Текст книги "Чаадаев"
Автор книги: Борис Тарасов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 37 страниц)
Общие надежды и ожидания отразились и в злополучной статье «Девятнадцатый век». Вслед за Чаадаевым ее автор желает видеть примирение яростной борьбы противоборствующих начал быстротекущей эпохи в «просвещении общего мнения», в результате чего частная и социальная жизнь должны составить одно целое, существующее по законам разума и природы: «Вера в эту мечту или в эту истину составляет основание господствующего характера настоящего времени и служит связью между деятельностью практическою и стремлением к просвещению вообще». Просвещение, понятое «как мысль, как наука», созидающая успехи общечеловеческой цивилизации и обеспечивающая «прогрессию человеческого ума», становится важнейшим понятием опубликованной работы Киреевского.
Такое просвещение, по логике автора, наблюдается лишь в Европе, где оно постепенно и последовательно создавалось взаимодействием влияния христианской религии, воинственности варварских народов и наследия древнего мира. Последнему элементу, который как бы проницает и оформляет первые два, он, уже в отличие от Чаадаева, приписывает особую роль. Римские законы, воздействуя на быт и обычаи варваров, способствовали образованию независимых городов, сделавшихся существенным источником европейской образованности. Еще важнее, подчеркивает Киреевский, влияние античности на внешнее устройство католической церкви и ее политическое значение в средние века. Светское правление епископов, ориентированное на римские образцы, не только направляло образование, но и цементировало межгосударственное единство, придало «один дух всей Европе». Церковь распространила просвещение, которое, замечает автор «Девятнадцатого века», могло уже развиваться и без ее помощи, прямо обратившись к римским и греческим праисточникам (в эпоху возрожденческого культурного переворота) и вступая в отличные от предшествующих стадий социального прогресса.
Если в системе мышления Чаадаева «элементы» и «зародыши» этого прогресса представляются результатом преодоления языческого начала христианским, что и предопределяет его идею «царства божия» на земле, то в более диалектичном умопостроении Киреевского, расплывчато определяющем поступательное развитие, плоды просвещения являются процессом взаимопроникновения этих начал.
Но у обоих мыслителей вырабатывается однотипное отношение к русскому просвещению, в котором они не обнаруживают «прогрессистской» образованности, хотя в объяснениях такого положения выделяют разные стороны. Рассуждения Чаадаева о разделении церквей и «неотмирности» православия уже известны. Киреевский же видит причину в отсутствии влияния на русскую историю опять-таки «классического древнего мира», не воздействовавшего ни на церковную, ни на социальную жизнь. Поэтому, пишет он, чтобы достигнуть европейской образованности путем внешнего заимствования, Петру I необходимо было сражаться «с нашей национальностью на жизнь и смерть» и совершить «перелом в нашем развитии». Подобное заимствование стало возможным также благодаря тому, что Запад вступил в новую стадию, как бы конфликтующую с предшествующими этапами его истории, которые, следовательно, России не было необходимости повторять. «Старое просвещение связано неразрывно с целою системою своего постепенного развития, и, чтобы быть ему причастным, надобно пережить снова всю прежнюю жизнь Европы. Новое просвещение противоположно старому и существует самобытно. Потому народ, начинающий образовываться, может заимствовать его прямо и водворить у себя без предыдущего, непосредственно применяя его к своему настоящему быту». Что и необходимо, по мнению Киреевского, постоянно делать для усиления роли России в созидании общечеловеческой цивилизации и в «просвещении общего мнения».
Как видим, мысль автора «Девятнадцатого века» движется в границах общей историософской схемы автора «Философических писем», но с весьма и весьма существенными изменениями внутри ее, с выделением в ней «языческих» и «светских» элементов, «нового», а не «старого» просвещения. Общность, а также сходное желание блага России, своеобразно ими понимаемого, и заставила первого обратиться ко второму. Возможно, что Чаадаев сам предложил свою помощь Киреевскому. Объясняясь от его имени с Бенкендорфом, Петр Яковлевич не может не вносить собственных, уже достаточно изменившихся по сравнению с первым философическим письмом, суждений, носящих в данном случае и защитный характер. «И какое нам дело до того, что происходит в настоящее время на поверхности европейского общества? Что у нас может быть общего с этой новой Европой, столь жестоко терзаемой потугами некоего рождения, в смысле которого она сама не может отдать тебе отчета? Мы должны, как я уже говорил, искать уроков себе в старой Европе, где совершены были столь великие дела, в коих мы не принимали участия, где возникло столько великих мыслей, не дошедших до нас».
Различая разные Европы и отдавая предпочтение католической, а не революционной, Чаадаев уже разрывает логику прежних переходов между ними и видит необходимость заимствования для России не всех этапов западной истории, а только ее основ. Он надеется, что именно эти католические основы в соединении с современной философией и наукой могут помочь Европе выдавить из себя анархическое начало. Россия же, когда усвоит их, может отказаться от поверхностного подражания взращенным на иной почве конституциям и учреждениям и воспринять лишь самые лучшие, основанные на «действенной религии» достижения, а тем самым упрочить свою мощь и самостоятельное значение.
Неизвестно, дошло ли до Бенкендорфа объяснение Киреевского, написанное Чаадаевым. Во всяком случае, в московском обществе оно получило широкое хождение и живо обсуждалось. (Вспоминая позднее запрещение «Европейца», его неудачливый редактор писал Л. С. Хомякову: «Оправдание мое, которое ходило тогда по Москве, было написано не мною, и не по моим мыслям, и распущено не по моему желанию».) Петр Яковлевич же частично менял свои взгляды под воздействием текущих событий и активно распространял их в интеллектуальной среде, искал, как когда-то в юности, «надлежащий путь» к славе и, кажется, готовился к отнюдь не анонимному диалогу с правительством.
8
Изменение этих взглядов отражало взаимосвязь подспудно продолжающегося разочарования в исторической роли Европы и растущей надежды на Россию в деле определяющего влияния на «вселенскую судьбу всех вещей». В письмах 1832 и 1833 годов к Шеллингу и к А. И. Тургеневу вдруг обнаруживаются новые штрихи живого и в будущем постоянно противоречивого развития чаадаевской мысли. Его надежда питается наблюдениями над молодым поколением, жадно устремленным к просвещению, а также отсутствием на русской духовной почве «закоренелых предрассудков», «старых привычек», «упорной рутины», которые мешают в Европе воплощению «великих идей».
В послании к Николаю I, составленному в июле 1833 года, появшиеся надежды значительно усилены. «Я полагаю, что на учебное дело в России может быть установлен совершенно особый взгляд, что возможно дать ему национальную основу, в корне расходящуюся с той, на которой оно зиждется в остальной Европе, ибо Россия развивалась во всех отношениях иначе, и ей выпало на долю особое предназначение в этом мире. Mне кажется, что нам необходимо обособиться в наших взглядах на науку не менее, чем в наших политических воззрениях, и русский народ, великий и мощный, должен, думается мне, во всем не подчиняться воздействию других народов, но со своей стороны воздействовать на них…» Благоприятным условием для такого воздействия Чаадаев считает и особенности единящего государственного строя, способствующего совершенному подчинению чувств и мыслей русских подданных чувствам и мыслям монарха. Давая подобные рекомендации царю, Петр Яковлевич предлагал свои услуги по их осуществлению и просил себе должность в министерстве просвещения, тайно надеясь на роль главного советника в этой важной отрасли правительственной деятельности.
К службе подвигали его и финансовые затруднения, и повышавшийся авторитет, и популярность в обществе, что укрепляло его желание взять на себя роль одного из активных проводников «политики рода человеческого». За протекцией ему пришлось обратиться в начале 1833 года к тому самому генералу Васильчикову, под началом которого он некогда служил. Если бы он руководил каким-нибудь административным учреждением, отвечал последний, то дело Чаадаева было бы улажено наилучшим образом. В теперешнем же своем положении Васильчиков может быть только просителем и посредником. Люди, к которым он обращался, признают высокие качества и прежние заслуги Петра Яковлевича, но затрудняются найти место, соответствующее его чину отставного ротмистра. Он извещает далее своего бывшего адъютанта, что Бенкендорф изъявил готовность помочь ему и просит его написать подробнее о своих желаниях. И Екатерина Гавриловна Левашева советовала Чаадаеву не пренебрегать расположением начальника III отделения, которого она считала добрым и образованным человеком.
Бенкендорф искренне надеялся помочь своему бывшему сослуживцу и боевому товарищу, с которым он встречался лично при неустановленных обстоятельствах после возвращения Петра Яковлевича из заграничного путешествия. Одновременно он отдавал приказы о наблюдении за образом жизни и знакомствами отставного ротмистра, чья возраставшая известность и пропагандистская активность привлекали внимание соглядатаев.
Отставной гвардии полковник Чеодаев, говорилось в одном из доносов, перевирающем фамилию и повышающем в ранге подозрительное лицо, ведет жизнь странную и пишет какие-то сочинения, которые все потихоньку читают, а достать невозможно. Но слух идет, «что они основаны на преобразовании России и там будто выводится, что католическая Религия есть настоящая и потому должно всем ее принять…». Александру Христофоровичу хорошо было известно, сколько раз в неделю Петр Яковлевич обедает в Английском клубе, с кем встречается ежедневно, а с кем – пореже, какой замок в его квартире и как заперта дверь в ней, когда приходят гости. Столь же тщательно велось наблюдение во время приездов в Россию и за Александром Ивановичем Тургеневым, который, по секретному сообщению соглядатая, даже во время бритья убегал от парихмахера что-то писать.
В феврале 1833 года жандармский генерал Лесовский, обобщая подобные детали, докладывал начальнику III отделения, что Чаадаев первую половину дня проводит у себя на квартире, а затем всякий раз выезжает и возвращается очень поздно, иногда же вовсе не ночует дома. Лошадей своих не имеет, а ездит с наемным кучером, живущим у него уже два года. Кучер тот весьма скромен и трезв, а на вопрос, куда чаще всего ездит его барин, отвечать не желает. Господина «Чеодаева» почитают «человеком умным, начитанным и даже мистиком; говорят, что в церковь довольно часто ходит и богомолен… О сочинениях его к преобразованию России, и о превосходстве Католической религии ничего сему подобного и даже близко не открывается…»
А в начале 1833 года отставной ротмистр лично напомнил о себе Бенкендорфу, рассказывая в послания о плохом состоянии своего здоровья и имущественных дел, что долгое время препятствовало его поступлению на царскую службу и поставило под сомнение законность его хлопот. Но за это время он приобрел знания, способные принести пользу России. Своеобразие исследовательских трудов и отсутствие навыков в гражданских делах, замечает Петр Яковлевич, заставляют его просить генерала Васильчикова ходатайствовать о предоставлении ему дипломатической должности, готовясь к которой он пристально изучает современные события и расстановку политических сил в мире. «Мне кажется, – пишет Чаадаев до конца понятные лишь ему слова на полях книги Мартенса «Дипломатический путеводитель», – что опасность действительно существует. И главным образом потому, что Правительство станет на сторону народа… Боде может быть в Вюртенберге, нужно, прежде всего, сблизиться с Баварией… Миссия во все правительства Германии. – Система миссий. – Вспомните императора Александра. – Система жестоких репрессий будет иметь нежелательные результаты».
Отставной ротмистр убеждает Бенкендорфа, что мог бы «пристально следить за движением умов в Германии. Да и в настоящую минуту я вижу, что это было бы той службой, на которой я мог бы лучше всего использовать плоды моих научных занятий и труды всей моей жизни. Но положение вещей в мире политическом усложняется со дня на день, и при этих условиях правительство может положиться в таком деле лишь на хорошо известных ему лиц. Теперь я стремлюсь лишь и счастью быть известным Его Величеству…» Далее Чаадаев выражает надежду на мудрость монарха, августейшего судьи всех возможных достоинств своих подданных, в руки которого он н вверяет покорно свою грядущую судьбу.
Однако мудрость его величества весьма затейливо распорядилась способностями Петра Яковлевича, расстроившего свое наследственное имение и погрязшего в долгах. Николай I разрешил ему поступить на службу по министерству финансов. Тогда Чаадаев осмелился обратиться прямо к царю, объясняя свою неосведомленность в финансовых вопросах и выражая стремление не только к собственной выгоде, но и к славе полезного служения отечеству. «Я много размышлял над положением образования в России и думаю, Государь, что, заняв должность по народному просвещению, я мог бы действовать соответственно предначертаниям Вашего правительства. Я думаю, что в этой области можно много сделать, и именно в том духе, и котором, как мне представляется, направлена мысль Вашего Величества…» Далее Чаадаев излагает уже известные мысли об укреплении национальной основы и обособленного характера русского просвещения.
Прося Бенкендорфа передать свое послание императору, он замечает, что оно написано по-французски и тем самым являет живой и жалкий пример несовершенства нашего образования. Но Петр Яковлевич обещает, если поступит на службу, не писать более на иностранном языке. «По сие время писал я на том языке, на котором мне всего легче было писать. Когда стану делать дело, то Бог поможет, найду и слово русское: но первого опыта не посмел сделать писав Государю…»
Однако сопроводительные слова насторожили начальника III отделения, и он вернул Чаадаеву всеподданнейшее послание нераспечатанным, дабы высочайшее неудовольствие не повредило беспокойному просителю. «Ибо Его Величество, конечно бы, изволил удивиться, найдя диссертацию о недостатках нашего образования, где, вероятно, ожидал одного лишь изъявления благодарности и скромной готовности самому образоваться в делах, Вам вовсе незнакомых. Одна лишь служба, и служба долговременная, дает нам право и возможность судить о делах государственных, и потому я боялся, чтобы Его Величество, прочитав Ваше письмо, не получил о Вас мнение, что Вы по примеру легкомысленных французов принимаете на себя судить о предметах, Вам неизвестных…»
Петр Яковлевич чрезвычайно огорчается таким оборотом дела, снова пишет Бенкендорфу, выражая благодарность за заботу о нем он пытаясь разъяснить возникшие недоразумения. Он вновь отправляет непрочитанное послание к Николаю I, где нет безумных рассуждений о государственных делах и «ничего похожего на преступные действия французов, которыми более кого-либо гнушаюсь». Чаадаев не имеет дерзости ожидать, что письмо попадет в руки государя, но надеется, что с ним ознакомится сам Александр Христофорович, чье мнение для него так же драгоценно. Oн осмеливается лишь высказать «скромное прекословие» в связи с показавшимися Бенкендорфу предосудительными словами о несовершенстве нашего образования, которое не следует смешивать с положением дел в учебных учреждениях и с правительственными мерами в облает просвещения. Состояние народной образованности «не есть вещь государственная», и о ней можно судить по опыту собственного и наблюдаемого обучения, по затрагивая министерских решений.
Подобное прекословие, видимо, показалось бывшему «брату» по ложе «Соединенных друзей» недостаточно скромным, и он оставил разъяснения и оправдания отставного ротмистра без всякого ответа. Почувствовав промах, последний в очередном письме к начальнику III отделения рассуждает о неоценимом безрассудстве и неописуемой горести лишить себя счастья служить государю, но тот продолжает хранить молчание, хотя, вероятно, и как-то способствует удовлетворению намерении Петра Яковлевича. Во всяком случае, известно, что в конце 1833 года царь соизволил определить его по министерству юстиции.
Но теперь уже для Петра Яковлевича наступила очередь гордого молчания. Он, кажется, недоволен непониманием своего желания служить именно для русского просвещения и решает пренебречь другими правительственными предложениями. Как и много лет назад, попытка найти надлежащий путь к славе, осуществленная на другой мировоззренческой основе и в иных жизненных обстоятельствах, оказалась обреченной на неудачу.
9
Остается надежда на публикацию философических писем, возможности осуществления которой Чаадаев не перестает искать. После того как Пушкину не удалось в Петербурге напечатать два его письма, касающихся мирового исторического процесса, Петр Яковлевич старается обнародовать их через типографию Семена с помощью московских знакомых, в частности Авдотьи Петровны Елагиной и Екатерины Гавриловны Левашевой. «Два письма об истории, адресованные даме» были представлены в обычную цензуру, где цензор И. М. Снегирев, его старинный университетский приятель, благосклонно отнесся к ним. А вот в духовной цензуре возникли затруднения. На хлопоты А. П. Елагиной духовный цензор, протоиерей Ф. Голубинский, отвечал, что уважает Чаадаева как философа, чтит его мысли о египетских обелисках, но никак не может одобрить его представления о единстве западной церкви как существенном порождении истинного духа христианства.
Узнав о неудаче в цензурном комитете, Е. Г. Левашева предлагает Петру Яковлевичу тайно переправить рукопись с одним своим знакомым за границу. К публикации, замечает она, сделают предисловие, где отметят, что произведение похищено у автора и печатается без его ведома. Таким образом снимается ответственность автора, который к тому же совсем не рассуждает о правительстве. Поэтому сочинителю ничто не грозит, а для большей надежности можно что-то вставить в посылаемый материал из написанного от имени Киреевского объяснения Бенкендорфу…
Неизвестно, воспользовался ли Чаадаев предложением Левашевой, но вообще он распространял за границей философические письма столь же активно, как и на родине. Помогал ему в этом А. И. Тургенев, периодически путешествовавший по западным странам, а по возвращении, но словам А. И. Кошелева, мило сплетничавший «обо всех знаменитостях Европы, от Шатобриана и Рекамье до Шеллинга и Рахели Варнгаген…» В 10-х и начале 20-х годов Александр Иванович занимал высокие должности по министерству юстиции и просвещения, выполнял многочисленные служебные обязанности и часто ходатайствовал за своих приятелей и знакомых по самым разным их делам. После заочного осуждения брата Николая, ставшего эмигрантом, он целиком отдался разнообразным научным и литературным интересам.
Путешествуя по Европе, Александр Иванович завел широкие связи в политических, научных, литературных кругах и посылал в Россию многокрасочные путевые заметки, которые печатались в «Московском телеграфе», «Современнике», «Москвитянине». По воспоминаниям Вяземского, он состоял в постоянной переписке с братьями и друзьями, со знакомыми и незнакомыми, с писателями и учеными, с духовными лицами всех возможных исповеданий, с дамами всех возрастов, короче говоря, со «всею Россией, Францией, Германией, Англией и другими государствами…».
Одним из самых постоянных и значительных корреспондентов Тургенева был Чаадаев, который после кратковременных встреч с ним во время заграничного путешествия особенно сблизился со старым университетским товарищем в начале 30-х годов, после выхода из затворничества. Вяземскому, часто наблюдавшему за обоими, они казались антиподами. Если Тургенев вел жизнь более открытую и внешнюю, где не было ничего заранее продуманного и подготовленного, то Чаадаев «рисовался серьезно и с некоторым благоговением смотрел на подлинник, в который преображался. Он был гораздо умнее того, чем он прикидывался. Природный ум его был чище того систематического и поучительного ума, который он на него нахлобучил. Не будь этой слабости, он остался бы замечательным человеком и деятелем на том или другом поприще. Чаадаев, особенно в Москве, предначертал себе план особничества и ни на волос, ни на йоту от него не отступал… Чаадаев был всегда погружен в себя, погружен в созерцание личности своей, пребывал во внимательном прислушивании к тому, что сам скажет… был ума и обхождения властолюбивого. Он хотел быть основателем чего-то. Он готов был сказать и, вероятно, говорил себе, в подражание Людовику XIV: «Моя философия – это я!..» Тургенев был ручнее, общедоступнее его. И положение его в обществе было блистательнее. Чаадаев, при всей приязни своей, смотрел на него свысока. Пуританизм его смущался развязностью Тургенева; он осуждал некоторое легкомыслие его и отсутствие в нем всякого формализма и обрядного священнодействия…»
Действительно, в посланиях Петра Яковлевича встречаются беспрекословные поучительные интонации, которые безобидчивый и незлобивый Александр Иванович воспринимал с известной долей иронии. К тому же, по замечанию проницательного наблюдателя и тонкого психолога Вяземского, между ними существовали и реальные точки соприкосновения (ум, образованность, благородство, честная независимость).
Тургенев делает для «щеголя-философа», как он называет Чаадаева, многочисленные выписки из нашумевших на Западе книг и статей, присылает и привозит ему из-за границы новейшие сочинения по различным отраслям знания, знакомит европейские салоны с его философическими письмами. Сблизившись с Шеллингом и путешествуя с ним по Италии, Александр Иванович рассказывает ему о своеобразии рукописей, об интеллектуальных и моральных достоинствах «московского философа», который, в свою очередь, пересылает через Тургенева уже не раз цитированное послание к немецкому мыслителю. В нем Чаадаев напоминает Шеллингу об их карлсбадских встречах, выражает удовлетворение по поводу поворота его философии в сторону «небесной науки» и заверяет: «Мои научные занятия и труды делают меня достойным общения с вами…»
В довольно обстоятельном ответе, посланном опять-таки через Тургенева, Шеллинг несколько разъясняет этот поворот, призванный, по его убеждению, примирить христианство и философию, рационализм и мистику, дать полное формальное обоснование всеобщим и непреходящим началам. Петр Яковлевич весьма доволен полученным посланием, автор которого говорит о их солидарности и о проявляющемся через их мысли общем духе времени, показывает письмо знакомым, позволяет копировать. Отрывки из письма Шеллинга к Чаадаеву печатаются без ведома адресата в журнале «Библиотека для чтения», где неожиданно для Петра Яковлевича высмеивается самомнение немецкого мыслителя.
Имя «московского философа» вскоре становится известным и другому высокому для него авторитету – Балланшу. Последний, прочитав отдельные рукописи Чаадаева, выразил А. И. Тургеневу свои восторженные и сочувственные впечатления и пожелал ознакомиться со всем, что написано Петром Яковлевичем. Многие иностранные писатели, знакомясь с его статьями, удивлялись, как русский так искусно излагает свои мысли на французском языке. Чаадаев же, изучая посылаемые Александром Ивановичем известия, периодические издания и книги; внимательно следит за движением умов на Западе и просит его собирать сведения о заинтересовавших его лицах… Его привлекают имевшие огромный успех в Париже проповеди знаменитого аббата Лакордера, знающего, по словам А. И. Тургенева, «умственные буйства нашего века, рационализм и мистицизм Германии, сен-симонистов и пр.». Он хочет войти в сношения и с известным публицистом ультрамонтанского и роялистского толка, священником Генудом, которого Людовик XVIII называл «доблестным рыцарем трона и алтаря», и другими представителями французского католического легитимизма. В середине 30-х годов Петр Яковлевич возобновил связи с бароном д'Экштейном, начатые еще либо в в период заграничных походов 1813–1814 годов, либо во время европейского путешествия. Католический мыслитель и публицист, Фердинанд д'Экштейн много занимался и изучением Востока, и автор философических писем находил в его творчестве родственные устремления к единству и к «слиянию всех земных мудростей». Надо только, замечал Чаадаев в послании к нему, найти в разных культурах определенные грани, через которые они соприкасаются. Корреспондент отвечал, посылая ему свои произведения, что подобное соприкосновение с восточной мудростью может обновить источники творчества в Европе, с недавнего времена ставшей пожирать самое себя в революционном движении. Метр Яковлевич налаживает также отношения с известным французским публицистом Адольфом до Сиркуром и его женой Анастасией Семеновной Хлюстиной, собирающих на своих вечерах избранное парижское общество.