Текст книги "Чаадаев"
Автор книги: Борис Тарасов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 37 страниц)
4
В первой половине 40-х годов иностранные гости Чаадаева существенно дополнят представительный круг его знакомств. Министры, сенаторы, почетные опекуны, директора департаментов, губернаторы, вице-губернаторы, жандармские начальники, генералы, цензоры, профессора, графы, князья находили удовольствие в общении с Чаадаевым. Проезжая через Москву, его относительно удаленным от центра города флигель посещал даже сам Л. Ф. Орлов, ставший после смерти Бенкендорфа начальником III отделения. «Старикам и молодым, – вспоминает Герцен в «Былом и думах», – было неловко с ним, не по себе; они, бог знает отчего, стыдились его неподвижного лица, его прямо смотрящего взгляда, его печальной насмешки, его язвительного снисхождения. Что же заставляло их принимать его, звать и, еще больше, ездить к нему?.. Откуда же шло влияние, зачем в его небольшом, скромном кабинете… толпились по понедельникам «тузы» Английского клуба, патриции Тверского бульвара? Зачем модные дамы заглядывали в келью угрюмого мыслителя, зачем, генералы, не понимающие ничего штатского, считали себя обязанными явиться к старику, неловко прикинуться образованными людьми и хвастаться потом, перевирая какое-нибудь слово Чаадаева, сказанное на их же счет? Зачем я встречал у него дикого Американца Толстого и дикого генерал-адъютанта Шилова, уничтожавшего просвещение в Польше?..»
Объяснение своим вопросам Герцен находит и тщеславии важных гостей, приезжавших к Петру Яковлевичу и приглашавших его на свои рауты, а также в том, что мысль постепенно становилась мощной силой, признававшейся в умственной власти Чаадаева настолько, насколько уменьшалась административная власть Николая I. Об иных причинах можно судить по более позднему письму Чаадаева к брату, где он говорит о больших нравственных затратах, потребовавшихся для повторного завоевания положения в обществе после «телескопской» катастрофы. Важные гости не только удостоверяли власть «безумного» ротмистра, о которой говорит Герцен, в глазах окружающих, но и залечивали самолюбивую рану и его собственной душе.
Вяземский отмечал, что особенное удовольствие хозяину новобасманного флигеля доставляли визиты бывших товарищей и сослуживцев из Петербурга, вышедших, как говорится, в люди и способных своим присутствием внушать москвичам, что и он имеет какое-то значение в высоких общественных сферах. Вяземский, некогда негодовавший в связи с публикацией первого философического письма, внутренне и внешне примирился, как и многие другие, с его автором, объективно оценивая его достоинства и прощая слабости.
Однако не только суетиость и слабодушие, желание чувствовать себя социально значимой и почитаемой личностью обусловили своеобразие отношений Чаадаева с выделяющимися на общем фоне людьми, занимавшими когда-то вместе с ним гораздо более скромное общественное положение. Так, его товарищ по университетской скамье Л. А. Перовский стал министром внутренних дел. С. Г. Строганов, с которым он служил в лейб-гвардии Гусарском полку и с которым объяснялся по поводу «телескопской» публикации, исполнял обязанности попечителя Московского учебного округа, В. Л. Олсуфьев, с кем он часто обедал в петербургском ресторане Фельета, играл в свайку в офицерской компании и слушал в гостинице Демута стихи только что окончившего лицей Пушкина, занимал пост гофмейстера двора цесаревича. Особенно же должна была впечатлять Петра Яковлевича карьера Н. А. Протасова, который в давние времена был самым младшим адъютантом (вслед за Чаадаевым) у И. В. Васильчикова, а затем принимал участие в турецкой войне и подавлении польского восстания, получал чины и ордена, быстро став товарищем министра народного просвещения, а вскоре – и обер-прокурором Синода. Он пользовался неизменным доверием и безусловным расположением Николая I, и, возможно, благодаря его участию в комиссии по делу напечатания первого философического письма наказание Чаадаева оказалось столь неопределенным.
Сложная натура Петра Яковлевича заставляла его невольно подчеркивать в той или иной форме свое превосходство над высокопоставленными знакомцами. Его простодушно-колкие замечания нередко чередовались со справедливо-едкой иронией, выразительные примеры которой приводит Герцен: «Чаадаев часто бывал в Английском клубе. Раз как-то морской министр Меншиков подошел к нему со словами:
– Что это, Петр Яковлевич, старых знакомых не узнаете?
– Ах, это вы! – отвечал Чаадаев. – Действительно, не узнал. Да и что у вас черный воротник, прежде, кажется, был красный?
– Да, разве вы на знаете, что я морской министр?
– Вы? Да я думаю, вы никогда шлюпкой не управляли.
– Не черти горшки обжигают, – отвечал несколько недовольный Меншиков.
– Да разве на этом основании, – заключил Чаадаев.
Какой-то сенатор сильно жаловался на то, что очень занят.
– Чем же? – спросил Чаадаев.
– Помилуйте, одно чтение записок, дел, – и сенатор показал аршин от полу.
– Да ведь вы их не читаете.
– Нет, иной раз и очень, да потом все же иногда надобно подать свое мнение.
– Вот в этом я уж никакой надобности не вижу, – заметил Чаадаев».
Петр Яковлевич часто посещал большой дом Соймоновых на Малой Дмитровке, отличавшийся старинным московским радушием. Здесь в гостиной собирались ученые, литераторы, европейские артисты с рекомендательными письмами, путешественники. Живой и веселый хозяин дома, до семидесяти лет каждый день ездивший верхом по улицам, своими манерами напоминал маркиза XVIII века. На вечерах у Соймоновых, как, впрочем, и в других домах древней столицы, Чаадаеву нередко приходилось сталкиваться с Вигелем, что доставляло ему немало тревожных минут.
Как известно, Петр Яковлевич уже много лет являлся лакомым кусочком для колкой иронии Филиппа Филипповича. С начала же 40-х годов, когда Вигель стал постоянно жить в Москве, желчная натура особенно не давала ему покоя при виде «басманного философа».
Утешение язвительности Вигеля доставляли записки, которые он вел много лет и которые жадно читались и переписывались современниками. Он и сам любил знакомить с отрывками из них слушателей в петербургских и московских салонах, поражавшихся остроумию, наблюдательности, злоречию и безыскусственности автора.
Самолюбие невольно заставляло Вигеля видеть в Чаадаеве своеобразного соперника. Величая Петра Яковлевича «плешивым лжепророком», он старался уверить своих знакомых, что влияние его прозелитизма не распространяется далее двух-трех кружков. «Но никто не подозревает, – писал он Хомякову, – тлеющего во тьме в углу старой Басманной сенсимонизма: когда случится назвать Московского Анфантеня, все спрашивают: кто бишь это такой?» Насмешки над ученостью и претензиями «Московского Анфантеня» были рассыпаны и на страницах записок Филиппа Филипповича, о чем Петр Яковлевич, несомненно, знал, но старался никак не реагировать на них при неизбежных встречах. «Но всего любопытнее, – замечает в своих неопубликованных воспоминаниях известный литератор М. А. Дмитриев, – было видеть его (Вигеля. – Б. Т.) вместе с Чаадаевым… Оба они хотели первенства. Но Чаадаев не показывал явно своего притязания на главенство, а Вигель дулся и томился, боясь беспрестанно второго места в мнении общества: он страдал и не мог скрыть своего страдания».
Столкнуть «басманного философа» с «первого места» Вигелю так и не удавалось. Петр Яковлевич же вникает во все мало-мальски заметные события московской жизни, к участию в которых относится с ревностным интересом. Так, прибытие в древнюю столицу Ф. И. Тютчева вскоре после его возвращения в Россию с дипломатической службы пробудило в нем своеобразное любопытное недовольство. Отвечая на вопросы И. Д. Якушкина о братьях Чаадаевых, H. H. Шереметева пишет: «Слышу, здоров, по обыкновению самолюбив. Настя мне сказывала, что он был у нас и с удивлением говорил, как это Тютчев Федор с неделю в Москве, и до сих пор у меня не был».
5
По видимости утопая в мелочах, Чаадаев не только продолжает духовные поиски разрешения все новых и новых вопросов, но и включается в их активное общественное обсуждение. Получая сведения о положении христианства в Китае, о содержании циркуляров константинопольского патриарха, он обсуждает конфессиональные вопросы с митрополитом Филаретом и с посещавшим его обер-прокурором Синода Протасовым, которого называет «мой дорогой и достойный ученик». Филарет в свое время осторожно осудил «телескопскую» публикацию, сейчас же относится к ее автору с гораздо большей благосклонностью. «Их первое свидание, – пишет М. И. Жихарев, вероятно, со слов Петра Яковлевича, – в очень морозный день в шесть часов вечера было эффектно-театрально. Любезностями друг другу они не скупились и, друг друга взапуски похваливая, до того увлеклись, что spontanément[30]30
Самопроизвольно (франц.).
[Закрыть] друг другу объявили будто день, в который они встретились, для обоих на веки вечные останется памятным. Разговор про римскую церковь совсем был устранен, а больше вращался вокруг протестантизма, над которым оба собеседника с тонкою и лукавою мудростью посмеивались. Чаадаев воротился от митрополита в восхищении, а вскоре затем начал переводить его французскую проповедь, сказанную при освящении церкви при московском остроге. Этим митрополит опять был очень доволен и про такое его занятие с удовольствием благодушно сообщал различным лицам, которые до того Чаадаева терпеть не могли, но теперь, видя его на таком душеспасительном пути, ему многое прощали и даже пожелали с ним войти в общение».
В присутствии священнослужителей, входивших в состав тюремного комитета, а также московских градоначальников, почетных особ и множества других лиц обоего пола, среди которых мог находиться и Петр Яковлевич, митрополит Филарет произнес в конце 1843 года «Слово по освящении храма Пресвятыя Богородицы Взыскательницы Погибших, устроенного при замке пересыльных арестантов».
Проповедь митрополита получила широкое распространение в обществе. Чаадаев перевел ее и отправил и Париж, где с помощью А. И. Тургенева и Сиркура она была напечатана в журнале «Сеятель».
«Басманный философ» наверняка присутствовал на открытии храма при пересыльном остроге и не мог по заметить там «святого доктора», так его называли одни москвичи, или «утрированного филантропа», как именовали другие. Речь идет об обрусевшем немце Федоре Петровиче Гаазе, который, получив профессию врача, еще в начале века перебрался в Россию, прошел всю Отечественную войну до самого Парижа, а затем долгие годы служил главным тюремным врачом в Москве. Сострадая всем сердцем горю и несчастью ближних, он лечил бедных бесплатно и, невзирая на преклонные лета, ездил их навещать по чердакам и подвалам. Благодаря его усилиям открылась Полицейская, или, как ее называли, «Гаазовская», больница для бесприютных. Страждущие стекались в нее отовсюду, поскольку у Гааза, по народному убеждению, не было отказа. Он осматривал лично все партии ссыльных, проходящих через Москву, устроил для их детей школу при тюрьме, добился замены тяжелых, мучительных кандалов более легкими, обшитыми изнутри кожей или сукном. Гааз заботился об арестантах, как о родных детях, и снабжал уходящих по этапу съестными припасами, деньгами, одеждой, составленной им азбукой христианского благочестия. Когда в 1853 году приблизился час кончины, он разрешил допускать к нему всех, кто пожелает с ним проститься. Он скончался спокойно, в присутствии бедного, нуждающегося люда, которому посвятил свою многотрудную деятельность. Вся Москва хоронила «святого доктора», сделавшего девизом своего поприща слова «Спешите делать добро». В его завещании упомянуто и имя Чаадаева, с которым он нередко сталкивался в московских салонах.
Так, в неопубликованных воспоминаниях сын Д. Н. Свербеева рассказывает о горячих религнозно-философских и культурно-исторических спорах в их доме Гоголя, братьев Киреевских, Аксаковых, Языковых, B. Ф. Одоевского, Чаадаева, Грановского, Герцена, C. М. Соловьева, Мельгунова и других. Шумные дебаты прерывались появлением Гааза, приезжавшего на забавной пролетке-шторе с белой старой клячей и с кучером в потертом армяке. Как только он показывался, дети бросались к нему, чтобы передать подарки сыновьям и дочерям осужденных в пересыльной тюрьме.
Федор Петрович и Петр Яковлевич, чисто внешне выделяясь среди окружающих, казались разными людьми. Как отмечает сын Свербеева, «прекрасная элегантная фигура» Чаадаева, ведущего в их доме тонкий разговор на изысканном французском языке, контрастировала с несколько нелепой оригинальностью фигуры Гааза. «Святой доктор» в черном фраке с белым галстуком и жабо, в коротких панталонах до колен, шелковых чулках и башмаках со стальными пряжками казался нотариусом XVIII века. Оба должны были чувствовать существенное различие и противоречие между теоретическим и конкретным добром. Однако они не могли не ценить друг в друге благородство натуры, чистоту помыслов и возвышенность устремлений. Сближал их и интерес к философии, почтительное отношение к Шеллингу, с которым Гааз также переписывался. Именно Петру Яковлевичу и числе других лиц Федор Петрович завещал напечатать, считая разбираемые вопросы полезными для своих современников, его рукопись «Проблемы Сократа» – «принять в сем дело христианское участие и стараться совершить эти размышления так, как следует».
Понимая огромную преображающую силу жертвенного милосердия как на окружающих, так и на собственное сознание, Чаадаев старается делом участвовать в осуществлении идеи «высшего синтеза». Жена Ф. Н. Глинки Авдотья Павловна задумала оказать помощь 90 бедным семьям, проживавшим, как и Чаадаев, на Новой Басманной. С этой целью составился проект «Общества доброхотной копейки для бедных», горячо поддержанный и Гаазом. «Петр Яковлевич ходил к нам часто, полюбил этот проект и перевел его на французский язык с целью сообщить иностранной прессе», – комментировал Глинка посылаемый Вяземскому в Петербург перевод, которым, видимо, и ограничилось участие Чаадаева. Да и само «Общество», кажется, не сладилось.
6
В последние 10–15 лет жизни продолжало изменяться и мирочувствие Чаадаева, его взгляды, чему в немалой степени способствовало вращение во всех умственных кружках древней столицы, знакомство с новыми общественно-литературными тенденциями. Он – свой человек в маленьком доме на Садовой, по соседству с Сухаревой башней, окна которого в летнее время совсем закрыты от взглядов прохожих кустами и деревьями. В гостиной дома с изящной мебелью и цветами можно было увидеть черные фраки, белые галстуки, военные мундиры, открытые платья. Около дивана, где сидела хозяйка, кто-нибудь читал нашумевшую газетную статью или стихи. Кто-то листал разложенные на красивом инкрустированном столике журналы, альманахи и брошюры. Когда гостиная все более наполнялась гостями, хозяин, Федор Николаевич Глинка, предлагал мужчинами пройти в кабинет, где начиналась долгие разговоры и разгорались жаркие споры, но где не было, как в иных салонах, ни сигар, ни трубок.
Поэт Федор Глинка, герой битвы при Аустерлице, Бородинского сражения и заграничных походов 1813–1814 годов, один из первых учредителей декабристских обществ, вернувшись в 1835 году из ссылки в Олонецкую губернию после восстания на Сенатской площади, жил в Москве. Он был уже автором популярных песен «Вот мчится тройка удалая» и «Не слышно шуму городского», написал «Письма русского офицера», а в 1839 году издал «Очерки Бородинского сражения», вызвавшие известную статью Белинского, где выразилось так называемое примирение критика с действительностью, утверждался монархический принцип как стихия русской народности. Поэт разделял славянофильские воззрения, теснее сближался с профессорами Московского университета Погодиным и Шевыревым, издававшими с 1841 года журнал «Москвитянин».
Среди новых друзей Глинки оказался и Чаадаев, о котором через несколько лет после его смерти Федор Николаевич писал М. И. Жихареву, благодаря за присланную фотографию кабинета «незабвенного и часто поминаемого Петра Яковлевича»: «У меня портрет Петра Яковлевича, им же подаренный, стоит в красном углу, а под портретом (для не знавших его) вместе с его аутографом помещены стишки, с которых копию Вам посылаю». Речь идет об уже цитированном стихотворении «Одетый праздником, с осанкой важной, смелой…», где есть и такие строки:
Но пил и он из чаши жизни муку
И выпил Горе от Ума!..
Размышляя о накоплении неразрешимых противоречий в «чаше бытия», которые все труднее выразить в слове и донести до сознания окружающих, Чаадаев и Глинка не могли не сравнивать теперешнее время пустосложных забот и устремлений с военными годами простых тревог и открытых чувств.
Конечно же, Петр Яковлевич и Федор Николаевич в беседах не раз вспомнили и годы либеральной молодости, и ссыльных друзей-декабристов, связующая нить с которыми почти оборвалась.
Несомненно, что большая часть времени при встречах философа и поэта посвящалась текущим проблемам и интересам, о чем свидетельствует их неопубликованная переписка. Чаадаев с испытующим вниманием относится к стихотворениям Глинки, где используются библейские образы и сюжеты, и, не довольствуясь их слушанием на литературных вечерах, просит взять для прочтения.
Среди текущих интересов и проблем, занимавших и мыслителя и писателя, немалое место уделялось вопросам, связанным с выходом нового журнала «Москвитянин». Идейным противником нового издания стали петербургские «Отечественные записки», где главной фигурой выступил переехавший в 1839 году в северную столицу Белинский, который не без влияния Герцена переиначил свое понимание гегелевской философии, осудил примирение с «гнусной действительностью» и перешел к пониманию диалектики как «алгебры революции». Материалистические и атеистические воззрения темпераментного критика во многом обусловливали его упование на настоящие и будущие плоды западного просвещения в России и деле совершенствования как отдельной личности, так и всего человечества. Подобные воззрении и упования во многом предопределили либерально-прогрессистское направление «Отечественных записок», которому издатели «Москвитянина» пытались противопоставить христианскую философию, углубленное изучение национального прошлого и на этой основе отстаивать возможность самобытпого развития русского будущего.
1 января 1841 года вышла первая книжка нового журнала, открывавшаяся исследованном Погодина «Петр Великий», известным стихотворением Федора Глинки «Москва» и программной статьей Шевырева «Взгляд русского на образование Европы».
Возможно, в доме Глинки, как, впрочем, и в других домах, где бывали издатели «Москвитянина», Чаадаев обсуждал с ними исторические и литературные вопросы, и их отношения становились постепенно более тесными. «Они люди добрые и честные, – пишет Петр Яковлевич А. И. Тургеневу, пожелавшему сотрудничать в новом журнале. – Шевырев особенно совершенно благородный человек. То же можно сказать о Погодине».
Чаадаев благодарит последнего за подаренный билет на «Москвитянина», обещает ему попросить у Вельтмана черновые бумаги Ломоносова. Шевырев добивается у Петра Яковлевича разрешения опубликовать какие-то документы, на что получает благоприятный ответ. «Наконец П. Я. Чаадаев разрешил печатание очень любезною запиской», – получает Погодин сообщение своего соратника.
Внешнее участие Чаадаева в составлении журнала дополняется, если можио так выразиться, его косвенным присутствием в самих материалах. Так, не без ориентации на структуру размышлений в первом философическом письме упомянутая программная статья Шевырева начиналась следующими словами: «Запад и Россия, Россия и Запад – вот результат, вытекающий из всего предыдущего, вот последнее слово истории, вот два данные для будущего». Внутренне полемизируя с автором «телескопской» публикации, Шевырев указывает на симптомы разложении в западных странах: падение христианской веры в народе, отрыв философии от религии, анархии в обществе, издержки личной свободы, эгоизм, политиканство и т. д. и т. п. Россия же сохранила национальные начала, не создающие почвы для разрушительных принципов. «Тремя коренными чувствами крепка наша Русь и верно ее будущее…. древнее чувство религиозное, чувство ее государственного единства и сознание своей народности».
Познакомившись с логикой рассуждений Шевырева, Белинский писал в седьмом номере «Отечественных записок» за 1841 год: «Как можно писать и печатать подобные вещи в 1841 году от Р. X.?.. Да ведь это хула на науку, на искусство, на все живое; человеческое, на самый прогресс человечества!!.» Чаадаев, как известно, крайне отрицательно воспринимал идею самопроизвольного и самодостаточного прогресса, не выдерживающую, с его точки зрения, разумной критики. Ему ближе было религиозное направление «Москвитянина», воздействовавшее на изменение его сознания, по одновременно и не укладывавшееся в логику «одной мысли», «высшего синтеза». Эта двойственность и окончательная непроясненность взглядов Чаадаева в отношении к славянофильству и западничеству, равно как и к выразителям иных тенденций в общественных устремлениях, будет существенно влиять на драматическое напряжение его последующей жизни, нередко разрешающееся едкой иронией. И чем сильнее становилась насмешка над слабостями тех или иных лиц и явлений, тем менее отчетливо формулировалась собственная положительная позиция.
Впрочем, к иронии Петра Яковлевича многие, относились дружелюбно. Например, среди жителей древней столицы ходила его острота: «В Москве каждого иностранца водят смотреть большую пушку и большой колокол. Пушку, из которой стрелять нельзя, и колокол, который свалился прежде, чем звонил. Удивительный город, в котором достопримечательности отличаются нелепостью». Федор Глинка, конечно, знал эту шутку и поэтически возражал частому гостю своих литературных вечеров в «Москвитянине».
…Кто, силач, возьмет в охапку
Холм Кремля-богатыря?
Кто сорвет златую шапку
У Ивана-звонаря?..
Кто Царь-колокол подымет?
Кто Царь-пушку повернет?
Шляпы-кто, гордец, не снимет
У святых Кремля ворот?!
Ты не гнула кроткой выи
В бедовой своей судьбе;
Разве пасынки России
Не поклонятся тебе!..
Характерное для ряда славянофилов противопоставление Москвы как исконной русской столицы Петербургу как воплощению западной цивилизации раздражало Чаадаева, и он познакомил Глинку с иной картиной любимого города, сделанной поэтессой Е. П. Растопчиной.
О! Как пуста, о! как мертва
Первопрестольная Москва!
Ее напрасно украшают,
Ее напрасно наряжают…
С домов боярских герб старинный
Пропал, исчез… и с каждым днем
Расчетливым покупщиком
В слепом неведеньи невинно
Стираются следы веков,
Следы событий позабытых,
Следы вельможей знаменитых.
Обычай, нравы, дух отцов,
Все изменилось!.. Просвещенье
И подражанье новизне
Уж водворили пресыщенье
На православной стороне…
Отдельные недоразумения и идейные расхождения не нарушали достаточно ровных отношений Чаадаева с Погодиным и Шевыревым, с которыми он встречался и в салоне Павловых, куда наведывался чаще, чем к Глинке. Еще в 1835 году Николай Филиппович Павлов опубликовал повести «Именины», «Аукцион», «Ятаган», получившие широкое признание и высокую оценку Пушкина, Гоголя, Белинского. Не остались они не замеченными и Петром Яковлевичем. Ему особенно понравилась первая повесть, которую он называл несомненным событием в русской литературе.
В конце тридцатых – начале сороковых годов салон супругов Павловых в большом доме на Рождественском бульваре широко открывает свои двери для всех литературных и профессорских партий и мнений. (Не минуют гостеприимных хозяев ученые иностранные гости, посещающие Россию.) У них собирались, вспоминает Б. Н. Чичерин, многочисленные представители славянофилов и западников и «до глубокой ночи происходили оживленные споры: Редкин с Шевыревым, Кавелин с Аксаковым, Герцен и Крюков с Хомяковым. Здесь появлялись Киреевские и молодой еще тогда Юрий Самарин. Постоянным гостем был Чаадаев с его голою, как рука, головою, с его неукоризненно светскими манерами, с его образованным и оригинальным умом и вечною позою. Это было самое блестящее литературное время Москвы. Все вопросы, и философские, и исторические, и политические, все, что занимало высшие современные умы, обсуждалось на этих собраниях, где соперники являлись во всеоружии, с противоположными взглядами, но с запасом знания и обаянием красноречия».
По словам мемуариста И. А. Арсеньева, оставшимся без подтверждающих примеров, Павлов являлся единственным достойным оппонентом «басманного философа», постоянно разбивал все его доводы и заставлял присутствовавших соглашаться со своим мнением. Мемуарист приводит и любопытную деталь, раскрывающую за привычным внешним хладнокровием темперамент Петра Яковлевича. Чаадаев в диалектических дуэлях постоянно кусал себе губы, и они иной раз распухали до того, что ему приходилось обращаться к доктору.
Как и в тридцатые, в сороковых годах подобные дуэли разворачиваются и на Страстном бульваре в доме Е. А. Свербеевой, и у Красных ворот в доме А. П. Елагиной, где тоже собираются представители различных поколений и пристрастий. И на этих собраниях Чаадаев по-прежнему находится в центре оживленных споров. Ф. И. Буслаев, впоследствии известный ученый-филолог, вспоминал о своем посещении Свербеевых, где с любопытством вслушивался и всматривался в происходившее вокруг. «У глухой стены против двери на диване с двумя или тремя дамами сидела молодая и красивая хозяйка и курила сигару – папиросы тогда еще не вошли в общее употребление. Ее муж переходил из одной комнаты в другую, занимая одиноких гостей или прислушиваясь к беседам говорящих между собой. Против хозяйки от двери в заднем углу у стены был тоже диван; на диване сидят рядышком Чаадаев с Хомяковым и горячо о чем-то между собою рассуждают; первый в спокойной позе, а другой вертится из стороны в сторону и дополняет свою скороговорку жестами обеих рук. Для Алексея Степановича Хомякова разговаривать значило вести диспут. В этом деле он был неукротимый боец…» Молодой гость с интересом наблюдал за престарелым А. И. Тургеневым, который, наклонив голову и сложив руки за спиною, медленно шагал по комнате и периодически останавливался возле говорящих. «Легкий гул оживленной беседы время от времени покрывался зычным возгласом К. С. Аксакова, который пылко ораторствовал в соседней комнате». Буслаева заинтересовал также господин в синем фраке с позолоченными пуговицами, расположившийся в кресле возле дивана с дамами и лишь изредка отвечающий на вопросы хозяйки. Оказалось, что это А. И. Герцен, недавно вернувшийся из вятской ссылки.
Появившись снова в Москве, Александр Иванович нашел, по его собственным словам, множество самых непонятных партий. «Партия католиков всех дальше в нелепости… ибо католицизм имел торжественный момент развития и столь же торжественный момент признания дряхлости, бессилия:., каково же в наш век сделаться католиком par affinité élective[31]31
По влечению (франц.).
[Закрыть], сделаться иезуитским пропагандистом! Жаль откровенность, с которой бросаются в эти мертвые путы. Таков князь Гагарин, он считает Чаадаева отсталым… Таланты Чаадаева делают его более ответственным. Vice versa[32]32
И наоборот (лат.).
[Закрыть]. Партия православных, Киреевский en tête[33]33
Во главе (франц.).
[Закрыть], a потом и Шевырев – дилетанты религии, и славянофилы, и русофилы, и Аксаков – полугегельянец и полуправославный. Они перед католиками имеют важный шаг вперед тем, что они родились в православии, связаны воспитанием, народными воспоминаниями etc.».
В сороковых годах, пишет Герцен, в Москве наблюдалось небывалое оживление умственных интересов, когда философские и литературные проблемы становились вопросами жизни и обсуждались при всякой встрече в присутствии многолюдного общества. Появление примечательной книги вызывало критику и антикритику, читаемую и комментируемую даже некомпетентными барами и барынями. На обсуждения съезжались «охотники, даже охотницы, и сидели до двух часов ночи, чтоб посмотреть, кто из матадоров кого отделает и как отделают его самого…». Жизнь плетется потихоньку, писал Хомяков А. В. Веневитинову в 1842 году, «одни споры идут шибкою рысью».
В этих спорах поначалу высказывались и перемешивались всевозможные оттенки самых разных религиозных, философских, социальных, исторических и литературных мнений. Однако постепенно они поляризовались и выстраивались в твердые убеждения так называемых западников и славянофилов, чьи идейные столкновения и противоречия определили содержание русской общественной мысли сороковых годов. И те и другие, замечал Ю. Ф. Самарин, не соглашались почти ни в чем, но жили до поры до времени дружно, почти ежедневно сходились и составляли как бы одно общество – оба крыла «нуждались один в другом и притягивались взаимным сочувствием, основанным на единстве умственных интересов и на глубоком обоюдном уважении».
Обоюдное уважение западников и славянофилов обусловливалось высотой их нравственных запросов, личным благородством, стремлением к улучшению человеческих отношений. Единство же интересов составляли вопросы перспектив культуры и цивилизации, судьбы человека вообще в свете исторического своеобразия Европы и России. Однако сами же эти интересы предопределили коренное различие в подходах и оценках. Чаадаев в подобных расхождениях занимает особое и трудноуловимое место: оказав в известной степени катализирующее и системообразующее воздействие и на славянофилов, и на западников, он вместе с тем сам испытывал влияние первых, не переставая разделять идеи вторых. Те и другие, в свою очередь, ценили его и находили в его воззрениях нечто для укрепления собственных убеждений.