Текст книги "Чаадаев"
Автор книги: Борис Тарасов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 37 страниц)
10
В расширении круга общения в России и за ее пределами, в распространении его идей Петру Яковлевичу деятельно помогает Екатерина Гавриловна Левашова. В ее доме он бывает все чаще и дольше и просит наконец хозяйку поселить его в качестве пансионера, на что та с радостью соглашается. Петр Яковлевич, пишет она И. Д. Якушкину, весь погружен в умственные занятия, лишен времени для заботы о своих материальных делах, а потому при разумном для холостяка доходе не имеет достаточных прожиточных средств. Переезд же должен облегчить его положение.
Семейство Левашовых, пишет М. И. Жихарев, «жило в Новой Басманной, в приходе Петра и Павла и собственном пространном доме, со всех сторон окаймленном огромным вековым садом в пяти или шести помещениях, окруженное полудюжиной по разным резонам при них проживающих различных лиц, поминутно посещаемое обширным кругом более или менее знатного, более или менее богатого родства и зпакомства, содержа около полсотни человек прислуги, до двадцати лошадей, несколько дойных коров и издерживая от ста пятидесяти до двухсот тысяч рублей ассигнациями в год».
Когда Петр Яковлевич располагается в трех небольших комнатах одного из флигелей дома Левашовых, Екатерина Гавриловна отказывается брать с него плату за жилье, на что тот не соглашается, но, видимо, до поры до времени. «Для поддержания своего состояния, – замечал о Чаадаеве ее зять, – он беспрерывно делал долги, возможность уплатить которые была весьма сомнительна. Имея уже весьма малые средства и живя во флигеле дома Левашовых, нанятом им за 600 рублей ассигнациями (171 рубль серебром) в год, которые Левашевы никогда не получали, он нанимал помесячно весьма элегантный экипаж, держал камердинера, которому дозволялось заниматься только чистою работою. Вся прочая работа по дому была поручена женщине и другому человеку, который не только чистил сапоги Чаадаева, но и его камердинера. Нечего и говорить, что Чаадаев был всегда безукоризненно одет. Перчатки он покупал дюжинами…»
Несмотря на новую философию «высшего синтеза» всех добрых и единящих сил в мире, Петр Яковлевич в интеллектуальном и бытовом общении сохранял некоторые старые привычки своей горделивой натуры, подчеркивающие и закрепляющие обособленность и разделенность людей. Своеобразное сословное и индивидуалистическое высокомерие Чаадаева отмечал и С. Л. Соболевский, писавший много позднее Жихареву по прочтении его биографии: «Никак невозможно, чтобы Пушкин дал руку Ивану Яковлеву; если бы он это сделал, то Петр Яковлевич не дал бы ему своей…» «Басманный философ», как стали называть Чаадаева по новому месту жительства москвичи, держал на почтительном от себя расстоянии не только слуг. «С знакомыми Чаадаев был учтив, но вообще весьма сдержан, – пишет часто наблюдавший его современник, – с людьми малого образования, по фешенебельными и в особенности с теми, которые не пользовались хорошей репутацией, он вел себя гордо, за что не был любим некоторою частью московского общества».
В доме Екатерины Гавриловны с появлением нового жильца происходит смена иерархии отношений. По воспоминаниям А. И. Дельвига, Петр Яковлевич завладел за обеденным столом и в кабинете, хозяйки теми местами, которые ранее занимал его друг М. А. Салтыков, игравший доселе первостепенную роль у Левашевых. Это сильно расстроило старика, переставшего к ним ездить и писавшего Екатерине Гавриловне гневные письма, вызывавшие у нее опасения за его здоровье и разум.
Такие «странности» поначалу вызывали заметное неудовольствие у мужа Левашевой, Николая Васильевича, у ее взрослых детей и отдельных гостей. Например, приходилось неприятно удивляться, когда Чаадаев, примерив первую пару оказавшихся неэлегатными перчаток, выбрасывал всю дюжину, которой завладевал камердинер и продавал в приютившей его хозяина семье. Однако подобное случалось не часто, да и Екатерина Гавриловна постоянно доказывала домочадцам и знакомым, какая легко ранимая и богато одаренная натура, стремящаяся к совершенству, скрывается за гордо независимым видом и внешней неприступностью Чаадаева.
Постепенно все члены семейства проникаются чувством искреннего благоговения перед личностью Петра Яковлевича. С радостью находя понимание своей привязанности у дорогих и близких людей, Екатерина Гавриловна по-родственному опекает его. Она пишет И. Д. Якушкину, что любит Чаадаева со всею нежностью сестры и бесконечно рада заботиться о нем, в чем так нуждается «эта теплая душа и чувствительное сердце». Комнаты нового жильца подвергаются капитальному ремонту, полы в них всегда свежевыкрашены и не имеют щелей, беспокоивших его на старой квартире и когда-то удручавших Авдотью Сергеевну Норову. Простуда или кашель, малейшие недомогания Петра Яковлевича находят врачевателя в хозяйке дома, которая доставляет ему также нужные книги, театральные билеты и другие необходимые вещи.
Он проводит все больше и больше времени в ее семействе и становится как бы его членом. Чаадаев знакомит Левашеву с двоюродными сестрами, которые благодарны ей за такие теплые чувства к брату. Сам он старается быть чем-то полезным ее детям, беседуя со старшими на философские и социальные темы, а с младшими совершая прогулки по Москве. Екатерина Гавриловна опасается развития в душах детей нравственной летаргии, и Петр Яковлевич поверяет им на доступном языке свои заветные идеи о совершенствовании человеческого рода. Эмилия, четырнадцатилетняя дочь Левашовой, признается в письме к И. Д. Якушкину, что не понимает философии, но очень любит поэзию и «нашего философа господина Чаадаева. У него не сухое сердце, и он добр ко всем нам. Тем не менее я его боюсь, не знаю почему…» Один из старших ее братьев, Василий, обожавший Чаадаева, объясняет сестре, что такой «священный» страх необходимо вытекает из уважения и восхищения перед Петром Яковлевичем.
Иногда между необычным жильцом и обитателями дома на Новой Басманной возникают интимные недоразумения, когда он, например, не поддается на уговоры и продолжает платить за квартиру или на подносимые подарки дарит им что-нибудь в ответ. Но подобные «конфликты» счастливо разрешаются, и спустя время Екатерина Гавриловна признается двоюродному брату, что Чаадаев самый лучший из ее друзей. «Мы проводим нашу жизнь вместе, и его дружба самое большое мое утешение». И для Петра Яковлевича, во внутренне замкнутой и одинокой жизни которого нет достаточного простора для простых человеческих чувств даже в общении с ближайшими родственниками, дружба Левашевой является не меньшим душевным утешением и поддержкой в повседневном существовании. «Чаадаев потолстел, похорошел и поздоровел», – сообщает Пушкин жене в один из редких в последние годы его жизни приездов в Москву.
Петр Яковлевич делится с Екатериной Гавриловной всеми нюансами своих внутренних переживаний и взаимоотношений. Он рассказывает ей о столкновениях в Английском клубе, когда, находя занятыми облюбованные им места в газетной или каминной комнатах, он нередко отпускает колкие остроты, что не может не вызывать соответствующей реакции, но одновременно привлекает и дополнительное внимание к нему. Среди завсегдатаев избранного общества московских сановников и вельмож он становится одной из наиболее колоритных фигур.
В 1833 году члены Английского клуба изъявили желание выбрать своим почетным старшиной московского военного генерал-губернатора Д. В. Голицына. Это событие решили отметить экстраординарным обедом, который надолго запомнился москвичам. Новичок клуба М. П. Погодин, участвовавший в торжестве, отмечал в дневнике: «Какие клики поднялись за благоденствие России. И руками и ногами. Слезы навернулись на глазах. Энтузиазм. Сердце билось. Живое чувствуется в людях. Музыка. Чаадаев».
Заметность Чаадаева, выделяющегося даже на праздничном фоне, становится явной в обычном течении клубной жизни. В «шуме» дебатов, когда, например, решается вопрос об исключении одного члена за «дерзкие и непристойные выражения с угрозою рукою» другому, философические и иронические беседы Петра Яковлевича с избранными им лицами становятся своеобразными маленькими событиями, отмеченными неизвестным стихотворцем:
Чета московских краснобаев,
Михаил Федрович Орлов
И Петар Яковлич Чадаев
Витийствуют средь пошляков…
С участием выслушивая друга, Екатерина Гавриловна советует ему: «Что вас ждет сегодня в клубе? Очень возможно, что вы встретите там людей, которые поднимут целое облако пыли, чтобы защититься от слишком яркого света. Что вам до этого? Пыль неприятна, но она не преграждает пути». Левашова считает, что многие люди из уязвленного самолюбия постоянно зорко следят за малейшими поступками Чаадаева. Поэтому ему необходимо взвешивать каждый свои шаг, преодолевать последствия свойственных его характеру уныния и нетерпения, предупреждать злословие и клевету. «Провидение, – пишет она ему, – вручило вам бесценный клад: этот клад – вы сами. Ваш долг – не только не делать ничего недостойного, но и всеми возможными способами внушать людям уважение к той, если можно так выразиться, всецело интеллектуальной добродетели, которою наделило вас Провидение… Искусный врач, сняв катаракту, надевает повязку на глаза больного; если же он не сделает этого, больной ослепнет навеки. В нравственном мире то же, что в физическом; человеческое сознание также требует постепенности. Если Провидение вручило вам свет слишком яркий, слишком ослепительный для наших потемок, не лучше ли вводить его понемногу, нежели ослеплять людей как бы Фаворским сиянием и заставлять их падать лицом на землю? Я вижу ваше назначение в ином; мне кажется, что вы призваны протягивать руку тем, кто жаждет подняться, и приучать их к истине, не вызывая в них того бурного потрясения, которое пе всякий может вывести. Я твердо убеждена, что именно таково ваше призвание на земле; иначе зачем наша наружность производила бы такое необыкновенное впечатление даже на детей? Зачем были бы даны нам такая сила внушения, такое красноречие, такая страстная убежденность, такой возвышенный и глубокий ум? Зачем так пылала бы в вас любовь к человечеству? Зачем ваша жизнь была бы полна стольких треволнении? Зачем столько тайных страдании, столько разочарований?..»
Преклоняясь перед «всецело интеллектуальной добродетелью» Петра Яковлевича, которая, по ее мнению, намного возвышает его над другими людьми, Екатерина Гавриловна не понимает, почему его глубокий ум, убеждающее красноречие, любовь ко всему человечеству не воздействуют благотворно и примиряюще на отдельного человека. Но почему же, спрашивает она взволнованно Чаадаева, доверившего ей письма Авдотьи Сергеевны Норовой, «чувство, вызванное таким высшим и чистым существом, приняло такое несчастное и фатальное направление» у болезненной девушки? Для облегчения страданий последней Петр Яковлевич хотел бы услышать из ее уст более откровенные признания, которые, по мнению Левашевой, могут лишь усилить напрасные иллюзии и привести к обратному эффекту. Екатерина Гавриловна советует ему не бросать любопытных и испытующих взглядов в простую и наивную душу, похожую на открытое письмо, а оставить и без того понятную сердечную тайну под целомудренной вуалью. Только время и отсутствие встреч способны вылечить глубокую любовную рану в этой душе.
Трудно сказать, как воспользовался Чаадаев советами своей хозяйки и друга – прервал ли совсем отношения с Авдотьей Сергеевной или поддерживал их в той или иной степени. А вот в его отношениях с братом наступает очередное охлаждение. Побывав в декабре 1833 года на новой квартире Петра, Михаил больше нее ездит к нему, что сильно огорчает тетку, призывающую братьев жить мирно и дружно.
В отличие от брата, Михаил Яковлевич Чаадаев жил в Москве тихо и незаметно, особенно с 1831 года, когда он обвенчался с дочерью своего слуги Ольгой Захаровной Мордашевой (поручителями при женихе были П. Я. Чаадаев и М. А. Салтыков). «Ведет жизнь обыкновенную», – говорилось о Михаиле в полицейском донесении, относящемся к Петру. «Спрашиваешь мой друг» – писала как обычно, почти без знаков препинания Шереметева Якушкину, – есть ли у Чаадаева дети кажется нет я бы слыхала о жене его ничего не могу сказать много раз говорила ему познакомить меня всегда один ответ зачем. – А Петр Яковлич говорит, что она не глупая и добрая женщина…»
В 1832 году Опекунский совет продал по третьей закладной последнее имение Петра Яковлевича, числившееся за ним после раздела наследства, и ему теперь оставались на прожиток только те 7 тысяч рублей ассигнациями, которые ежегодно выплачивал ему брат по раздельному акту. И хотя, как замечала Надежда Николаевна, «для одного человека довольно етова», Петр при своих непомерных расходах оказывается в еще более сложном положении, ибо ему теперь, по словам тетки, придется «себя лишать в своих удовольствиях, что для него очень тяжело». И когда Михаил иной раз из-за собственных денежных неурядиц нарушает регулярность выплаты, брат проявляет недовольство. Михаил Яковлевич успокаивает его, подробно отчитывается перед ним о своих делах, рассказывает о срубке леса и сдаче земли под вспашку, за что деньги дают на несколько лет вперед и что раньше он мало использовал. Для разрешения финансовых затруднений владелец Хрипунова, к тому же так и не нашедший себе места в древней столице, отправился летом 1834 года вместе с женой в наследственное нижегородское имение. Прощались братья буднично, не подозревая, что больше не увидятся…
11
Уезжая, Михаил возвратил брату список «Горя от ума», какие-то произведения сенсимонистов, политико-экономические трактаты и среди прочих книг сочинение «О государственном кредите», изданное анонимно в 1833 году М. Ф. Орловым – одним из самых близких друзей Петра Яковлевича в эту пору. Двенадцать лет назад Михаил Федорович предлагал членам тайного общества печатать фальшивые ассигнации для подрыва царских финансов и свержения правительства, а теперь выступал за неограниченный рост крупной частной собственности и свободную игру экономических сил, дабы опережающим развитием хозяйственных реформ «закрыть навсегда ужасную эпоху политических переворотов и начать счастливую эру постепенных гражданских преобразований». После окончания суда над декабристами царь заявил своим приближенным, что M. Ф. Орлова следовало бы повесить первым. Однако высочайшее расположение к его брату, А. Ф. Орлову, спасло Михаила Федоровича от сурового наказания: декабрист отделался деревенской ссылкой. Уже в 1831 году ему разрешили перебраться в Москву, где он купил и богато отделал большой дом на Пречистенке.
По словам Герцена, «бедный Орлов был похож на льва в клетке. Везде стукался он в решетку, нигде не было ему ни простора, ни дела, а жажда деятельности его снедала». Эта жажда заставляла Михаила Федоровича то углубляться на время в изучение химии, то браться за организацию хрустальной фабрики, не приносившей доходов. Принимался он и за метафизические системы, пока не остановился на политической экономии, рассматриваемой им, весьма расширительно, сквозь призму популярного в 30-е годы понятия просвещение, соединяемого ранее декабристами с политической основой. У Орлова же это понятие теперь замыкается на увеличивающихся и утончающихся потребностях людей: «Чем более народ имеет искусственных нужд, тем он более близок к просвещению».
Подобная теория, ведущая в исторической перспективе к демократической деспотии и к обществу потребления, должна была вызывать возражения у Чаадаева, в рассуждениях которого само понятие просвещения намного превосходит экономические обоснования. Возможно, он искал и какие-то точки соприкосновения с мыслями сочинения Орлова «О государственном кредите», которое, распространяясь в обществе (с ним знакомился и Пушкин), не находило отклика среди современников. Петр Яковлевич и Михаил Федорович часто встречались не только в скромном флигеле на Новой Басманной или в богатом доме на Пречистенке, но и в Английском клубе, на гуляньях и балах, в салонах Елагиной, Свербеевой, Левашевой. «Московские львы», как их называл Герцен, оказавшись в клетках, привлекали к себе внимание.
Герцен и Огарев, вокруг которых группировалась университетская либеральная молодежь, видели в их оторванности от социально-государственной активности своеобразную оппозицию существующему режиму, вынужденную молчаливую форму продолжения декабристских традиций. Заинтересовали их и необычные идеи Чаадаева. В июне 1833 года Вяземский писал А. И. Тургеневу из Петербурга: «Знаете ли, что Чаадаев надел черный галстух? C'est tout dire»[24]24
Этим все сказано (франц.).
[Закрыть]. Он в Москве кажется сенсимонствует. Впрочем, и здесь та же ссылка от меня: «Voyez m-me Sverbeeff»[25]25
Повидайте г-жу Свербееву (франц.).
[Закрыть], которая расскажет много забавного о нем».
Сенсимонствование Петра Яковлевича в гостиных и салонах не могло не привлекать внимания молодых Герцена и Огарева, как раз в ото время занятых идеями христианского социализма. В июле 1833 года Герцен писал своему другу, что «мир ждет обновления, что революции 89-го года ломала – и только, но надобно создать новое, палингенезическое (возрождающее. – Б. Т.) время, надобно другие основания положить обществам Европы, более права, более нравственности, более просвещения. Вот опыт, это S.-Sim…». Через год на допросе Герцен заявит, что находил в сенсимонизме развитие учения о совершенствовании человеческого рода, начало той фазы в христианстве, когда оно будет принято и исполнено не столько в наружных формах, сколько в смысле «истинной благодати и нравственности».
По письму Чаадаева к 1831 году к Пушкину известно, что он рассматривал сенсимонизм как «католицизм нового рода», способный завершить судьбы рода человеческого. Есть определенное сходство между идейными исканиями Петра Яковлевича и Герцена в стремлении соединить на общей осноне естественнонаучное и социально-философское знание с «божественным откровением» религии и в ряде других вопросов.
Познакомились они только летом 1834 года на званом обеде в доме Михаила Федоровича, видевшего в молодом человеке, по словам автора «Былого и дум», «восходящую возможность». Когда все гости были и сборе, вспоминал Герцен, «взошел, холодно кланяясь, человек, которого оригинальная наружность, красивая и самобытно резкая, должна была каждого остановить на себе. Орлов взял меня за руку и представил; это был Чаадаев. Я мало помню об этой первой встрече, мне было не до него; он был, как всегда, холоден, серьезен, умен и зол. После обеда Раевская, мать Орловой, сказала мне:
– Что вы так печальны? Ах, молодые люди, молодые люди, какие вы нынче стали!
– А вы думаете, – сказал Чаадаев, – что нынче еще есть молодые люди?
Вот все, что осталось у меня и памяти…».
Герцену, позднее находившемуся с Петром Яковлевичем в самых лучших отношениях, действительно было не до того. Он хотел посоветоваться с Орловым в связи с арестом Огарева по «Делу о лицах, певших в Москве пасквильные песни». В начале июля 1834 года тайный осведомитель камер-юнкер Кашинцов сообщил в III отделение об этих песнях, распеваемых некоторыми студентами московского университета и их друзьями и оскорблявших царскую фамилию. Обер-полицмейстер Цынский убедился лично в достоверности доноса, явившпсь переодетым на подстроенную провокатором вечеринку. Из допросов арестованных выяснилось их знакомство с Огаревым, которого также взяли под стражу. От его бумаг потянулась ниточка к Герцену, чей арест и философско-поэтическая переписка с другом о Шиллере и Гете, о Шеллинге и Гегеле, об античности и христианстве и особенно о сенсимонизме послужили причиной для заведения особого дела. Позднее Герцен писал, что их обвинили в намерении создать тайное общество с целью пропаганды сенсимонистских идей. Представитель следственной комиссии, попечитель московского учебного округа князь С. М. Голицын при вынесении приговора докладывал Бенкендорфу, что суждения подсудимых представляют собою «одне мечты пылкого воображения», но, «укореняясь временем, могут образовать расположение ума, готового к противным порядку предприятиям». И хотя Герцен и Огарев оказались непричастными к делу о пении пасквильных песен, их, по словам первого, отправили «в ссылку за сенсимонизм».
Надо отметить, что Чаадаев, пристрастно следивший за всяким заметным движением умов в обществе, но обходил своим вниманием ссыльных молодых людей, которые рассчитывали на его авторитет и участие в их литературных делах. Об этом можно судить по декабрьскому письму 1835 года Огарева к приятелю Н. X. Кетчеру, часто бывавшему в доме Ловашевых и хороню знавшему Петра Яковлевича. В нем идет речь о проекте журнала, издавать который еще за несколько месяцев до ареста задумывал Герцен. Предполагаемое издание должно было включать в себя разнообразные сведения по многим наукам, философские и исторические труды, критические разборы иностранной и отечественной словесности, теорию литературы, поэзию, прозу.
Главная же, объединяющая все разделы, цель подразумевала необходимость «следить за человечеством в главнейших фазах его развития» и рассматривать современные проблемы сквозь призму эволюции мирового социального процесса. Философско-исторический эволюционизм, пронизывающий также чаадаевскую систему мысли, составляет стержень и проекта Огарева, замечавшего, что в основных научных статьях следует показывать «ход обстоятельств, произведших факт или идею, настоящее их положение и ожидание в будущем». Читатель должен видеть, «как было, как есть, как будет, но последнее со всеми предосторожностями, чтобы только читателю давать намек, что китайской стоячести нет в делах человеческих…». Материалы нового издания должны будить в читателях возвышенные чувства и стремления к действию, а потому желательно избегать в нем карикатурных изображений и, байронического пессимизма. Желательно также, добавляет Огарев, привлечь к журналу «все литературные славы с покровительством Чаадаева, которому об этом поговори…».
Почтительное отношение либеральной молодежи к Чаадаеву и Орлову, их саркастические реплики и критические суждения в Английском клубе и в аристократических домах вызывали раздражительную реакцию в высшем свете, доходившую до правительства. «Вы верно слышали, – сообщал о ходивших по Москве слухах близкий к кругу Герцена Н. А. Мельгунов члену кружка Станкевича Я. М. Неверову в январе 1835 года, – что Загоскин пишет комедию «Недовольные», для которой тему ему дал государь». Тему дал государь, а вот прототипами действующих лиц служили Михаил Федорович и Петр Яковлевич. Главный герой, князь Радугин, находясь в отставке и тратя много денег на прихоти жизни, сердится, что правительство не замечает его талантов и не использует их должным образом. На его желание получить государственную должность министр отвечает отказом почти теми же словами, что Бенкендорф Чаадаеву: для этого нужна «большая опытность, которая приобретается продолжительной и постоянной службою…». Сын князя Владимир, которым восхищаются ученые умы Германии и Франции, говорит и пишет на нескольких иностранных языках, но плохо знает русский и презирает все отечественное. Из-за нерадивого исполнения служебных обязанностей его увольняют и дают ему совет получше изучить русскую грамматику. В довершение всего неоплаченные долги Радугиных приводят к тому, что, как выражается глава семейства, непросвещенные варвары из гражданской палаты, не знающие римского права, описывают их имение.
В подобных штрихах легко проглядываются сатирически преувеличенные черты биографии Чаадаева, писавшего А. И. Тургеневу незадолго до премьеры: «Недовольные! Понимаете вы всю тонкую иронию этого заглавия? Чего я, с своей стороны, не могу понять, это – где автор разыскал действущих лиц своей пьесы. У нас, слава Богу, только и видишь, что совершенно довольных и счастливых людей. Глуповатое благополучие, блаженное самодовольство, вот наиболее выдающаяся черта эпохи у нас… Говорят, что О… и я выведены в новой пьесе. Странная мысль сделать недовольного из О…, из этого светского человека, во всех отношениях счастливого, счастливого до фанатичности. А я, что я сделал, что я сказал такого, что могло бы послужить основанием к обвинению меня в оппозиции? Я только одно непрестанно говорю, только и делаю, что повторяю, что все стремится к одной цели и что эта цель есть Царство Божие…»
Однако, как известно, «одна мысль» Чаадаева трудно усваивалась иными современниками, другие считали ее утопичной и отвергали вовсе, третьи обращали внимание лишь на резкие суждения о России, не зная или не замечая постоянного и постепенного изменения его мнений о ней. Как бы то ни было, за ним и за его другом закрепилась репутация «недовольных». И многие москвичи, хорошо знавшие их лично, спешили познакомиться с театральным представлением. «Театр был полон, – писал Белинский о премьере комедии, – ни одного свободного кресла, ни одной пустой ложи; не говорим уже о прочих местах. Самая внешность театра отзывалась какою-то бенефисною торжественностью; необыкновенное освещение, суетливость и давка в дверях, множество экипажей всех родов возвещали, что во внутренности должно произойти что-то необыкновенное и важное…»
Однако ценители подлинного искусства выходили из театра разочарованными. Заданность темы и нарочитое высмеивание, упрощающие реальную сложность характеров и нарушающие правдивость повествования, заведомо обрекают комедию Загоскина на неуспех; «Недовольные», – замечал Пушкин, – в самом деле скучная, тяжелая пиеса, писанная довольно легкими стихами. Лица, выведенные на сцену, не смешны и не естественны. Нет ни одного комического положения, а разговор пошлый и натянутый не заставляет забывать отсутствие действия».
А вот с другим сатирическим изображением Петра Яковлевича, в «Современной песне» Д. В. Давыдова, дело обстояло гораздо сложнее. Прославленный партизан, который знал Чаадаева еще со времеи Отечественной войны и службы в Ахтырском гусарском полку, не только сочинял оригинальные стихи, но и с острой проницательностью оценивал многие социальные процессы современной жизни. Например, как человека военного, его сильно беспокоило положение в армии, о котором можно судить по цифрам одного из отчетов за 1835 год: из 231099 человек 173892 оказались больными, причем 11023, то есть каждый двадцатый, умерли. Болезни подавляющего большинства носили изнурительный и воспалительный характер. «Явилась мысль пересоздать человека. Требуют, чтобы солдат шагал в армии… после всех вытяжек и растяжек солдат идет в казармы, как разбитая на ноги лошадь…»
Но и без подобных цифр из докладной записки царю Давыдов по собственным впечатлениям хорошо представлял себе последствия вдохновенного изучения правил вытягивания носков, равнения шеренг, исполнения ружейных приемов и т. д., чем «щеголяют все наши фронтовые генералы и офицеры, признающие устав верхом непогрешимости, служащим для них источником самых высоких поэтических наслаждений». С вступлением на престол Николая I, замечает наследник суворовских традиций, ряды армии постепенно наполняются грубыми невеждами, ненавидящими всякую мысль.
«Грустно думать, – сетует Давыдов, – что к этому стремится правительство, но понимающее истинных требовании века, и какио заботы и огромные материальные средства посвящены им на гибельное развитие системы, которая, если продлится надолго, лишит Россию полезных и способных слуг. Не дай боже убедиться нам на опыте, что не в одной механической формалистике заключается залог всякого успеха. Это страшное зло не уступает, конечно, по своим последствиям татарскому игу!
Мне, уже состарившемуся в старых, но несравненно более светлых понятиях, не удастся видеть эпоху возрождения России. Горе ей, если к тому времени, когда деятельность умных и сведущих людей будет ей наиболее необходима, наше правительство будет окружено лишь толпою неспособных и упорных в своем невежество людей. Усилия этих лиц не допускать до него справедливых требований века могут ввергнуть государство в ряд страшных дел».
Подобно Чаадаеву, но в ином духе размышлял Денис Давыдов и о «тайне времени», в котором «польза, благосостояние и свобода народов все остаются и определены вечно остаться на кресте между двух разбойников: честолюбия военного и честолюбия гражданского, разбойников не распятых и без раскаяния… пока всепоглощающее «я» будет нашим единым рычагом, единым нашим идолом, единым нашим богом, до тех пор напрасны будут все наши усилия; и до тех пор наш удел один из двух: рабство или анархия…».
Чаадаев, не раз встречавшийся с Давыдовым в московских салонах, служил для последнего одним из примеров живого противоречия между утопической теорией и реальным поведением ее носителя, когда непобежденный «разбойник» честолюбия, препятствующий живому и непосредственному объединению людей и еще более раздражающий их, заставляет размышлять о невозможности осуществления «царства божия» на земле.
Проявлением такого раздражения, удаляющего от поисков подлинного взаимопонимания, служат строки самого Давыдова, писавшего Пушкину после неприятностей, которые возникли в связи с публикацией первого философического письма: «Ты спрашиваешь о Чаадаеве? Как очевидец, я ничего не могу сказать о нем; я прежде не езжал к нему и теперь не езжу. Я всегда почитал его человеком весьма начитанным и, без сомнения, весьма умным шарлатаном в беспрерывном пароксизме честолюбия, но без духа и характера, как белокурая кокетка, в чем я, кажется, не ошибаюсь».
Злая ирония, касаясь больного места, не излечивает, а лишь усиливает боль, и, подобно честолюбию, способствует, со своей стороны, развитию в душах людей не объединяющих, а разъединяющих свойств. У людей истинно добродетельных, замечал Герцен, ее нет, как нет ее и «у людей, живущих в эпохи живые, – у апостолов, например. Ирония или от холода души (Вольтер), или от ненависти к миру и людям (Шекспир и Байрон). Это отзыв на обиду, ответ на оскорбление – но ответ гордости, а не христианина».
Ответ гордости, точно подмечающий живые противоречия, но не охватывающий их интимной глубины, слышен и в «Современной песне», где о Чаадаеве говорится так:
Иронический подход к личности и философским поискам Чаадаева уводил Давыдова от понимания их подспудной сложности, от разговора и спора по существу. В «Современной песне» поэт пишет о смене «века богатырей» веком «мошек да букашек», корчащих из себя либералов и напитавшихся из газет модными бреднями о ниспровержении существующих правительств. Говоря о хулителях деспотизма и проповедниках равенства, замысливших ослабить Россию, Давыдов замечает: