степановича стоял заголовок того сообщения: «Подлые шпионы и убийцы под маской профессоров-врачей». Соня возвращалась с работы зареванная. Ей не давали прохода, тыкали газетой: «Все вы такие». Кларе Семеновне и того хуже – пригрозили увольнением. С тех пор как Лучковский распрощался со службой, отношения с тещей стали заметно лучше. Она уже не шарахалась, не забивалась в угол при его появлении. И все-таки ледок до конца не растаял, осталась в Кларе Семеновне некоторая подозрительность и недоверчивость.

Кремлевские врачи, писалось в газетах, натворили много черных дел. Жертвами этой банды человекообразных зверей пали товарищи Жданов и Щербаков. Преступники старались подорвать здоровье руководящих советских военных кадров…

– Сереженька, мне страшно, – шептала ночью Соня, прижимаясь к нему и пытаясь унять дрожь, – я не могу поверить. Это же знаменитые врачи, они не могли совершить такое.

Он пытался успокоить ее, не находя в себе сил с твердой убежденностью сказать «написана правда» или «это провокация». Он запутывался в поисках аргументов за и против, спросить было не у кого, да и никто и не разрешил бы его сомнения. Он страдал из-за Сони, ходившей на работу в поликлинику как на пытку, ему было жалко Клару Семеновну, которую вскоре уволили. Соседи по квартире перестали с ними здороваться, а дебелая дама, та самая, прежде учтиво подзывавшая Сергея к телефону, когда ему звонили со службы, однажды замахнулась на Соню сковородкой.

– …Письма слали Тимашук пачками после того, как известно стало о награждении ее орденом Ленина, и какие письма, – вновь начал доходить до Сергея Степановича надтреснутый голос Шахова. – «Все – стар и млад, если бы было возможно иметь ваш портрет, поставили бы его на самое дорогое место в рамке, в семейном альбоме. А это значит – вы настоящая дочь своего народа, своей Родины». Цитирую точно, совсем недавно просматривал подшивку тогдашних газет. Помнишь стихи школьников? «Правда» их обнародовала, заучил еще с тех пор: «Позор вам, общества обломки, за ваши черные дела, а славной русской патриотке на веки вечные – хвала!» На веки вечные… Это в феврале пятьдесят третьего, в апреле же, после смерти батьки усатого, обратный ход дали, выпустили врачей, сняли с них все обвинения, силой и издевательствами добытые. И орден у Лидии Феодосьевны отобрали.

Какое совпадение отчеств, ударило в голову Лучковскому, у Тимашук и Красноперова. Точно у сестры и брата. Почему вдруг вспомнил о Киме, сам понять не мог, но ведь вспомнил, и может, дело вовсе не в простом совпадении, в чем-то более серьезном. Внезапные мысли о Киме легли на какую-то близкую полочку как нужная для дела папочка с вырезками – в любой момент можно снять и раскрыть, а покуда Сергей Степанович слушал Шахова со все возрастающим интересом.

– В промежутке между этими месяцами меня из школы исключили. Утром шестого марта объявляют по радио о смерти горячо любимого вождя, траурная линейка, учителя рыдают, многие ребята носами хлюпают, кончилась линейка, вхожу в свой девятый «Б» и слышу: «Это вы, жиды, убили Сталина!» Один-единственный еврей был у нас – Аксельрод, тихий, безответный, я с ним дружил, на него и накинулся наш заводила Макарин. Не знаю, что со мной сделалось. Схватил чернильницу-непроливайку и в Макарина запустил. Пробил ему голову, кровь брызнула и чернила из непроливайки. Меня и турнули. Через месяц восстановили – я же круглый отличник был.

Георгий Петрович глубоко вздохнул, криво улыбнулся чему-то своему и потянулся за сигаретами.

– Между прочим, с той поры люто возненавидел я этого Макарина. Мы в соседних дворах жили, часто дрались, кровянку пускали, он мне, я – ему. Переехал в другой район, потерял Макарина из виду. Лет уж порядочно прошло, и вдруг встречаю его на Арбате возле смоленского гастронома. Идет навстречу – солидный, вальяжный, пузо торчит, с «дипломатом». Я его сразу узнал и вперился в него. Наконец и он меня заметил. Сближаемся, как на дуэли, глаз друг с друга не сводим. Он первый не выдержал, перешел на другую сторону, к МИДу. Детская ненависть – она либо сразу забывается, либо вечно помнится.

Утром накануне дня отъезда Лучковский, как всегда в семь часов, вышел на балкон делать зарядку и не увидел гор, сплошь затянутых белесой мутью. Погода начала меняться. Сразу похолодало, море с глухим стоном накатывало на галечный берег вал за валом, на листе жести у входа на пляж, куда мелом заносилась метеосводка, было помечено: «Волнение моря 4 б.».

Шахов предложил Сергею Степановичу отметить окончание отдыха. Перед обедом он сходил в деревню в трех километрах от пансионата, расспросил местных жителей и получил нужный адрес. Пожилой армянин вначале боязливо отнекивался, но все же поддался на уговоры и продал бутылку виноградной чачи. Чача делалась без всяких фокусов, не на продажу – для себя.

Стол Лучковский накрыл на своем балконе, выложив остатки привезенной из Москвы сухой колбасы, а также купленные в минувшее воскресенье на базаре сыр, помидоры, сладкий перец и ткемали. Георгий Петрович добавил виноград и инжир. Надев свитера, они уселись рядом, так, чтобы видеть море, с которым прощались кто знает на какой срок.

Сергей Степанович предложил тост за Кавказ, они выпили и долго наперебой, подводя итоги, делились впечатлениями отдыха: как повезло им с погодой, как уютно было жить в номерах, полезно и приятно купаться и гулять вдоль уреза воды под соленым ветром, говорили обо всем, споспешествовавшем (старинное, очень нравившееся ему словечко употребил Лучковский) прекрасному отпуску. Потом Сергей Степанович намекнул на значение случайных встреч, перерастающих в человеческую приязнь, а дальше, весьма вероятно, в дружбу. Шахов понимающе улыбался, кивал (получалось, точно дятел тукал клювом) – разумеется, он не против продолжения знакомства.

Ближе к вечеру они вышли на прогулку по берегу. Шторм стихал, пенистые валы уже не так яростно атаковывали пляж, загребая с собой зло шуршащие мелкие камешки. Они шли близко от накатывавших волн, кроссовки вязли в гальке и сером песке, ветер прочищал легкие, развеивал остатки хмеля.

Шахов пригибал голову, словно что-то высматривал под ногами, длинная синяя куртка вольно облегала его долговязую фигуру. Они миновали причал, бетонные сваи которого вода долбила особенно рьяно. Еще не начинало темнеть, тускнеющая пелена цвета берегового песка заволакивала пространство, навевала сиротливое неуютство. Гуляющих почти не было.

– Скажи, ты злопамятный, копишь обиду на людей или быстро отходишь? – неожиданно спросил Шахов.

– Черт его знает, – недоуменно дернул плечами Сергей Степанович. – Вообще-то я человек мирный, врагов вроде не имею.

– А у меня врагов хватает, и я зло помню. Конечно, и добро тоже. Характер у меня такой: себя и других пытаюсь судить по максимуму. Оттого, наверное, слыву неуживчивым.

– Я, признаться, не заметил, – улыбнулся Лучковский.

– Ну, мы недавно познакомились, друг о друге мало чего знаем. Притом на отдыхе все по-иному.

«Если бы ты сейчас услышал то, что давно хочу высказать, как бы повел себя?» – внезапно подумал Сергей Степанович и обопнулся. В конце концов возьму да и открою карты, озарился было решимостью, но отваги хватило ненадолго, опять кто-то невидимый помешал, застопорил. И все-таки некое обстоятельство не давало ему сегодня молчать, требовало выхода.

– Однажды, не помню где, вычитал рассуждение о пороговой величине (изнутри Сергея Степановича подталкивало: говори, говори, быстрее, быстрее). Взять, к примеру, кислород: охлаждай его, сжимай давлением – сопротивляется газ, не сдается. Но дойдет температура до минус ста с лишним, и превратится он в жидкость. Перейдет пороговую величину. Так и человек: мечется всю жизнь между добром и злом, однако, пока не переступил нравственный порог, остается человеком. Стоит же совершить ему подлость, как незримо переходит он порог, и все, нет его, ушел из человечества, быть может, безвозвратно. Бьется потом, мучается, страдает – и тщетно, сам себя из разряда людей вычеркнул, вне закона совести поставил.

– Великолепная мысль, – без задержки отозвался Шахов.

– Однако во всем ли и до конца ли справедливая?! – воскликнул Лучковский. – Представь: один-единственный раз оступился человек, пусть даже пакость совершил, потом одумался, исправился, вину свою многократно искупил, что же ему, всю оставшуюся жизнь казниться, маяться, человеком себя перестать считать? Не слишком ли велика кара?

– Это смотря по каким меркам оценивать.

Шахов увлек Сергея Степановича за собой. Они зашагали быстрее, подгоняемые внезапно, как бывает только на юге, сгустившейся темнотой и чем-то неразрешенным, непроясненным внутри себя. Берег сделал плавный изгиб, открылся вид на взгорок, где светил, полоская участок моря, прожектор пограничников. Они повернули обратно. Шахов натужно сопел, отдувался, ему явно было не по себе, но столь же стремительно продолжал движение.

– Ты вот пороговую величину упомянул. Я тебе тоже из физики, только про другое, – бросал он на ходу. – Есть несколько законов сохранения – массы, энергии, импульса, чего-то там еще. Но есть другой, человеческий закон – с о х р а н е н и я  в и н ы. Вина за содеянное зло никуда не девается, сколько бы ни хотел повинный человек избыть ее. Он может заставить себя вытравить ее из души, выветрить из памяти, однако вина не исчезнет насовсем, не растворится в пространстве, а незаметно, тихо, потаенно будет жить; рано или поздно должен настать час, когда вина человека нежданно-негаданно возникнет перед ним неотступным, неотвратимым видением, и свершится суд его над самим собой, если только он не закоренелый подлец. Если бы не было так вековечно заведено промеж нас, легче легкого преодолевали бы мы всяческие пороги, не угрызая себя потом, не коря, а главное, не боясь расплаты. Запомни, – Шахов судорожно глотнул воздух, – никому не суждено остаться безнаказанным, сколь бы на это ни рассчитывал!

Зачем он говорит все это, м н е  говорит? – захолонуло сердце у Лучковского. Хотел быть неузнанным, сам в последний момент открыться – и на́ тебе, каким-то невероятным образом расшифрован, распознан, иначе бы с какой стати его спутнику гвоздить такими верными страшными словами. Нет, не может быть, это все мои предположения и вымышленные страхи, на самом же деле ни о чем Шахов не догадывается. Просто выпаливает наболевшее, и откровенность его вызвана случаем, настроением, подходящей минутой и ничем иным, тут же начал успокаивать себя Сергей Степанович.

– Если б это было так… – грустно улыбаясь, покачал он головой, выказывая сомнение в том, что запальчиво выстреливал Шахов. – Один англичанин сказал: «История не вознаграждает тех, кто страдает, и не наказывает тех, кто творит зло…» Пусть нутро наше и восстает против этого, однако мы вынуждены смириться. Такова жизнь, Георгий Петрович.

– Я верую в справедливость, – уже изнеможенно, утратив пыл, как бы про себя произнес Шахов, – и никто и ничто не разубедит меня.

Лучковский не стал более возражать. Так молча они и завершили прогулку. Но сказанное Шаховым не шло из головы Сергея Степановича. Нелегким раздумьям он посвятил весь вечер.

…Происходило нечто диковинное: он воспарял к куполообразному потолку, переворачивался, как пловец, отталкивающийся ногами от стенки бассейна (только отталкиваться было не от чего), и плыл вдоль сферических стен, слегка загребая воздух. Он не чувствовал тяжести тела, налитости мускулов, упругости живота, все было ватным, обмякшим и словно бы существовало отдельно от него. Он напоминал себе космонавта в невесомости, правда, летал он в больничной пижаме, но вскоре и она перестала смущать, – значит, так нужно.

Внизу под ним копошились люди в синих халатах и марлевых повязках, они что-то делали, ему было плохо видно, он подплыл поближе, заглянул сверху и обнаружил себя, лежащего на узком столе и полуукрытого простыней. Грудь была располосована, и он увидел свое обнаженное сердце, трепетавшее под воздействием какого-то аппарата, подключенного с помощью тонких проводков. «Неужели я умираю?» – подумал он, но страха не было, а было любопытство, и он распластался над головами людей, совершавших с его телом странные манипуляции.

Потом все померкло, заволоклось, стало могильно-черным, он судорожно забился, забултыхался, точно тонущий, и тут ему открылся свет, слабо сочившийся из стены. Он заспешил к нему и обнаружил проход, в конце которого зияло отверстие, расширявшееся по мере приближения к нему. Но подплыть к отверстию не удавалось – невидимые тугие волны всякий раз отбрасывали.

Отверстие превратилось в огромную, с человеческий рост дыру, в ней клубилась освещенная солнцем тончайшая золотистая пыль. В дыре появился приземистый усатый, страшно знакомый человек во френче, галифе и сапогах. Сложив руки на груди, усатый сосал трубку, недобро щурился и смотрел на него, пытающегося приблизиться к источаемому снаружи свету. Значит, уже осень, подумал Лучковский. Хозяин всегда начинал курить трубку с осени, весной и летом предпочитая папиросы.

Рядом с усатым выросли две мужские фигуры, в одной он узнал дядю, в другой Красноперова. Дядя махал ему, нетерпеливо подпрыгивал и что-то кричал. Отраженное, как от стенок колодца, эхо мешало понять слова. Вслушиваясь, он различал: «Ты, Серега, мудро поступил, вовремя ушел из органов. Не то посадили бы, как меня, на десять лет». – «За что меня сажать, я никому ничего худого не сделал!» – чуть ли не взмолился он, тщетно пробиваясь к дыре. «Врешь, Серега, сделал, все мы натворили бед», – возбужденно кричал дядя, лысый, маленький, круглолицый, и вновь подпрыгивал мячиком. Ким грозил кулаком: «Я тебя, Лучковский, давно раскусил, не нашего ты поля ягода. Следовало бы тебя прищучить».

И вдруг все трое испарились, улетучились, словно их и не было, он почувствовал, как свинцово наливаются, грузнеют, разбухают части дотоле невесомого тела, тяжелеет голова, сдавливается грудь, и он начал куда-то проваливаться.

Сергей Степанович очнулся от острой боли в сердце. Внезапный страх только теперь пронзил его насквозь, затмив неправдоподобные и, однако, реальные ночные видения. Такого с ним не случалось давно. И как назло, не захватил из Москвы по совету жены валидол. Он лежал не шелохнувшись, стараясь задерживать дыхание – боль особенно мучила на вдохе.

Так продолжалось достаточно долго. Наконец он осмелился набрать воздух полной грудью и почувствовал облегчение.

Часы показывали начало шестого. Незашторенное окно комнаты густо чернело. Светать здесь в конце октября начинало с семи, солнце выглядывало еще через полчаса. Сон напрочь отлетел, и Сергей Степанович начал вспоминать то, что, вероятно, и вызвало сердечную боль, дивясь, сколь причудливо и загадочно отражаются в клеточках мозга дневные впечатления. Он попытался восстановить ночную фантасмагорию, стройной картины поначалу не выходило – бессвязные лоскутки, обрывки. Постепенно все-таки смог многое зримо воспроизвести, найти смутную логику, связавшую разрозненные куски. Чтобы логика стала ясной и убедительной, следовало крепко напрячься и во всем разобраться, на это у Лучковского покуда не хватало сил.

Наяву все выглядело и происходило иначе. Дяде-полковнику никто не давал срок, его вообще не арестовывали, а по-тихому уволили из органов и спровадили на пенсию сравнительно молодым. Заимев дачный участок, стал дядя разводить «цветуечки», как называл их. Колупался в земле от зари до зари, добывал семена редких сортов, завел теплицы и начал торговать на рынке тюльпанами, гладиолусами, розами и прочими произраставшими на его восьми сотках цветами. Говорил он теперь только о них и ни о чем больше, жалея, что не занялся красивым и доходным промыслом много раньше.

И, однако, дядина фраза царапала наждаком. Глупость, отмахнуться и забыть, в конце концов сон, какой с него спрос. Ан нет, Сергей Степанович продолжал крутить, вертеть фразу так и этак. «Вовремя ушел из органов…» Да разве он думал тогда о сроках, тянул, выгадывал время или, напротив, гнал его вскачь? Судьба его могла решиться единственным образом, только так и не иначе, и потому двигали им не хитрость, умысел или сверхпрозорливость – совсем иное.

Что касается Кима, то он исчез с его горизонта в пятьдесят третьем. Думалось, насовсем. Получилось иначе. Тогда, в пятьдесят третьем, случайно встретились на прощании со Сталиным. Соня умоляла не ходить, он пренебрег ее просьбой. Надев выходной костюм и привинтив орден, он решил вечером после работы пробиться в Колонный зал. Наступавшие в нем перемены, незаметно идущие разрушительные и очистительные процессы отслоились от него. Нутро требовало – п р о с т и т ь с я, противоборствовать ему он не захотел.

Увидеть Сталина, однако, не удалось. Доехав на метро до «Красных ворот», он вышел наружу и услышал усиленное мегафонами объявление: «Расходитесь, товарищи, вы не сможете попасть в Колонный зал». Услышанное не подействовало на него. Сквозь людское месиво он двинулся по улице Кирова, дальше переулками и к полуночи очутился между Сретенкой и Трубной площадью, где образовался страшный затор. Грузовики перегородили пол-улицы. Было холодно, горели костры, в огонь шло все, что попадалось под руку. Люди грелись у костров, многие плакали.

Сергей обратил внимание на старуху в черном платке, повязанном внахмурочку, до бровей. Она исступленно шептала бессвязное, падала на колени и молилась, ела снег, вскакивала и начинала вращаться юлой, потом наступало просветление, она успокаивалась и только тихо постанывала, произнося уже внятное. «Закатилось солнце, как жить будем», – различил в ее заклинаниях. Она была полоумной, эта старуха, и все вокруг походило на массовое сумасшествие, на внезапно поразивший всех тяжелый психический недуг. Но тогда Лучковскому так не казалось, это он уже потом сделал вывод, а тогда вместе со всеми горестно грелся у огня, и перед ним вставал  ж и в о й  вождь: гуляющий на дачах, едущий в машине, играющий в бильярд, сидящий в первом ряду Сухумского театра…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю