Текст книги "Чаадаев"
Автор книги: Борис Тарасов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 37 страниц)
21
Возражая Тютчеву теоретически в границах своих прежних категорий, Чаадаев в практическом плане думает лишь о сохранении покоя в мире и наведении порядка в Европе. Говоря в письме Хомякову о подавлении русскими войсками в 1849 году мятежа в Венгрии, он как бы повторяет интонации цитированного письма к Тютчеву, вновь заводит речь о необходимости сознания «нашего высокого призвания спасти порядок, возвратить народам покой, научить их повиноваться властям так, как мы сами им повинуемся, одним словом, внести в мир, преданный безначалию, наше спасительное начало». В послании к М. А. Дмитриеву он рассуждает о созданной своеволием человека действительности, которая «никуда не годится».
Безначалие и отсутствие порядка, жалуется Петр Яковлевич в 1851 году находящемуся за границей Жуковскому, затрагивают и российскую современность, хотя она и не такая беспутная, «как ваше басурманское время». На словах и на бумаге, в приятельской беседе и перед публикой, замечает он, торжествует вранье и совершенная безнаказанность. И хотя, намекает он на славянофилов, за последнее десятилетие многое узнано из того, о чем «прежде и слуха не было», новое знание или поражено бесплодием, или выражено на непонятном для читателя наречии. Тоскуя по бесспорным авторитетам в общественном мнении и признавая таковой в Жуковском, Чаадаев призывает его: «Приезжайте с нами пожить, да нас научить. Зажились вы в чужой глуши, право, грех… Не поверите, как мы избаловались с тех пор, как проживаем без пестунов. Безначалие губит нас. Ни в печатном, ни в разговорном круге не осталось никого из той кучки людей почетных, которые недавно еще начальствовали в обществе и им руководили, а если кто и уцелел, то дряхлеет где-нибудь в одиночестве ума и сердца. Все у нас нынче толкуют про какое-то направление: не направление нам нужно, а правление…»
Копия послания к Жуковскому, написанного и с целью распространения в московских и петербургских салонах, оказалась также в руках Ф. Н. Глинки, который читал ее с тройным удовольствием – как чистую русскую прозу, очерк современных нравов и поучение. «Мне показалось, – хвалил Федор Николаевич Петра Яковлевича в неопубликованном письме, – что я слышу Гостомысла, вызывающего Рурика. Так и слышишь слова: «Земля наша пространна и богата, да нет в ней порядка!» Будете ли вы так счастливы, как Гостомысл? Приедет ли Рурик из Баден-Бадена володети русской землей, то есть литературой? А худо без Рурика! Что разговор, то спор; что спор, то ссора; а дело от этого не выигрывает. Петербургские нахалы бьют московскую усобицу по носам и набегают как половцы, пользуясь семейными раздорами. Авторитет великое дело: он ставит все на свое место. Теперь у нас: «Кто раньше встал, тот и капрал». Все колеса спрыгнуты с осей, и всякому колесу хочется на чужой оси повертеться. Вот наше положение. Вызывайте же, вызывайте же Рурика из Баден-Бадена и напечатайте, непременно напечатайте ваше мастерское письмо».
Однако письмо Чаадаева не было напечатано, находившийся в Баден-Бадене больной Жуковский, едва успев поблагодарить его за добрые слова, скончался, а колеса жизни вертелись все быстрее и соскакивали со старых осей: открывались новые ландшафты времени и ставились все новые вопросы, на которые следовало искать и новые ответы. К числу таких вопросов относились социалистические идеи, которыми Петр Яковлевич интересовался и раньше, изучая с карандашом в руках труды Фурье и Оуэна, но которые после революционных событий в Европе 1848 года и ареста членов кружка Петрашевского весной 1849 года в Петербурге принимали в его глазах ужо далеко не теоретическое значение.
Герцен, вызывавший удивление у живших за границей соотечественников рассказами об отсутствии в России политических партий и кружков, возможно, знал, что с середины 40-х годов в северной столице на квартире М. В. Буташевича-Петрашевского образовался своеобразный политический клуб, где по пятницам собирались литераторы, студенты, чиновники, офицеры и обсуждали проблемы утопического социализма, пути их действенного решения. После европейских волнений разговоры все чаще заходили об устройстве тайной типографии, подготовке массового восстания и т. п.
Свойственное человеческому сердцу и проявляющееся в самых разнообразных формах право на своекорыстие перед лицом революционных событий конца 40-х годов и практического освоения социалистических идей осознавалось особенно совестливыми людьми как личная вина.
«Французский коммунизм должен был возникнуть, – замечал А. И. Кошелев, сам богатый человек, – потому что деньги сделались идолом всех и каждого, чрезмерное богатство некоторых и совершенная бедность прочих должны были породить нелепую мысль французского коммунизма. В христианском государстве французский коммунизм был бы невозможен; он силится взять то, что каждый христианин по совести должен сам положить к ногам своей братии». Уставший от разговоров и споров Хомяков писал, что несмотря на самую пылкую любовь к России, тот является ее врагом, кто владеет крепостными соотечественниками, одуряет народ собственными барскими привычками и европейским комфортом, лишает себя и других возможности прочного укрепления в жизни истинного просвещения.
Подобные интонации слышатся и в размышлениях Чаадаева. «Социализм победит, – заявляет он решительно в одном из фрагментов, – не потому, что он прав, а потому, что мы не правы…» Петр Яковлевич рассуждает о естественном праве рабочих пользоваться многочисленными благами цивилизации, породившей во всех классах общества новые, требующие удовлетворения, потребности. «Рабочий хочет иметь досуг, чтобы так же, как и вы, иногда побеседовать с друзьями… прочесть новую книгу… посмотреть новую пьесу. Он, конечно, неправ, но тогда почему же вы так старались распространить просвещение, организовать начальное обучение, сделать науку всякому доступной? Следовало оставить массы в их грубом невежестве. Средства, пускаемые в ход обездоленными массами для завоевания земных благ, без сомнения, скверны, но думаете, ли вы, что те, которые феодальные сеньоры использовали для своего обогащения, были лучше?.. Бедняк, стремящийся к малой доле достатка, который вам девать некуда, бывает иногда жесток, это верно, но никогда не будет он так жесток, как жестоки были ваши отцы – те именно, кто сделал из вас то, чем вы есть; кто наделил вас тем, чем вы владеете».
На мысли о справедливом возмездии для обладателей земных благ наводят Чаадаева среди прочих фактов и распространявшиеся в России листовки. Одна из них оказалась у Петра Яковлевича, и он сделал с нее собственноручную копию: «Братья любезные, братья горемычные, люди русские, православные, дошла ли до вас весточка, весточка громогласная, что народы выступили, народы крестьянские взволновались, всколебались, аки волны окиана-моря, моря синего! Дошел ли до вас слух из земель далеких, что братья ваши, разных племен, на своих царей-государей поднялись все, восстали все до одного человека! Не хотим, говорят, своих царей, государей, не хотим их слушаться. Долго они нас угнетали, порабощали, часто горькую чашу испивать заставляли. Не хотим царя другого, окромя царя небесного».
Встреча Петра Яковлевича с попадьей из тетушкиной деревни, которую обокрали в богадельне и которая, обратившись за помощью к Е. Д. Щербатовой, не только не получила ни копейки, но даже не была принята, служит подтверждением нового поворота его мыслей. «По-видимому, доступ к богатым окончательно воспрещен беднякам, – пишет он двоюродной сестре. – Удивляйтесь после этого кровавой республике и смутам, волнующим весь мир».
Мы не правы, обращается он к современникам, распространяя среди них копии своей проповеди «Воскресная беседа сельского священника, Пермской губернии, села Новых Рудников», ибо стремимся обезопасить собственное «я» имуществом и богатством, а попросту говоря, не исполняем заповедей и тем самым не прерываем цепь зла в мире. Избрав эпиграфом к проповеди евангельские слова о том, что «удобнее верблюду пройти сквозь игольное ушко, нежели богатому войти в Царствие Божие», Чаадаев призывает прекратить неумеренное стяжательство, раздать имущество бедным и последовать за Христом: «Отрешитесь от богатств своих, докажите совершенное презрение свое к тем земным благам, которых излишество, если и не заключает в себе собственно греха, то всегда и необходимо бывает источником его; без того не видать вам царствия Божия; золото ваше есть непреодолимая преграда, вас с ним разлучающая…»
Свою проповедь Чаадаев подписал именем Петр Басманской, раздавал ее копии Е. А. Свербеевой, М. Н. Лонгинову, другим знакомым, в числе которых оказался и Шевырев. Степан Петрович любил рассказывать Петру Яковлевичу при встречах на вечерних прогулках в Сокольниках о прочитанных местах из «Четьих Миней», а тот озадачивал собеседника вопросами об исполнении заповедей. Эпиграф, выбранный автором «Воскресной беседы…», признается Шевырев в письме к Чаадаеву, является одним из труднейших текстов Евангелия для применения в жизни. «Главная трудность в определении самого богатства. Человек, имеющий копейку, уже богач в сравнении с тем, который ее не имеет. Всей он отдать не может, потому что с голоду сам умрет, но должен отдать половину, потому что важно любить ближнего не более самого себя. Если бы все богачи так поступали, то не было бы нищих…»
Читая эти несколько казуистические строки, Петр Яковлевич еще раз убеждался, как велико и трудноодолимо расстояние между «мышлением» и «чтением», с одной стороны, «жизнью» и «поведением» – с другой. Не мог он не думать и о мучительном разрыве между собственными призывами и действиями. Путь от «мы виноваты» к «я виноват» оказывался настолько великим, что последние слова как-то и не произносились вслух.
22
Главные трудности, вопреки суждению Степана Петровича, опять-таки упирались в извечные свойства человеческого сердца, потребности которого искали своего удовлетворения. Петру Яковлевичу невозможно отказаться от ласкающих тщеславие привычек выделяться в обществе и изысканно одеваться, что, вызывая раздражение и зависть окружающих, не только не способствует сближению с ними, но и требует обличаемого им самим богатства. Чаадаев уже приближался к 60-летнему возрасту, а, как и много лет назад, ездил на Тверскую или на Кузнецкий мост, чтобы заказать себе дорогую одежду в самых модных мастерских и магазинах.
Иногда его беспокоила язвительность современников, например, пасквиль на французском языке, который вместе с ним получили вскоре после начала революционных событий 1848 года и многие его знакомые. Автор под псевдонимом Луи Колардо, вспоминая давнишнее наказание сочинителя первого философического письма, объявлял себя врачом-психиатром, недавно приехавшим из Парижа, переполненного сейчас всевозможными безумцами. В Москве он не мог не обратить внимание на чрезвычайно занимательного субъекта, чье сумасшествие давно и хорошо известно. Оно состоит в том, что «г. Чаадаев, будучи пустым и ничтожным человеком, себя воображает гением». Луи Колардо предлагал Петру Яковлевичу безвозмездно свои медицинские услуги и просил их принять как большое одолжение для него самого, ибо совершенное исцеление столь любопытного больного навсегда упрочит его репутацию. Тогда он сможет надеяться на место врача у графа Мамонова, одного из самых родовитых и богатых людей в России, долгие годы страдающего неизлечимым расстройством ума. В письмах, направленных другим лицам, пасквилянт излагал то же содержание, прося их похлопотать, чтобы господин Чаадаев согласился у него лечиться.
Весьма своеобразно помнил о «телескопской» истории и шеф жандармов Алексей Федорович Орлов, по словам Жихарева, любивший Петра Яковлевича за независимость характера и беседовавший с ним без церемоний официальности, откровенно и доверительно. При их встречах в Москве Орлов спрашивал полушутя Чаадаева, зачем тот связался с римским папой. А друг покойного Михаила Федоровича не мог отказать себе в удовольствии поперечить и «ошеломить» здравствующего и высокопоставленного брата. Однажды, когда арестованный после дрезденского возмущения и выданный австрийским правительством русскому М. А. Бакунин содержался в Петропавловской крепости, начальник III отделения во время одного из приездов двора в древнюю столицу спросил «басманного философа»: «Не знавал ли ты Бакунина?» Чаадаев ответил: «Бакунин жил у нас в доме и мой воспитанник». – «Нечего сказать, хорош у тебя воспитанник, – сказал граф Орлов, – и делу же ты его выучил».
С приведенным рассказом Жихарева констрастирует другой, где он показывает, как Петр Яковлевич чувствовал ситуации, в которых можно или нельзя раздражать сильных мира сего. В 1851 году за границей вышла брошюра Герцена «О развитии революционных идей в России», посвященная М. А. Бакунину. Разочаровавшись в неудачах европейских революций, принесших лишь новые плоды скучного буржуазного педантизма и «безукоризненной пошлости поведения», автор брошюры, по-своему понимая свойственные русскому народу общинные и артельные начала, возлагает особые надежды в деле грядущих общественных преобразований на Россию, которой, по его мнению, свойственны «свежесть молодости и природное тяготение к социалистическим установлениям». Прочерчивая исторические и современные линии, подводящие к таким преобразованиям, Герцен говорит и о Чаадаеве, не соглашаясь, правда, с западно-католическим решением вопроса о будущем России в его первом философическом письме. Значение этого письма он видит в протесте против мешающих прогрессу личности и общества традиций и учреждений, в «лиризме сурового негодования, которое потрясает душу и надолго ее оставляет под тягостным впечатлением». Подобный «лиризм» определяет для Герцена и главное значение творчества Гоголя (хотя в нем же он находит надежду на возрождение), являющегося для него «криком ужаса и стыда», «полным курсом патологической анатомии», «историей болезни» социальной жизни России.
В истолковании автора брошюры и Чаадаев и Гоголь получили видное место в истории русского освободительного движения, что не могло быть не замеченным начальником III отделения, внимательно следившим за деятельностью Герцена. Когда в сентябре 1850 года русский консул в Ницце познакомил Герцена с повелением Николая I о немедленном возвращении на родину, тот отказался его исполнить, о чем и написал А. Ф. Орлову. Последний, получив отказ и препроводив его к царю, высказал свое мнение: «Не прикажете ли поступить с сим дерзким преступником по всей строгости существующих законов?» Согласие было дано, и Петербургский надворный уголовный суд вынес решение признать Герцена «за вечного изгнанника из пределов Российского государства».
О выходе «Развития революционных идей в России» Чаадаев узнал впервые именно от начальника III отделения, оказавшегося в Москве проездом и по обыкновению навестившего его. В разговоре с Петром Яковлевичем Орлов заметил: «В книге из живых никто по имени не назван, кроме тебя… и Гоголя, потому, должно быть, что к вам обоим ничего прибавить и от вас обоих ничего убавить, видно, уж нельзя».
Еще в 1849 году в письме к московским друзьям из Женевы Герцен просил показать Чаадаеву места, где речь идет о нем, и добавлял: «Он скажет: «Да, я его сформировал, мой ставленник». Теми же словами Петр Яковлевич мог, как и в случае с Бакуниным, озадачить еще раз Орлова. Но не стал. Напротив, составил милостивому государю, графу Алексею Федоровичу Орлову следующее послание: «Слышу, что в книге Герцена мне приписываются мнения, которые никогда не были и никогда не будут моими мнениями. Хотя из слов вашего сиятельства и вижу, что в этой наглой клевете не видите особенной важности, однако не могу не опасаться, чтобы она не оставила в уме вашем некоторого впечатления. Глубоко благодарен бы был вашему сиятельству, если бы вам угодно было доставить мне возможность ее опровергнуть и представить вам письменно это опровержение, а может быть, и опровержение всей книги. Для этого, разумеется, нужна мне самая книга, которой не могу иметь иначе, как из рук ваших…»
В июле того же 1851 года Чаадаев передал с оказией письмо к Герцену, в котором сожалел, что «события мира» разлучили их, наверное, навсегда, и благодарил его за известные строки, видимо, за лестные отзывы в упомянутом послании Александра Ивановича к московским друзьям или в испугавшей его брошюре. «Может быть, придется вам скоро сказать еще несколько слов об том же человеке, и вы, конечно, скажете не общие места – а общие мысли, – выражает Петр Яковлевич свою надежду. – Мне, вероятно, недолго остается быть земным свидетелем дел человеческих; но, веруя искренно в мир загробный, уверен, что мне и оттуда можно будет любить вас так же, как теперь люблю, и смотреть на вас с тою же любовью, с которою теперь смотрю. Простите».
Сердечные слова, в которых заметны ноты искренней благодарности и раскаяния, а одновременно и спокойной полемики по существу жизненных вопросов, позволяют высказать предположение, что послание Чаадаева к Герцену могло быть написано после его беседы с А. Ф. Орловым.
Жихарев объясняет составление письма к начальнику III отделения преклонным возрастом, неудовлетворительным состоянием здоровья, стесненным материальным положением, общими нравственными расстройствами родственника. Ко всем этим причинам, усиливающим инстинктивные порывы к самосохранению, следует добавить резкое изменение общественной обстановки в России после европейских революций 1848–1849 годов.
23
Правительство, опасаясь «заразного» духа, предпринимало особые меры по ужесточению контроля над распространением идей и просвещения. Стали ходить слухи о закрытии университетов. Был создан так называемый бутурлинский комитет для постоянного контроля над цензурой и направлением периодических и прочих печатных изданий.
Говоря о создавшейся литературно-общественной обстановке этих лет, Погодин замечал, что цензуре подвергались уже почившие писатели Кантемир, Державин, Карамзин, Крылов, запрещались сочинения Платона, Эсхила, Тацита, исключались из публичного рассмотрения целые исторические периоды. Обсуждение богословских, философских, политических вопросов становилось затруднительным, а упоминание злоупотреблений или проявление каких-либо знаков неудовольствия вменялось в преступление. «Литература ушла, ограничилась только посредственными или гадкими повестями… порядочные люди решились молчать, и на поприще словесности остались одни голодные псы, способные лаять или лизать».
Но когда все пути выражения мыслей закрыты, продолжает Погодин свое рассуждение, когда нет ни гласности, ни общественного мнения, власть, но подозревая того, под видом усиления со ослабляется, а подчиненные развращаются. Ложь, обман и лесть получают право гражданства, ибо всякий желающий пользы отечеству и указывающий на недостатки может прослыть за либерального злоумышленника, а потому предпочитает искать любым путем благосклонности начальника и предугадывать его малейшие желания. А начальник, пишет Погодин, одуренный каждением мнимым успехам, ношением лент и звезд, всякое замечание принимает за личное оскорбление и неуважение государства. «Кто не хвалит его, тот беспокойный человек. Не давай ему ходу. А бездарностям, подлецам, посредственностям то и на руку: как мухи на мед, налетают они в наши канцелярии, а еще охотнее в комитеты, где скорее, без всякого труда, награждаются за отличие. Все они составляют одну круговую поруку, дружеское, тайное, масонское общество, чуют всякого мыслящего человека, для них противного, и, поддерживая себя взаимно, поддерживают и всю систему бумажного делопроизводства, систему взаимного обмана и общего молчания, систему тьмы, зла и разврата, в личине подчиненности и законного порядка».
Полное отстранение общественных сил от осуществления правительственных начинаний, исполняемого исключительно бюрократическими средствами, пе только развращало многочисленный чиновный люд, но и сковывало здоровые силы нации. Сила и дисциплина, лишенные существенного нравственного содержания, лишь но видимости давали действенные результаты, а на деле естественно и незаметно ослабляли государство и подготавливали его будущий развал. Требуя жертв от других, многие высокопоставленные деятели, прикрываясь пышными фразами и дутыми отчетами, заботились лишь об увеличении собственного благосостояния и показывали народу примеры совсем иного рода.
Обсуждая подобные вопросы при встречах на Девичьем поле и на Новой Басманной, Погодин и Чаадаев не могли не видеть, до каких смешных, если не глупых, крайностей и мелочей доходила так называемая борьба с революционным духом. Например, в секретных документах III отделения говорится о том, что борода является «принадлежностью баррикадных героев». А потому носящие оную должны стать «предметом беспрерывного полицейского наблюдении, ибо в Европе бороды есть отпечаток принадлежности какому-либо злонамеренному политическому обществу». Шеф жандармов А. Ф. Орлов передавал бывшему университетскому товарищу Петра Яковлевича, а ныне министру внутренних дел Л. А. Перовскому решение Николая I о необходимости пресечь ношение бороды как недостойное подражание западной моде. Министр же весной 1849 года разослал циркуляр всем предводителям дворянства о том, что «государю неугодно, чтобы русские дворяне носили бороды, ибо с некоторого времени из всех губерний получаются известия, что число бород очень умножилось».