Текст книги "Голд, или Не хуже золота"
Автор книги: Джозеф Хеллер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 28 страниц)
– Все вышло в лучшем виде, – игриво сообщил Либерман, снова усевшись на свое место с патрицианской повадкой человека, который воображает себя центром всеобщего льстивого внимания.
– Ты говоришь об автобиографии? – спросил Голд. Уголком глаза Голд увидел, как замер Либерман.
– Нет, не об автобиографии, – сказал Помрой. – Но вместо того, чтобы освещать еврейский вопрос в Америке вообще, я предлагаю тебе написать работу о твоем собственном опыте. Мне нравится мысль о «Луна-парке» и «Стиплчезе», портновских мастерских и торговцах вразнос. Что, «Стиплчез» действительно был занятным местечком?
– Это было просто названием. Никакого «Стиплчеза» на самом деле там не было.
– Вырасти в Кони-Айленде – наверно это было интересно. Я готов рискнуть за такую книгу тем же авансом. Я могу продать от десяти до пятнадцати тысяч экземпляров любой твоей книги. Если нам повезет с этой, то мы сможем продать пятьдесят тысяч.
– Мне понадобятся еще деньги, – сказал Голд, – чтобы начать во второй раз.
– Больше денег ты не получишь, – сказал Помрой, – потому что ты не начал в первый. Слушай, Брюс, я готов платить, чтобы дать тебе возможность попытаться написать что-нибудь правдивое и честное, действительно стоящее и непохожее на остальное.
– Какие у меня побудительные мотивы? – пошутил Голд.
– Пошел ты в жопу.
Вот уже несколько мгновений Голд явственно ощущал внутри Либермана какое-то гортанное бульканье, готовое вот-вот прорваться наружу. Теперь оно прорвалось резким свистящим хрипом.
– А как же я? – раскипятился Либерман, отщелкивая согласные, отчего они становились похожими на удары хлыста. Его лицо посерело от гнева и напоминало Голду битую алюминиевую кастрюльку.
Голд никак не мог понять, симулировал ли Помрой удивление или оно было естественным.
– А что – ты?
– Ты же знаешь, я тоже жил на Кони-Айленде, – сказал Либерман. – Ты даже еще не заглянул в мою последнюю автобиографию, а уже собираешься издавать его.
– Ах, Либерман, Либерман, Либерман, – в недоумении запел Помрой. – Я прочел твою последнюю автобиографию, она ничем не лучше твоих других или тех претенциозных первых страниц романов, что ты рассылал кому попало. Либерман, Либерман, у кошки девять жизней. У тебя одна. Либерман, правда, не слишком ли это много – четыре автобиографии на твою единственную, такую маленькую жизнь?
– Эта – совсем другая, – упорствовал Либерман. – Я думаю, история моей жизни имеет широкий общественный интерес. Эта биография представляет собой пронизанные любовью мемуары. Я прощаю многих людей, даже вас двоих. Критикам она понравится, потому что я всех прощаю. Там есть много теплых воспоминаний о тебе и о Голде тех времен, когда мы вместе учились в колледже.
– У меня нет теплых воспоминаний о том периоде, – сказал ему Помрой.
– Не забудь в своих теплых воспоминаниях, – сказал Голд, – сообщить о том, как мало интереса мы испытываем к тому, что́ тебе о нас запомнилось.
– Либерман, какие же скучные четыре жизни ты прожил, – сказал Помрой. – Да кому, ты полагаешь, может быть интересно, что ты думал о гражданской войне в Испании или о пакте Гитлера со Сталиным? Тебе тогда было восемь лет.
– Мне было одиннадцать, – сказал Либерман, – когда я порвал со Сталиным. И мои соображения были ничуть не лучше и не хуже, чем соображения лучших мыслителей того времени.
– Твои и были соображениями лучших мыслителей того времени, – парировал Помрой. – Кому же они могут понадобиться теперь в твоем изложении? У тебя по-прежнему нет ничего нового, о чем бы ты мог написать.
– А если бы и было, – сказал Голд, – то ты бы не знал, как написать об этом.
– Я все еще не умею писать?
– Не умеешь.
– А почему ты продолжаешь попытки?
– А почему ты их не прекращаешь?
Нижняя губа Либермана задрожала; у него с детства сохранился этот рефлекс, которым его лицо реагировало на удары судьбы.
– Для этого нужно было мужество, – заявил Либерман, засопев. – Нужно было мужество, чтобы на улицах Кони-Айленда спорить об истории и политической теории со всеми этими старыми европейцами.
– На чьей стороне? – спросил Голд.
– На любой, на которой я мог иметь преимущество, – гордо ответил Либерман. – Я хочу, чтобы ты поговорил об этом с Ральфом, – с мольбой в голосе сказал он, положив ладонь на руку Голда. – Мне кажется, они даже не представляют, насколько я могу быть лоялен. Я могу за день радикально изменить свою позицию по любому вопросу, на который мне укажут. – Голд испытывал безотчетную брезгливость, когда с хмурым видом аскета высвободил свой рукав из пальцев Либермана, отводя его руку.
– Как он может поговорить о тебе с Ральфом, – с озорством спросил Помрой, – если ты не хочешь пускать его в Вашингтон?
Либерман был смущен этим аргументом.
– Может быть, я его и отпущу.
– И не сокрушишь?
– Мне нужно будет подумать об этом. – И тут его осенило: – Если я пушу тебя в Вашингтон, обещаешь, что поможешь мне там?
– А почему бы и нет? – сказал Голд.
– Я пришел к выводу, – сказал Либерман, – что мое истинное призвание это, вероятно, работа в правительственных структурах. Нет, правда, руководить маленьким интеллектуальным журналом совсем не так интересно, как может показаться. Доходов мало, престижа никакого. И я уже немного устаю изобретать все эти риторические вопросы. Я бы хотел получить, – с улыбкой поведал он, – место в администрации с очень большим влиянием и властью.
– Ни хера себе, – в крайнем изумлении воскликнул Голд.
– Я знаю, что справлюсь.
Помрой вовсе не был в этом уверен, о чем и поведал, выбирая свой из трех принесенных чеков. Либерман схватил из хлебницы жесткую булочку и разломал ее с таким треском, что их пугливый официант подпрыгнул, а завтракавшие за соседними столиками в панике повскакали со своих мест. Не успели еще две половинки исчезнуть у Либермана во рту, а его короткие пальцы, словно незрячие слизняки, уже шарили по четырем углам стола в поисках крошек, которые он прилеплял к своим губам, как россыпи искусственных бриллиантов. Мрачно утерев нос тыльной стороной ладони, он сказал:
– Почему ты считаешь, что я могу не справиться?
– У тебя нет мозгов, – сказал Помрой.
– Или способностей, – сказал Голд. – И, конечно же, у тебя нет друзей.
– Но ты – мой друг, – вспомнил Либерман.
– Ну уж нет, – с отвращением отпрянул от него Голд.
Помрой сказал:
– Брюс может стать твоей единственной надеждой в Вашингтоне.
– Если ты меня не сокрушишь.
– Если я тебя туда пущу, – сказал Либерман, – ты будешь моим другом?
– Я бы мог попробовать.
– Ты мне поможешь получить секретные субсидии ЦРУ, чтобы я разрекламировал мой журнал и увеличил тираж?
– Цепляй свой вагон к моей звезде.
ЕСЛИ я буду продолжать попытки расхлебать все каши, которые завариваются, то непременно объемся, потому что они с каждым часом становятся всё круче и круче, думал Голд в машине, направляясь вместе с Белл в Бруклин. Как президент, со дня своего вступления в должность пытающийся вести хронику произошедших событий, которые развиваются стремительнее, чем он успевает записывать, или как Тристрам Шенди, сумбурно рассказывающий обо всех обстоятельствах своей жизни и появления на свет. Надо прикончить чуть ли не четыре тома, прежде чем он сможет появиться из чрева, и он отстает все больше и больше. Голд был безразличен к художественным достоинствам Тристрама Шенди, но на выпускном курсе получил высокие оценки за работу, в которой предложил новое объяснение своему безоговорочному восхищению, которого никогда не испытывал. В скором времени его ждала волнующая встреча с отцом Андреа, знаменитым пожилым дипломатом и известным владельцем загородной усадьбы, а может быть еще и теплая дружба с президентом Соединенных Штатов, который был так поражен словами Голда, что на стене своей малой гостиной рядом с цитатой из Плиния повесил вставленную в рамку и увеличенную максиму Голда: «Сокрушительные успехи, или Все, что намечено, не сбудется». Ах, если бы об этом узнал мир! Голд собирался спросить у Ральфа, из какого Плиния взята цитата – Старшего или Младшего. Голд с трудом отличал одного Плиния от другого, а под мухой путал их обоих с Ливием. На сегодняшний вечер автомобиль он взял напрокат.
Белл молча сидела рядом с ним в бескомпромиссной позе неумолимой покорности, которая ужасно его бесила. Ее пухленькое, круглое лицо было непроницаемо, а голову она держала высоко. Чтобы угодить ему, она надела несколько толстых свитеров и тяжелое пальто. Они снова ехали к его отцу, но надежды Голда на то, что упрямого деспота удастся выпроводить из Нью-Йорка и сослать во Флориду, были невелики. Им придется напирать на ветер и респираторные заболевания, а не на увещевания. Раздражение, которое Белл вызывала у Голда, усугублялось ее пассивным непротивлением всему, что он тайно вынашивал. Решимость Голда вязла в нежелании Белл противиться его коварным замыслам, и он не знал, как ему защитить себя от этих идущих крещендо терпимости и покорности. Вина за разрыв их брака целиком ляжет на него. Ему достанется лежалый плод в виде себя самого. Ну почему она никогда не возразит, никогда не скажет что-нибудь такое дома или не сделает что-нибудь такое в гостях? Откуда в ней эта неизменная сраная благожелательность и практичность, и почему она так хорошо ведет себя с детьми и его семьей? Он размышлял над этой загадкой, чувствуя себя жертвой какой-то убийственной несправедливости.
На коленях у нее лежала ее сумочка и двойной пакет с вычищенными сковородками и сверкающими кастрюлями, оставшимися со дня рождения Розы и теперь возвращавшимися к Гарриет и Эстер.
– Положи их на заднее сидение, – предложил он ей несколько минут назад.
– Пусть лучше здесь.
Он знал, что Белл считает его никудышным водителем, и теперь вид у нее был такой, будто она готовилась в любую минуту со всем своим скарбом покинуть машину, если его неумение приведет к аварии.
Когда он выехал из туннеля Бруклин-Бэттери, почти все необходимые слова между ними были сказаны. Он сделал еще одну попытку общения.
– Как ехать – по Кольцевой или Оушн-Паркуэй?
– Как хочешь.
Он поехал по Кольцевой. Он пребывал в мрачном настроении. Тяжелые, грозные тучи низко нависли над свинцовой водой, закрывая солнце, и этот вид наполнял его сердце тоскливой надеждой и удовлетворением. Ничто не могло обрадовать его больше, чем перспектива холодного дождя.
– Кто это звонил сегодня утром?
– Барри звонил из Чоута, – сказала Белл. – Ной – из Йейла.
– А оплату, небось, перевели на наш номер? Неужели современные дети совсем разучились писать письма?
– Им обоим нужны деньги.
– Так пошли им.
– И ты не хочешь узнать сколько?
– Нет.
– И зачем?
– Пока нет.
– Барри хочет со своей группой на Рождество поехать в Москву.
– Хорошо, может быть, я оплачу его поездку, если он пообещает специализироваться в русском, когда вырастет.
– Ной хочет вместе с кем-то снять домик на лыжный сезон.
– Лыжи? Я должен оплачивать его катание на лыжах? – Голд был близок к тому, чтобы отказать. Сам он никогда не катался на лыжах. К тому же он и в Йейле не учился.
– Он говорит, если мы его не отпустим, он на все уик-энды будет приезжать домой.
– У нас нет места.
– У нас есть кабинет и библиотека.
– У меня там повсюду раскидана работа. Ты же знаешь, как я теперь занят.
– Он может останавливаться у тебя в студии.
– Я не хочу, чтобы он останавливался у меня в студии. Пошли ему денег.
– Мы можем себе это позволить?
– Я заработаю в Вашингтоне. Если бы мы не могли себе это позволить, то и посылать было бы нечего, разве нет? Но ты перебила меня раньше, да? – строго спросил он.
– Каким образом?
– Ты поинтересовалась, хочу ли я знать, на что они просят денег, я сказал, пока нет. А ты мне все равно рассказала.
– Но разве я тебя перебивала? – пожелала узнать Белл. – Ты ведь ничего не говорил.
– Я думал. Я собирался сказать, что ты лучше меня решаешь денежные дела и разбираешься с детьми и можешь принимать такие решения без меня. Ты прервала мой поток мыслей.
– Откуда мне знать, что у тебя поток мыслей?
– Если сомневаешься, – сказал он, – то всегда считай, что у меня поток.
Голд, тщетно ожидавший раздраженного ответа, понял, что если она будет следовать его инструкциям, то он ничего не услышит. Если она будет следовать его инструкциям, он может вообще больше не услышать от нее ни слова. Белл ничем не выдала своего несогласия, кроме едва заметной понимающей улыбки. Он чувствовал, что даже если бы от этого зависело ее существование, она все равно не дала бы ему ни малейшего повода для гнева. У Голда было мистическое убеждение, что они могут совершенно свободно читать мысли друг друга. Они почти ни о чем не говорили, и тем не менее всё знали. Она вела беспощадную осаду крепости по имени Голд, используя в качестве оружия терпение и покорное молчание. Своей гордой осанкой она словно бросала ему вызов, говоря: «Вот я, вся перед тобой. Я не была красавицей, когда ты женился на мне, и как бы ни старалась, все равно ею не стала бы». Он мог бы развестись в любой момент, когда пожелает. Ему только нужно взять все на себя. Покорность и послушание были жестоким оружием нападения, ее стратегия атаки заключалась в безоговорочной капитуляции, и ему было трудно противостоять ей. На следующий вечер он собирался лететь к Андреа, прихватив с собой шотландских копчушек и, может быть, ломоть бекона. Или, может, бекон приберечь на потом. На селедку Андреа ни за что не купится, думал он, а вот от копченой скумбрии будет в восторге.
Почти прямое шоссе вместе с береговой линией делало поворот на восток, и вскоре вдалеке справа он увидел долговязый остов парашютной вышки, стоящей на узкой полоске земли за Грейвсенд-Бэй, и вспомнил – не без гордости за свое прошлое, – как эта парашютная вышка, главная достопримечательность всемирной нью-йоркской выставки 1939 или 40 года, была передвинута потом на территорию «Стиплчеза», но местное население, натренированное в «Луна-парке» на аттракционах, вроде «Циклона», «Молнии» и «Небесной мили», сочло, что вышка для них недостаточно опасна. Теперь она выглядела заброшенной: она никому не принадлежала и никто не собирался ее разбирать. Она напоминала те населенные призраками незавершенные роскошные многоквартирные дома на Манхэттене – подрядчикам не хватило на них денег, когда банкиры прекратили финансирование; эти дома стояли теперь, зловеще зияя пустыми глазницами окон и уже впадая в беспробудное старческое одряхление, так ни разу и не просияв великолепием молодости. Мгновение спустя он увидел гигантские очертания колеса обозрения, остановленного сейчас на холодный сезон, единственного чертова колеса, оставшегося на Кони-Айленде теперь, когда «Стиплчез», «лучшее из мест», обанкротился и прекратил существование. Трудные времена пришли тогда не только на Кони-Айленд. Там, где более тридцати лет назад весь в ярких огнях шумел летними вечерами «Луна-парк», теперь поднялся квартал высоких, похожих на соты кирпичных домов, которые на фоне мрачного неба казались еще более унылыми, чем обычно. На путепроводе над Оушн-Паркуэй Голд повернул голову, чтобы метнуть взгляд на школу Авраама Линкольна, и в тысячный раз посетовал на злой случай, забросивший его туда одновременно с Белл и уготовивший ему, ничего не подозревавшему, беспросветную участь отца семейства с упрямой женой и тремя детьми на руках. Если мужчина, как в свое время суждено было и самому Голду, женится молодым, аристократически рассуждал он в философской манере лорда Честерфильда[65]65
Лорд Честерфильд – лорд Филип Дормер Стэнхоуп Честерфильд (1694–1773) – английский писатель и государственный деятель.
[Закрыть] или Бенджамина Франклина[66]66
Бенджамин Франклин (1706–1790) – американский государственный деятель, писатель, дипломат, ученый и изобретатель, один из «отцов-основателей».
[Закрыть], то он, скорее всего, женится на своей ровеснице, и не успевает он войти во вкус обладания молоденькой девушкой и воспарить к своему физическому расцвету, как она становится старой. Он передаст это проповедническое, драгоценное знание двум своим сыновьям, если не забудет. Ах, если бы Белл была неверной женой, обманывала его, скупердяйничала. Даже на здоровье она не жаловалась.
Миновав Брайтон, он свернул с шоссе в направлении Шипсхед-Бэй и Манхэттен-Бич. Только что пересеченная ими тонкая серповидная коса на южной оконечности Бруклина была в этом районе единственным клочком земли, который он хорошо знал.
Почти все остальное было для него чужим и запретным. Его мысли вернулись назад к трущобной улице, которую они миновали; там все еще стоял обветшавший, древний полицейский участок, куда он попал ребенком в тот день, когда Сид бросил его и ушел со своими дружками. Какое бессердечие. Голд, наверно, чуть с ума не сошел в этом участке. Он и адреса-то своего, вероятно, не знал, если у него спрашивали. Ближайший к его дому телефон находился тогда в кондитерской у троллейбусной остановки на углу Рейлроуд-авеню. А несколько лет спустя он зарабатывал по два цента, вызывая туда из их квартир девушек, которым парни по телефону назначали свидания. Бруклин был большой вонючей дырой.
ВСКОРЕ Голд, разомлевший и перегревшийся сидел на крыльце отцовского дома. Вместо проливного дождя, на который он рассчитывал, совсем некстати бодряще светило благодатное солнце. Он расстегнул пуговицы на пальто. Гарриет сняла теплые наушники, а Сид сказал:
– Нет, как подумаешь, это и правда удивительно. Я говорю о стервятниках.
Услышав это, Голд еще больше упал духом, как если бы у него резко упало кровяное давление. Он не испытывал никакого желания сопротивляться. Воскресенье, как всегда, было для него серой порой бездействия, которую человек пережидает в апатии, если только он не профессиональный футболист или если только, как Андреа, не владеет лошадьми, чтобы прокатиться, и лисами, чтобы поохотиться. В понедельник он встретится с Ральфом и переспит с Андреа. Во вторник утром он будет заправлять в собрании знаменитостей, столь блистательных в своем неповторимом великолепии, что других таких не сыщешь на всей земле. А здесь, в паутине своих корней, он вынужден слушать, как Сид, причмокивая, лакает очередную порцию пива, вяло продолжая:
– Это одна из величайших загадок природы, верно? То, как стервятники, или кунаки, как их еще называют…
– Канюки, – проворчал Голд, не поднимая взгляда.
– А я как сказал?
– Кунаки.
– Странно, – сказал Сид, симулируя удивление. – Я именно канюков и имел в виду… как стервятники умеют обнаруживать умирающих животных с расстояния пять или десять миль, и это несмотря на то, что все они, с самого момента рождения, всегда абсолютно слепы.
Теперь голова у Голда непроизвольно дернулась и он уставился на Сида, которого видел словно в тумане.
– Кто это сказал? – прорычал он, не испытывая при этом ни малейшего желания говорить.
– Разве они не слепы? – спросил Сид.
– Нет.
– С чего ты взял, что нет?
– Я бы знал, если бы они были слепы.
– Это откуда? – с язвительной усмешкой сказал его отец. – Из его колледжа, что ли?
– Сид знает о науке больше него, – мрачно сказала Гарриет.
– Конечно, – сказал его отец. – Сид изобретал. Я был в бизнесе. Теперь я отошел от дел.
– Я хочу еще пива, – сказал Сид. Эстер с действующей на нервы поспешностью поднялась, чтобы обслужить его, отчего все прониклись к ней невыносимой жалостью.
– Как бы ты узнал об этом? – спросил Сид Голда.
– Услышал бы где-нибудь, – сердито упорствовал Голд. – Ведь знаю же я, что слепы термиты и кроты. А стервятники – нет.
– Он говорит не о термитах и кротах, – свое раздражение Голдом Гарриет адресовала другим. – Вечно он его поправляет.
– Кроты делают холмики, – Мачеха Голда разрешилась этой мудростью, не прекращая вязать; ее длинные спицы, как обычно, пребывали в непрестанном движении. Сегодня на бледной коже ее носа, сбоку, словно капелька крови, сверкала булавочная головка алого прыщика. Ее недавно вымытая голова топорщилась седыми волосами, и она напоминала Голду фигуру сумасшедшего с картины, на которой Пиккет ведет войска на приступ Геттисберга[67]67
… она напоминала Голду фигуру сумасшедшего с картины, на которой Пиккет ведет войска на приступ Геттисберга. – Речь идет об одном из сражений Гражданской войны. 1–3 июля 1863 г. южане под Геттисбергом успешно атаковали позицию северян, которые вынуждены были отступить в город. Однако северянам удалось переформировать свои силы и вернуть утраченные позиции. Джордж Эдвард Пиккет (1825–1875) – генерал в армии южан во время Гражданской войны 1960–1865 годов.
[Закрыть]. – А некоторые, – добавила она, метнув взгляд в сторону Голда, чтобы не оставалось никаких сомнений, кого она имеет в виду, – берут эти холмики и делают из них горы.
– Даже Библия говорит об этом, – заявил Сид; Голд молча скрежетал зубами.
– Библия? – Голд насторожился, как леопард. Он читал лекции по Библии, хотя ему так и не удалось одолеть ни один из Заветов целиком, а то, что он все-таки прочел, казалось ему маловразумительным. В чем ценность знаменитой книги Иова, оставалось для него тайной за семью печатями, язык казался ему слишком цветистым, а мудрые изречениями – банальными, не менее сумбурное впечатление производила на него и Песнь Песней Соломона. – Где же в Библии сказано об этом?
– Три вещи не имеют ответа для меня[68]68
Три вещи не имеют ответа для меня… – неточная цитата из Библии: «Три вещи непостижимы для меня, и четырех я не понимаю: Пути орла на небе, пути змея на скале, пути корабля среди моря и пути мужчины к девице» (Книга притчей Соломоновых, 30:18–19).
[Закрыть], – звучно, словно кантор, затянул Сид, – путь птицы к жертве, путь семени в земле и путь мужчины к девице. Так? – Простодушно взывая к здравому смыслу, Сид адресовал свой обкромсанный вопрос ко всем остальным.
Голд вполне мог поверить своим ушам, но не больше.
– Чушь свинячья, – проворчал он, потом сказал громче: – Ты неверно цитируешь.
Сид изобразил невинность. – Ну, мы все не без греха, малыш, – сказал он, убежденно тряхнув головой.
– А где здесь сказано, что стервятники слепы?
– Ну, малыш. – Сид поставил свой стакан и стал потирать ладони одна о другую. – Ведь ты же учился в колледже. Пошевели мозгами. Если бы стервятники могли видеть, то что бы в них было такого особенного? Стоило бы тогда упоминать о них в Библии?
– Конечно, нет, – сказал его отец.
– Брюс и не спорит с этим, – извинилась за него Эстер, и голос ее задрожал сильнее, чем обычно.
– Он просто беседует, – сказала Белл.
Я происхожу из простой семьи, сказал себе Голд, с которым случился вдруг приступ тихого автобиографического помешательства, и он как бы принялся диктовать свои мемуары или же мемуары Генри Киссинджера. Моя семья прозябала в нищете, и у меня не было никаких привилегий. Хотя на самом деле мы не прозябали в нищете, а привилегий у меня было достаточно, но не так много, как я того заслуживал, как это и выяснилось впоследствии. Мое развитие было замедлено необходимостью с самого раннего возраста в поте лица своего добывать себе хлеб насущный. Мой талант был зарыт в землю. Все, чего я достиг, я достиг своим трудом, за исключением того, что мне досталось от моего отца, моей матери, моего брата и от всех четырех моих старших сестер. Я не получил никаких преимуществ, если не считать моих мозгов, которые, как я подозреваю, я унаследовал не от людей, претендующих на звание моих родителей. Есть основания полагать, что корни мои уходят в более благородную почву, чем это может показаться с первого взгляда, и что я оказался среди этих честных, но бедных работяг по прихоти злой судьбы, став жертвой различных случайных обстоятельств, распутать которые не представляется возможным. Мой старший брат Сид, которого я знаю всю свою жизнь, старший из семи детей, добился кое-каких успехов в жизни, у него дилетантский интерес к науке и механике, он довольно свободно тратит деньги, он человек добродушный, ему легко дается деловое общение с людьми, а еще он сраный тупоумный кретин, который обращается со мной так, будто я последнее говно, и заставляет меня говорить о стервятниках.
ГАРРИЕТ, которая несколько минут назад встретила его, излучая заговорщицкую приветливость, сейчас пребывала в мрачном, воинственном настроении. Отведя его в сторону, она сказала:
– Эстер думает, что Милт, возможно, скоро сделает ей предложение. Ты должен помочь. Она попросила Розу спросить Иду, чтобы та выяснила у Сида, должен ли между ними быть секс.
Голд внутренне весь сжался.
– А я-то тут при чем?
– Ну, ты можешь разузнать о таких вещах, – сообщила она ему безапелляционным тоном. – Сид разбирается в науке, а ты профессор английской литературы.
– Давайте-ка на воздух, – сказал его отец с плохо скрываемым злорадством. – На крыльце сейчас хорошо.
Эта обескураживающее известие о погоде было как похоронный звон по всем их надеждам на этот день, и Голд почувствовал, как по жилам его конечностей заструилась холодная слякоть.
– Ну, я Сида предупредила, – сообщила Гарриет и придала своему лицу суровое выражение, настраиваясь на предстоящую склоку. – Если к концу недели они не уедут во Флориду, то туда уеду я, с дочерьми и внуками.
Голд вовсе не был союзником этой раздражительной скуповатой женщины, которой перевалило за шестьдесят; вот уже более тридцати лет он не очень-то с ней ладил. Если себя он воображал привлекательным мужчиной в расцвете сил, то Гарриет, казалось ему, принадлежала совсем к другому поколению, стоящему ближе к его отцу, чем к нему. Он отмечал морщины возле ее узких глаз и глубокие складки у рта, видел, как расширились поры у нее на лице, как поредели ее крашенные в каштановый цвет волосы. Вспоминая беспутные эскапады Сида и его друзей, Голд пытался понять, какие чувства испытывает теперь Сид к Гарриет. Голд знал о ее бедах. У нее был удален желчный пузырь, ее младший брат умер от рака несколько лет назад, ее дочь снова приехала погостить из Пенсильвании вместе с детьми, и невозможно было не заметить признаков серьезного разлада в ее семье. Сам Сид ничего не предпринимал. Сид редко говорил о своих детях, а если все же и говорил, то в голосе его слышались безотчетное неодобрение и разочарование. Всю свою жизнь он был не очень разговорчив в семье; может быть, так проявлялась его болезненная реакция на беспрестанную, начавшуюся почти с самого его детства борьбу с отцом, который был несносен не только в припадках своего вулканического бешенства, но и в мелочных придирках, громком пении или назойливом мурлыкании знакомых мелодий. Его репертуар был обширен – от простеньких песенок на идише, от выученных им по радио арий из американских оперетт и произведений Джилберта и Салливана[69]69
… произведений Джилберта и Салливана… – английский драматург и поэт Уильям Джилберт (1836–1919) и английский композитор Артур Салливан (1842–1900) долгие годы проработали вместе.
[Закрыть], исполнителям которых он подражал с замечательной задушевностью, до новейших слезоточивых баллад о погибшей любви, претендовавших на первые места в хит-параде «Лаки Страйк». Совершенно невыносимым и сногсшибательным гвоздем его программы стала «Ипана[70]70
«Ипана» – название зубного порошка.
[Закрыть] – и улыбка белозуба», которой он неизменно приветствовал соседей и клиентов своей портновской мастерской или громко услаждал себя самого; «Сэл Гепатика – и улыбка облегченья на устах». «Когда природа забывает, вспомни про Экс-Лакс»[71]71
«Сэл Гепатика», «Экс-Лакс» – слабительные средства.
[Закрыть] было еще одним гвоздем его программы.
Джулиус Голд сдвинул на нос очки, оправа которых выцвела за последние годы и теперь изысканно гармонировала с жесткими завитушками его густых белых волос; он пыхнул дымком своей сигары и открыл дверь на крыльцо. Сид уже принял расслабленную, сонную позу, совершенно исключающую всякое сопротивление.
Гарриет с воинственным видом приступила:
– Ну, так как вам понравилось ваше пребывание в Нью-Йорке в этом году? – спросила она с подчеркнутой вежливостью.
– Я тебе скажу об этом, – ответил он, – когда оно закончится.
Наступление Гарриет тут же захлебнулось. На отце Голда была рубашка темно-голубого цвета с высоким воротом и сероватый кашемировый спортивный пиджак, который, по оценке Голда, должен был стоить не меньше двух сотен долларов. В нагрудном кармане расцветал бутончик темно-голубого в горошек платка. «Этот сукин сын выглядит лучше меня», с тоской подумал Голд. Через десять лет он будет носить замшевый ковбойский костюм с бахромчатой кокеткой и рукавами, а я стану такой же развалиной, как Сид. Далеко он ушел от времен завалящей мастерской, по которой носился как безумный в жилетке, в рубашке с расстегнутыми манжетами, с булавками, торчащими изо рта, с портновским метром, накинутым на плечо, и кружочком мела в руке.
Голд изобразил дрожь. – В газете что-то писали о снеге.
– Не в моей, – сказал отец.
– В Северной Дакоте, – сказала его мачеха.
– Два наших знакомых, – сказал отец, – на прошлой неделе умерли от жары в Майами.
Гарриет мрачно толкнула Сида в бок. – Ты ведь хотел о чем-то поговорить.
– О преступности? – ляпнул Сид.
– Это просто ужас какой-то, – сказал Белл.
– Система залога не работает, – пустился в пространные рассуждения Голд. – Если сделать залог низким, то рецидивисты тут же возвращаются на улицу. Если высоким, то наказывают невинных. Вся эта концепция устарела, когда преступление превратилось в обыденное явление, а презумпция невиновности перестала основываться на внушающей доверие вероятности.
Отец барабанил пальцами.
– Во Флориде сейчас ничуть не ниже, – сказал он так, словно Голд не произнес ни слова.
– Цены? – пытаясь не попасть пальцем в небо, сказал Голд.
– В Нью-Йорке такие высокие цены, – сказала Гарриет.
Нам они по карману, – сказал отец.
– Нам не нужна ничья благотворительность, – сказала мачеха.
– Нам достаточно того, что мы имеем от тебя и Сида. – нагло сказал отец, обращаясь к Гарриет, – и от остальных моих детей. Даже моя дочь в Калифорнии присылает мне деньги. Джоанни.
– Сдохнуть можно, – сказала Гарриет, снова складывая оружие.
– Иными словами, – сказал с ухмылкой Сид, – вы с мамой не видите ничего плохого в том, чтобы жить в Нью-Йорке?
– Здесь иногда бывает холодновато, – после некоторой паузы пошел на уступку отец, – в феврале или марте, но в остальное время нормально. Здесь имперский штат[72]72
Здесь имперский штат. – Неофициальное название штата Нью-Йорк, подчеркивающее его особое место среди других штатов.
[Закрыть].
Гевальт[73]73
Здесь – черт побери (идиш).
[Закрыть], затосковал Голд.
– Ты не можешь оставаться здесь так долго – бросился в наступление Голд. – Два года назад ты и мама…
– Я тебе не мама, – язвительно напомнила ему Гусси.
– Сид? – сказал Голд.
– Па, сейчас здесь правда становится слишком холодно для тебя и мамы, и слишком влажно.
– Но не здесь, – сказал Джулиус Голд.
– Да о чем ты говоришь? – голос Голда сорвался на крик. – Ты здесь окружен водой. За спиной у тебя залив, а спереди целый океан.
– Мы любим соленый запах моря, – сказала мачеха.
– Здесь сухие холода, – сказал его отец.
– И очень сухая влажность.
– Интересно, почему это он может называть вас мамой, а я нет? – спросил Голд.
– Потому что его я люблю, – ответила его мачеха, не меняя выражения.
– Хорошо отбрила, – рассмеялся его отец.
Гусси светилась от торжества. – Подержи-ка это минутку, – сказал она и протянула Голду свои спицы и связанную полоску шерсти. Ему пришлось встать, чтобы выполнить ее просьбу; он вцепился в ее вязание мертвой хваткой, чтобы не дай Бог что-нибудь не упало. – Мне нужна твоя помощь. Ты же видишь, – сказала она, мелодично кудахтая, – у меня еще сумочка. – Она сунула свою соломенную сумочку ему в руки. – Держи.
– И что я должен с этим делать? – спросил Голд.
– Минутка еще не кончилась, – сказала она.
– Опять хорошо отбрила! – сказал его отец.
Моменю[74]74
Мамочка (идиш).
[Закрыть], проклинал свою судьбу Голд, он с удовольствием швырнул бы в кого-нибудь чем-нибудь тяжелым, если бы не был связан обязательством держать ее проклятое вязанье. Он решил взять отца испугом:
– У меня теперь для тебя почти не будет времени. Я буду занят в Вашингтоне. А на мне еще преподавательская работа и книги.