355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Джозеф Хеллер » Голд, или Не хуже золота » Текст книги (страница 1)
Голд, или Не хуже золота
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 02:17

Текст книги "Голд, или Не хуже золота"


Автор книги: Джозеф Хеллер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 28 страниц)

Джозеф Хеллер
ГОЛД, ИЛИ НЕ ХУЖЕ ЗОЛОТА[1]1
  Перевод всегда неизбежно является лишь отражением оригинала; чем большими художественными достоинствами обладает оригинал, тем меньше вероятность того, что все эти достоинства найдут отражение. Название романа на английском языке представляет собой непереводимый каламбур: дело в том, что фамилия главного героя – Голд – по-английски означает «золото», и название «Good as Gold» можно прочесть и как «хорош, как Голд», и как «хорош, как золото». (Здесь и далее примечания переводчика.)


[Закрыть]

Посвящаю эту книгу нескольким любезным мне семьям и многочисленным бесхитростным друзьям, чьи помощь, слова и опыт сыграли такую большую роль.



Этот член встает под мою дудку.

Линдон Б. Джонсон, в бытность лидером сенатского большинства.


Не забывай, что ты еврей, все равно напомнят.

Из рассказа Бернарда Маламуда.

I
ЖИЗНЬ ЕВРЕЯ

ГОЛДА много раз просили написать о жизни еврея в Америке. Впрочем, это было не совсем так. Его просили об этом только дважды; в том числе совсем недавно – просила одна женщина из Уилмингтона, штат Делавер, куда он ездил читать за деньги выдержки из своих статей и книг, а также, по желанию публики, из своих стихотворений и рассказов.

«Как я могу писать о жизни еврея, – спрашивал он себя в вагоне экспресса, возвращаясь в Нью-Йорк, – если я даже не знаю, что это такое? Я понятия не имею, о чем тут можно написать. Какая еще, к черту, жизнь еврея? По-моему, мне так ни разу и не довелось встретить настоящего антисемита. Когда я рос на Кони-Айленде, все, кого я знал, были евреями. Я даже не отдавал себе отчета в том, что я еврей, пока не вырос. Или, скорее, мне казалось, что все в мире евреи, а это практически то же самое. Почти единственным исключением были итальянцы, жившие на другом конце Кони-Айленда, а два или три итальянских семейства жили так близко к нам, что им приходилось посылать своих детей в нашу школу. В нашем квартале жила ирландская семья с немецкой фамилией, а в моем классе всегда было двое-трое итальянцев или скандинавов, которые должны были ходить в школу по еврейским праздникам, когда мы гуляли, что казалось ущемлением прав. Я даже испытывал к ним жалость, потому что меньшинством были они. У ирландского семейства была собака – евреи тогда не держали собак – и еще они выращивали цыплят у себя во дворе. Даже в старших классах почти все мальчишки и девчонки, с которыми я общался, были евреями, и все учителя тоже. Такая же ситуация была и в колледже. И только когда я поехал на летнюю сессию в Висконсин, я впервые оказался среди неевреев. Но неприятного в этом ничего не было, просто я находился в иной среде. А потом я вернулся в Колумбийский защищать диплом и писать докторскую и снова очутился в знакомой обстановке. Мои ближайшие друзья в Колумбийском тоже были евреями: Либерман, Помрой, Розенблатт. Единственным исключением был Ральф Ньюсам, но и с ним я чувствовал себя точно так же, как с другими, и мне казалось, что и он чувствует себя со мной совершенно свободно. Я бы не знал, с чего начать».

Он начал с того, что посетил Либермана.

– Жизнь какого еврея? – с нескрываемым недоверием спросил неповоротливый лысеющий рыжеволосый Либерман, когда Голд рассказал ему об этой идее.

– Меня.

– А почему не меня? – маленькие глазки Либермана загорелись.

Его стол был завален машинописными страницами и черными карандашами для правки, такими же толстыми и грязными, как его пальцы. С первого до последнего дня в колледже он страстно мечтал стать когда-нибудь владельцем небольшого интеллектуального журнала. Журнал у него теперь был, но этого оказалось мало. Зависть, честолюбие, приступы депрессии по-прежнему продолжали уничтожать те немногие и невидимые добродетели, которые, может быть, и были у него от рождения. Либерман никогда не отличался щедростью.

– Ты хочешь, чтобы я, – весело резюмировал Голд, – написал опус о тебе для публикации в твоем же журнале?

До сидевшего с мрачным видом Либермана дошло.

– Да, из этого ничего хорошего не получится.

– Такую вещь должен написать ты сам.

– Я не умею писать. Вы с Помроем убедили меня в этом.

– Ты злоупотребляешь риторическими вопросами.

– Кажется, я ничего не могу с этим поделать. А у тебя что было на уме?

– Это еще сыровато, – начал Голд. Он избегал смотреть в глаза Либерману. – Но я напишу объективную, ответственную, умную работу о том, каково это было для людей, вроде тебя и меня, родиться и вырасти здесь. Конечно, я в какой-то мере коснусь противоречий между культурными традициями наших родившихся в Европе родителей и традициями, возникающими в преимущественно американском окружении.

– Вот что я тебе скажу, – ответил Либерман. Ухватив обеими руками один из своих толстых карандашей, он сломал его и принялся мерить шагами комнату. – У нас очень объективный и ответственный журнал для высокоинтеллектуальных читателей. Я бы хотел получить от тебя на эту тему что-нибудь посвежее и поострее. Откровенно говоря, номера наши ужасно скучны. Иногда настолько, что мне кажется, нам придется закрыться. Напиши, что ты почувствовал, когда впервые увидел необрезанный член? Какие испытываешь ощущения, трахая неевреек?

– С чего ты взял, что я трахаю неевреек? – спросил Голд.

– Ну, если у тебя нет такого опыта, то выдумай, что бы ты при этом чувствовал, – ответил Либерман. – Нам нужны мнения, а не факты.

– Какой объем ты мне дашь и сколько заплатишь?

Либерман задумался.

– Что ты скажешь о пятнадцати-двадцати тысячах слов? Может быть, я весь номер смогу построить вокруг этой работы и снизить остальные издательские расходы.

– За такую работу я возьму шесть тысяч долларов.

– Я дам тебе триста.

– Меньше чем за две пятьсот я и пальцем не шевельну.

– Больше семисот я тебе не заплачу. Я дам твою фотографию крупным планом на обложке.

– Давай сойдемся на полутора тысячах.

– Мы остановимся на тысяче. Для нас и это много.

– Шестьсот я возьму сегодня. И потом мне нужны те триста, что ты мне еще должен за «Всё».

– Мы ее еще не опубликовали.

– Мы договорились, что ты заплатишь по предоставлении рукописи, – с чувством возразил Голд. За несколько месяцев до этого Либерман приобрел статью, заказанную Голду популярным эротическим журнальчиком, впоследствии отвергшим ее как не отвечающую даже минимальному уровню умственного развития их читательской аудитории; эту оценку Голд осмотрительно предпочел не распространять вместе с рукописью. Полностью статья называлась «Сокрушительные успехи, или Всё, что намечено, не сбудется», и Голд еще не получил причитавшихся ему денег. – Почему ты ее не печатаешь? Она может вызвать некоторую полемику.

– Жду, когда наберется достаточно, чтобы расплатиться с тобой. – Либерман издал резкий смешок и опустился на стул. Либерман неизменно нравился себе, когда шутил. – Я прочел твою рецензию, – заговорил он медленнее, неодобрительным тоном, – на книгу президента.

Голд был начеку.

– А я прочел твою.

– Я нашел, что она интересна.

– А твоя – нет.

– Мне показалось, что ты уклончив без нужды, – поспешил вставить Либерман. – Мне подумалось, что тебе не хватило мужества встать на сторону администрации.

– Зато ты ни минуты не колебался. – Голд дождался, когда Либерман кивнул, словно принимая похвалу. – И тем не менее, мне звонили из Белого Дома. Кажется, им всем понравилась моя рецензия. По-моему, президенту в том числе.

Из гуманных соображений Голд не упомянул, что получил еще и предложение занять пост в правительстве. Мучить Либермана было приятно, но сразить его наповал – пожалуй, чересчур.

Либерман разглядывал его с кабаньей злостью.

– Ты это выдумал, – решил он наконец.

– Ты помнишь Ральфа Ньюсама?

– Он в Министерстве торговли.

– Он теперь в президентской администрации. Он мне звонил.

– Почему они не позвонили мне и не поздравили с моей рецензией меня?

– Может быть, они ее не видели.

– Президент в моем рассылочном списке.

– Может быть, она им не понравилась.

– Я Ньюсаму никогда не нравился, – с грустью припомнил Либерман. – А вы с ним всегда дружили. Вы вместе получили грант из благотворительного фонда.

– Не вместе. Одновременно. Он тебе не нравился.

– Он антисемит.

– Сомневаюсь.

– Спроси у него, – возразил Либерман. – У него ума не хватит соврать. – Либерман, словно прах, отряхнул с себя нахлынувшие на него недобрые чувства. – У меня к тебе под этот твой замысел есть другое неплохое предложение, – сказал он с расчетливым воодушевлением. – Выгодное. Ты мне за те же деньги даешь тридцать или сорок тысяч слов, а я печатаю их в двух номерах. Это должно быть эротическое и легкое чтиво, и тогда у тебя будет все, что делает общедоступную книгу настоящим бестселлером. Подбрось туда черных, наркотики, аборты и побольше межрасовых совокуплений. И я уверен, Помрой тут же ухватится за такую книгу.

Помрой же, напротив, отнесся к этой идее настороженно, а у настороженного Помроя был такой же зловещий и обескураживающий вид, как у ходячего трупа в помятой рубашке, зеленых вельветовых брюках и больших очках. Помрой был меланхоличным неудачником сорока восьми, как и Голд, лет. Помрой прошел путь до главного редактора в преуспевающей издательской фирме со слегка сомнительной репутацией. Чем большего успеха он добивался, тем мрачнее выглядел. Помрой считал, что знает, почему. У него были совсем другие планы в жизни. И ни о чем, кроме этого, он не мог думать.

«Беда людей, которые, как мы, начинают слишком резво, – заметил он как-то одним из самых своих похоронных тонов, – состоит в том, что вскоре нам оказывается некуда расти». А Либерман, естественно, не согласился с этим.

Помрой редко смеялся или повышал голос, но если он все же смеялся, то обычно делал это, тщетно пытаясь убедить какого-нибудь незадачливого автора в том, что всё, в конечном счете, обстоит не так бесповоротно плохо, как кажется. К обману он относился без снисхождения, и не чувствовал необходимости практиковаться в нем.

– Что именно у тебя на уме? – спросил он, когда Голд прервался.

Голд нервничал под бесстрастным взглядом Помроя.

– Книга. Как раз для тебя. Меня попросили сделать развернутое исследование.

– Кто?

– Несколько журналов. Уверен, что Либерман его напечатает, если мы не найдем кого-нибудь получше. Исследование о жизни еврея в современной Америке. – Голд говорил, а на сердце у него становилось все тяжелее и тяжелее. – Рассказ о том, каково это было для людей вроде тебя и меня, для наших родителей, жен и детей вырасти и жить здесь в наше время. Я думаю, об этом еще никто не писал.

– Об этом писали сотни раз, – поправил его Помрой. – Но я не уверен, писал ли об этом кто-нибудь, вроде тебя.

– Вот именно. А я сделаю книгу пикантной и достаточно легкой, чтобы ее принял массовый рынок. Там будет сильный налет эротизма.

– Мне нужна научная, аргументированная работа, которая будет полезна для колледжей и библиотек. С сильным налетом психологизма и социальности.

Голд сник.

– Такая книга не принесет денег.

– Я дам тебе гарантию на двадцать тысяч долларов. Пять из этих двадцати мы по статье издательских расходов отнесем на исследовательскую работу, а не будем включать в гонорар, и выдадим их тебе на этой неделе.

– Остановимся на шести тысячах. А когда я смогу получить следующий аванс?

– Пять. Когда покажешь мне двести страниц.

– Двести страниц? – страдающе повторил Голд. – На это уйдет вечность.

– Вечность проходит быстро, – заметил Помрой.

Голд ликовал, покидая кабинет Помроя.

Каждый год в начале осени Голд прикидывал, как ему свести концы с концами и дотянуть до следующего лета, чтобы хватило на еще один год обучения и прочие связанные с этим расходы для его сыновей – один из них учился в Йейле, другой в Чоуте, и оба они получали неполные стипендии – и для его шальной двенадцатилетней дочери, которая, живя дома, училась в частной школе и которой постоянно грозило исключение. Кроме жалованья профессора колледжа, Голду требовалось еще двадцать восемь тысяч долларов. На восемь он мог рассчитывать, так как должен был получать гонорары и за устные выступления, значит, оставалось наскрести еще двадцать. Только что он договорился на тысячу у Либермана и на двадцать у Помроя. Но Помрою он оказывался должен книгу. Книгу он мог бы легко сляпать, как только ему удастся собрать материал. Евреи были верным делом. Не хуже золота.

II
МОЙ ГОД В БЕЛОМ ДОМЕ

БУДЬ Голд дома, когда его жена Белл приняла приглашение приехать в пятницу вечером в Бруклин к его сестре Иде на обед, устраиваемый в честь его отца и мачехи, он придумал бы какой-нибудь предлог, чтобы не идти.

– Все будут? – с дурным предчувствием спросил он. – Мьюриел с Идой помирились?

– Кажется.

Голд тешил себя тщетной надеждой на то, что еще до конца недели налетят арктические ветры и его отец с мачехой немедленно укатят во Флориду, в меблированную квартиру, которую снимали из года в год, как подозревал Голд, не без тайной финансовой помощи Сида, его старшего брата. Предпринимались неявные попытки убедить их приобрести во Флориде кондоминиум, поскольку в этом случае появлялись шансы, что они будут подольше оставаться там весной и пораньше возвращаться туда осенью. В этом году, когда речь заходила об их отъезде, они были особенно уклончивы. Уже приходила и сошла ежегодная осенняя жара, которая у евреев зовется Большие Праздники, а у всех других – бабье лето. Но его отец нашел какие-то другие еврейские праздники. Голд надеялся, что, может быть, Сид не придет к Иде, но в глубине души знал – и здесь его ждет разочарование. В обществе отца и старшего брата его неизбежно подстерегали минуты жестоких страданий. Отец будет оскорблять и унижать его, Сид – изощренно издеваться своими иезуитскими приемами, против которых Голд был совершенно бессилен. Беспомощность Голда выработала у него за долгие годы почтительное преклонение перед хитростью и коварством Сида. Сейчас Сиду было шестьдесят два, на четырнадцать больше, чем Голду. Отцу было восемьдесят два. Одним из самых ярких воспоминаний Голда о детстве был случай, когда Сид как-то летом нарочно потерял его на Кони-Айленде на Серф-авеню неподалеку от Стиплчеза, а сам отправился гулять с девчонками, и одна из его старших сестер, Роза, а может быть Эстер или Ида, пришла за ним в полицейский участок. Воспоминания об этом происшествии всегда отзывались болью в сердце Голда.

Последняя на неделе лекция у Голда заканчивалась в пятницу после ланча. Образование было одной из нескольких отраслей знаний, в которой Голда считали специалистом те, кто разбирался в этом еще хуже него. Из опыта Голд знал, что выезды на уик-энд не доставляют ему никакого удовольствия и что большинство студентов испытывает на этот счет прямо противоположные чувства, а потому он всегда включал в расписание на вторую половину дня в пятницу по крайней мере одно занятие, заранее зная, что посещаемость будет низкой. Обычно Голд терял интерес к читаемому им курсу ближе к его окончанию, и тогда студенты начинали вызывать у него раздражение. В этом семестре интерес у него пропал в самом начале курса.

Нужно было посмотреть, не пришли ли ему послания от его старых подружек или потенциальных новых, и из студенческого городка в Бруклине Голд проехал подземкой на Манхэттен, почти в самый центр, где у него была небольшая квартирка, которую он называл своей студией. Он нашел там письмо от одной из первых своих подружек, которая сообщала, что, может быть, заглянет на денек в Нью-Йорк в следующем месяце и рассчитывает позавтракать с ним; это вполне устраивало Голда, а кофе и сэндвичи в таких случаях он заказывал прямо к себе в студию. Виски здесь уже было. Привратник передал ему конверт из плотной бумаги, адресованный доктору Брюсу Голду, который сразу же понял, что это запоздавшее сочинение какого-то опасливого студента. Вес конверта поверг его в отчаяние; рукопись была толстой, а ведь ему придется читать ее. Он позвонил Белл, чтобы узнать, когда они выезжают.

Из своей квартиры в Манхэттенском Уэст-Сайде они на такси отправились в Бруклин, попав в самый хвост вечерней пробки. Белл была спокойна, Голд испытывал тоску. Туманная темнота опускалась на реку. На коленях Белл лежал тяжелый бумажный пакет с картофельной запеканкой, которую она приготовила утром.

– Постарайся не выглядеть так, будто тебе хочется бежать куда-нибудь без оглядки, – посоветовала ему она, не поворачивая головы. – Постарайся не затевать стычек с Сидом. Постарайся хоть словом перемолвиться с Виктором, Ирвом, Милтом и Максом. Не забудь поцеловать Гарриет.

– Я всегда здороваюсь. А Сид сам со мной затевает стычки.

– Он только говорит. И даже не с тобой.

– Он говорит, чтобы разозлить меня.

– Я постараюсь ему помешать.

Голд придал своим мыслям самое язвительное направление и попытался все свои недобрые чувства направить на книгу о Генри Киссинджере[2]2
  Генри Киссинджер – Генри Альфред Киссинджер (родился в 1923) – политический и государственный деятель, в 1973–77 гг. государственный секретарь США.
  (Далее фамилии реальных исторических персонажей сопровождаются комментарием, когда это помогает уточнить авторскую мысль.)


[Закрыть]
, над которой думал вот уже больше года. Но этот предмет оказался недостаточно привлекателен, и когда такси выехало из тоннеля в Бруклин, его мысли вернулись к предстоящему удручающе-крикливому сборищу.

Чувствовал он себя ужасно.

Все остальные будут получать удовольствие. Для него же семейные вечера превратились в тяжелое наказание, в тягостное испытание его преданности семье, которой он оставался верен со скорбью и раздражением во всех случаях, когда у него не было иного позволявшего сохранить лицо выбора. Там не будет ни одного человека, которого он хотел бы видеть. Участие в общем разговоре для него будет невозможно. Он больше не любил ни отца, ни брата; правда, он и прежде не испытывал к ним особой нежности. Но время от времени он чувствовал что-то вроде благодарности и сострадания к своим четырем старшим сестрам, хотя особенности и глубина этих чувств определялись варьирующимися воспоминаниями о том, какая из них была добрее к нему после смерти их матери и в предшествовавшие годы. Все они знали, что он имеет некоторую известность как писатель, но не могли понять почему.

Нелюбовь Голда к семейным обедам, его отвращение к любому проявлению чувств в семейных отношениях уходило корнями в далекое прошлое, по крайней мере, во времена окончания школы и переезда на Манхэттен для учебы в Колумбия-Колледж. Он был счастлив поступить в такое престижное учебное заведение и испытывал огромное облегчение, уйдя из своей большой семьи, состоявшей из пяти сестер и одного брата, семьи, в которой он всю жизнь чувствовал себя и ущемленным, и недооцененным.

«Я собирался бросить колледж и уехать сражаться в Израиль, – хвастался он перед Белл в те времена, когда между ними начиналась любовь, – но мне дали эту стипендию в Колумбии».

Голду и в голову не приходило бросить колледж или уехать сражаться в Израиль. И в Колумбию он поступил не на стипендию, а на деньги, предоставленные ему отцом; теперь-то Голд понимал, что, вероятно, старик лишь неаккуратно передавал ему деньги от Сида и трех старших сестер. Все знали, что четвертая, Мьюриел, никогда и доллара не потратит ни на кого, кроме себя и двух своих дочерей.

Еще одна сестра, Джоанни, жила в Калифорнии. Слава Богу, она была помоложе. Джоанни давным-давно, в юности, убежала из дома в надежде добиться успеха в качестве модели или кинозвезды, а теперь была замужем за деспотичным лос-анджелесским бизнесменом, который не любил ездить на Восток и презирал в их семье всех, кроме Голда. Она прилетала в Нью-Йорк одна несколько раз в год, чтобы увидеться только с теми, с кем хотела.

Голд обнаружил, что стал центром всеобщего внимания в семействе еще когда впервые стал приносить домой свой безукоризненный дневник с оценками или написанное на отлично сочинение. Мьюриел, которая была ближе всех к нему по возрасту, а в те дни своим дурным характером отравляла жизнь в основном Иде, даже тогда относилась к нему отвратительно. Занудливая Ида постоянно твердила Голду, что ему необходимо лучше учиться в школе, хотя он и без того учился идеально. И теперь бывали моменты, когда Голду казалось, что он может сойти с ума от безудержного преклонения и любви, которую все еще изливали на него Роза и Эстер, две его старшие сестры. Все надежды, которые он подавал, несомненно оправдались. Они светились от любви каждый раз, когда видели его, а ему хотелось, чтобы это свечение кончилось.

Он помнил, что, когда учился в колледже, Роза частенько отправляла ему по почте или давала двадцатку; делала это и Эстер. Как и Сид, обе старшие сестры начали работать, как только по окончании школы им удалось найти место. Ида сумела поступить в колледж и стала учительницей. Ида давала ему пятерки, строго инструктируя его при этом, как их надлежит тратить. Роза и Ида все еще работали, Роза – секретарем в фирме, куда устроилась еще во время Депрессии, а Ида – в системе государственной школы. Ида была теперь первым заместителем директора в начальной школе и крепилась, чтобы не сойти с ума в борьбе с воинствующими черными и латиноамериканцами, которые хотели, чтобы все евреи убирались, и не стеснялись говорить об этом. Эстер овдовела два года назад. Чуть ли не за одну ночь у нее выпали почти все волосы, а оставшиеся поседели. Время от времени она поговаривала о том, что собирается снова пойти работать бухгалтером. Но ей исполнилось пятьдесят семь, и она была слишком застенчива, чтобы попробовать. Мьюриел, муж которой, Виктор, зарабатывал хорошие деньги на оптовой торговле говядиной и телятиной, представляла собой резкий контраст остальным. Она, чтобы скрыть седину, красила в черный цвет волосы и играла в покер с друзьями, которые к тому же были завсегдатаями ипподрома. Заядлая курильщица с хрипловатым голосом и грубоватыми манерами, Мьюриел повсюду роняла пепел, который Ида с ее страстью к порядку убирала, ворча и благородно возмущаясь даже в доме самой Мьюриел.

Между Сидом, первенцем, и Голдом, единственными мальчиками в семье, были эти четыре сестры, которые, окружая его со своими вопросами, суждениями, тревогами и советами, казались целой стаей – не в четыре, а в четыре сотни гусынь. Ида рекомендовала ему жевать пищу медленно. Роза звонила по телефону, чтобы предупредить о гололеде. Он всех их считал несовременными, наивными и не знающими реальной жизни с ее греховностью и злом. Всех, кроме Сида, напомнил себе Голд, а следовательно и Гарриет, его жены. Сида в его более активные годы однажды обнаружили в Сан-Франциско, когда он должен был находиться по делам в Сан-Диего, один раз – в Акапулько, когда он должен был находиться в Сан-Франциско, а один раз – на яхте в Майами, когда он был зарегистрирован в отеле в Пуэрто-Рико. Обзаведясь средствами, Сид научился ловко укрываться в отелях.

Теперь он выезжал из города только в короткие отпуска с Гарриет или чтобы посетить отца во Флориде зимой. Сид был крупным, добродушным человеком плотного сложения, с дрябловатым телом и разделенными пробором седыми волосами; бросалось в глаза его сходство с отцом, хотя отец был невысокого роста и толстый, с густыми белыми волосами, которые стояли почти торчком, как на карикатуре, изображающей пораженного сильным ударом тока. Голд был тощий, поджарый и смугловатый, с заметными тенями под глазами на похожей на крабью, нервной физиономии, которую женщины находили выразительной и сексуальной. Сид покорно старел, он носил простые серые или синие костюмы с белыми рубашками и широкими синими или бордовыми подтяжками, тогда как одежда их капризного, деспотичного старого плута-отца, бывшего портного, а ныне пенсионера Джулиуса Голда, с каждым годом все больше и больше становилась похожей на одежду бесшабашного голливудского воротилы, отдающего предпочтение кашемировым спортивным бобочкам и изысканным блейзерам. Непонятно почему, но Сид с годами, казалось, все больше привязывался к отцу. Голд помнил, как когда-то, очень давно, Сид убежал из дома и пропадал целое лето, потому что не мог больше выносить деспотичные чудачества и вздорное хвастовство старика.

Голд и Белл чуть ли не последними прибыли к Иде на Оушн-Паркуэй; лишь Мьюриел и Виктор появились минуту спустя. Ирв, муж Иды, был гостеприимным хозяином. Он работал дантистом, а его приемная располагалась над складом красок в здании на Кингс-Хайуэй. Голд сразу же начал испытывать трудности, пытаясь разобраться, кто здесь есть кто. Для него это было тяжким испытанием. Он быстро обменялся рукопожатиями с Ирвом, Виктором, Сидом, Милтом, Максом и своим отцом, отличая одного от другого только по градациям своего раздражения.

Макс, муж Розы, страдавший легкой формой диабета, брезгливо посасывал из стакана газировку. Другие мужчины вместе с Мьюриел пили виски, а женщины – легкие напитки. Белл исчезла на кухне, чтобы посмотреть, как будут распаковывать ее картофельную запеканку, и помочь Иде, которая, вероятно, одновременно отсылала ее с кухни, давала поручения и делала выговоры за слишком медленное их исполнение. Все здесь присутствующие, включая его отца, имели по крайней мере одного ребенка, ставшего источником душевных тревог родителя.

Взяв из рук Ирва стакан с бурбоном, Голд начал обцеловывать щеки женщин. Гарриет приняла приветствие без всякого удовольствия. Его мачеха оторвала глаза от вязания и наклонила голову, давая тем самым понять, что разрешает ему приблизиться. Голд нагнулся к ней, держа руки наготове на тот случай, если она вдруг надумает вонзить ему в шею одну из своих спиц.

Мачеха Голда, происходившая из старинного еврейского рода, уходившего корнями на юг – в Ричмонд и Чарлстон, неизменно ставила его в неловкие положения, находя для этого самые неожиданные и разнообразные способы. Часто, когда он обращался к ней, она вообще не реагировала. Иногда она отвечала: «Не разговаривай со мной». Когда он не разговаривал с ней, его отец кидался к нему и, больно ткнув локтем, приказывал: «Иди, поговори с ней. Или ты слишком умен?» Она постоянно вязала что-то из плотной белой шерсти. Когда он как-то раз восхитился ее вязанием, она, резко дернувшись, сообщила ему, что не вяжет, а плетет кружева. Когда он в следующий раз спросил, как у нее продвигается кружево, она ответила: «Это не кружево. Я вяжу». Часто она подзывала его к себе только для того, чтобы сказать ему, чтобы он отошел подальше. Иногда она подходила к нему и говорила: «Куд-куд-куда, куд-куд-куда».

Он понятия не имел, как ей отвечать.

Мачеха Голда вязала бесконечную полоску чего-то неимоверно длинного, полоска эта была слишком узкой для шали и слишком широкой и прямой для чего-либо другого. Она имела ширину около шести дюймов и предположительно тысячи миль в длину, потому что его мачеха вязала эту полоску еще до того, как много лет назад вышла замуж за его отца. Голду иногда являлось колышущееся видение этой в крупную вязку полоски, вытекающей прямо из донышка ее соломенной сумочки и тянущейся до дома, который Сид снимал для отца каждое лето в Бруклине на Манхэттен-Бич, а оттуда – до побережья Флориды и дальше в никем не меренные просторы. Она никогда не испытывала недостатка в шерсти, а ее соломенная сумочка, в которой исчезало готовое изделие, казалась бездонной. Нити, подергиваясь, выходили из одной части отверстия в сумочке, а конечный продукт, что уж он там из себя представлял, исчезал, возможно, навеки, в другой части.

– Что вы вяжете? – спросил он как-то ее из любопытства, терпеть которое в безмолвии было сверх всяких сил.

– Ты еще узнаешь, – загадочно ответила она.

Он обратился к отцу:

– Па, что она вяжет?

– Не суйся не в свои дела.

– Я только спросил.

– Не приставай к людям.

– Роза, что она вяжет? – спросил он у своей сестры.

– Шерсть, – ответила Белл.

– Белл, я это знаю. Но что она делает из шерсти?

– Вяжет, – сказала Эстер.

Мачеха Голда вязала, вязала, она вязала вечно. Сегодня она спросила:

– Тебе нравится моя шерсть?

– Что?

– Тебе нравится моя шерсть?

– Конечно, – ответил он.

– Ты никогда не говорил об этом.

– Мне нравится ваша шерсть, – сказал Голд, в замешательстве отступая к кожаному креслу у двери.

– Он сказал мне, что ему нравится моя шерсть, – услышал он ее сообщение об этом его зятьям Ирву и Максу. – Но мне кажется, он морочит мне голову.

– Как твоя поездка? – сделала отвлекающий маневр его сестра Эстер.

– Отлично.

– Где ты был? – спросила Роза.

– В Уилмингтоне.

– Где? – спросила Ида, проходившая мимо с подносом.

– В Вашингтоне, – сказала Роза.

– В Уилмингтоне?

– В Уилмингтоне.

– В Вашингтоне.

– В Вашингтоне?

– В Уилмингтоне, – поправил он их всех. – Штат Делавер.

– Ах вот как, – сказала Роза с расстроенным видом.

– Как твоя поездка? – спросила Ида, возвращаясь назад.

Голд кипел.

– Он сказал, что все было отлично, – ответила Эстер, опережая Розу, и направилась к кофейному столику, на котором стояли тарелки с печеночным паштетом и рублеными яйцами с луком, их содержимое таяло под напором маленьких ножичков, намазывавших паштет и яйца отдельно или вместе на круглые крекеры или небольшие ломтики ржаного или очень черного тминного хлеба.

– Познакомился там с какими-нибудь хорошенькими девушками? – спросила Мьюриел. Младшая из присутствующих сестер, Мьюриел всегда чувствовала себя обязанной быть современной.

– На этот раз нет, – ответил Голд с полагающейся для такой ситуации ухмылкой.

Мьюриел вспыхнула. Ирв хохотнул, а Виктор, муж Мьюриел, казалось, смутился. Роза переводила внимательный взгляд с одного лица на другое. Голд подозревал, что она стала плохо слышать и, вероятно, ничего не понимает. Муж Розы, Макс, почтовый служащий, последнее время стал глотать слова, и Голд никак не мог понять, замечает ли это кто-нибудь, кроме него.

Эстер вернулась с тарелкой для Голда, в другой руке она держала наготове солонку.

– Это тебе, – заявила она своим дребезжащим голосом. – А это твоя персональная солонка.

Голд съежился.

– Не балуй его, – грубо пошутила Мьюриел, пепел сигареты, прилипшей к ее губам, сыпался ей на грудь.

Женщины в семье Голда считали, что он любит все очень соленое.

– Не соли, пока не попробуешь, – крикнула через всю комнату Ида. – Я его уже солила.

Голд проигнорировал ее слова и продолжал солить крекер. Чьи-то пальцы стащили остальные с его тарелки. Эстер и Роза, каждая в отдельности, принесли ему еще. Сид с интересом наблюдал за ним. Ну и лица – обосраться от них всех можно, думал Голд. Ну и люди. И все они с прибабахами. Даже Белл, последнее время. А особенно его мачеха. В его памяти навсегда осталась первая встреча с мачехой. Сид улетел во Флориду на свадьбу, вернулся с новобрачными и устроил прием у себя дома, на Грейт-Нек. Вслед за представлениями последовало неловкое молчание; никто, казалось, не знал, что говорить дальше. Голд отважно выступил вперед и попытался рассеять напряженность.

– И как, вы хотите, – сказал он самым своим светским тоном, – чтобы мы вас называли?

– Я бы хотела, чтобы вы относились ко мне, как мои собственные дети, – ответила Гусси Голд с любезностью, не уступавшей его собственной. – Я бы хотела думать о вас как о собственных детях. Пожалуйста, называйте меня мамой.

– Отлично, мама, – согласился Голд. – Добро пожаловать в нашу семью.

– Никакая я тебе не мама, – оборвала она.

Рассмеялся только Голд. Все остальные, вероятно, сразу же поняли то, что не дошло до него. Она была не в своем уме.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю