Текст книги "Алые погоны (повесть в 3 частях)"
Автор книги: Борис Изюмский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 38 страниц)
ГЛАВА XIV
1
Утром, подходя к дверям спальни, Боканов услышал громкий, возбужденный спор. Голос Лыкова настойчиво требовал:
– Заправь койку лучше!
– Она и без того хорошо заправлена, – вспыльчиво возражал кто-то.
– А я тебе как дежурный по спальне говорю…
– А я чхать хотел!
Боканов решительно вошел в комнату и первое, что увидел, было раскрасневшееся, с широко раздутыми ноздрями, сердитое лицо Ковалева. Кроме него и Лыкова, в спальне никого не было.
– Что у вас тут произошло? – спросил офицер.
– Да так… свой разговор, – замялся Лыков.
– Почему ваша койка, суворовец Ковалев, не в порядке? – обратился Боканов к Володе.
Лыков торжествующе посмотрел на товарища.
– А мне кажется… – начал было Ковалев.
– Я не спрашиваю, что вам кажется, – резко оборвал его Боканов. – Заправьте койку как следует.
Ковалев побледнел и не двинулся с места.
– Почему вы на меня кричите?! – выкрикнул он.
– Заправьте койку, – как можно спокойно повторил приказание офицер; на скуле у него проступило красное пятно.
Ковалев, с трудом отрывая ноги от пола, подошел к своей койке и словно чужими, одеревенелыми руками поправил одеяло.
– Ну вот, теперь хорошо, – обычным тоном произнес Сергей Павлович. – Можете идти в класс, но я, очевидно, вынужден буду написать вашей маме неприятное письмо.
Володя хотел что-то сказать, но с отчаянием махнул рукой и выбежал из спальни. Ушел и Лыков. Боканов, хмурясь, постоял еще несколько минут у окна, беззвучно побарабанил пальцами по стеклу. Получалось не так, как надо. Нервы – натянутая струна. Ведь вот еще немного – и опять произошел бы взрыв… Может быть, следует подойти к Володе с какой-то другой стороны, а то приказ да окрик, окрик да нотация, а отцовского отношения действительно нет. Не то, не то! Боканов потер рукой щеку и, недовольный собой, вышел в коридор.
В классе Лыков добродушно хлопнул по плечу Ковалева:
– Послушался б меня!
– Пошел к черту, – вялым движением Володя сбросил с плеча руку Лыкова, – и без тебя тошно, – как бы оправдываясь, беззлобно добавил он и направился к своей парте. Почему его все раздражает? Почему откуда-то вдруг поднимается грубость, и он не в силах справиться с ней, откуда это желание противоречить и не подчиняться? А впрочем, так ли уж он виноват? Долго еще его будут третировать, как младенца? Он давно вышел из того возраста, когда нужна мелочная опека. И когда же, наконец, удастся увидеть Галинку, – хоть бы несколько строк прислала…
Во время большой перемены старшина принес письмо. Мать писала Володе:
«Здравствуй, родной мой мальчик!
Ты просил меня не упоминать в письмах о твоем поведении, говоря, что у тебя от этого портится настроение, но я хочу еще раз, и последний, возвратиться к этой теме. Знаешь, почему у тебя такие скачки? Ты не выработал в себе силу воли.
Дорогой мой! Ты знаешь, что нас с тобой всего двое: проклятые фашисты отняли у нас любимого человека – твоего отца. Я все силы души, все чувства перенесла на тебя, в тебе сосредоточена вся радость моя. Поэтому мне больно будет, если ты вырастешь не таким, как мечтал папа. Мне тяжело было читать те строки письма, где ты выражаешь недовольство воспитателем.
Володя! Твое училище – это твой дом, воспитатели – родители. Им партия поручила воспитывать тебя, поэтому надо беспрекословно выполнять все их приказания.
Если ты любишь меня, как мать, уважаешь, как старшего товарища, если дорожишь моим здоровьем, прислушайся к моим советам.
Крепко-крепко целую и обнимаю.
Твоя мама.
P.S. Сыночка, я уже готовлюсь к твоему летнему приезду, и, конечно, забирай с собой Семена. Я сделаю вам бисквит, такой же, как тот, что вы с папкой, помнишь, таскали у меня из буфета. Я уже собираюсь в родной город. Может быть, это лето проведем у моря, в своей квартире. Ты рад?»
Володя медленно вложил письмо в конверт, погладил его, словно это была рука матери, и вышел из класса, – ему хотелось остаться наедине со своими мыслями.
2
Когда около шести часов вечера Боканов проходил коридором, потух свет. В последнее время это случалось довольно часто: ремонтировали городскую электростанцию, и она не справлялась с нагрузкой.
Нащупывая стену, капитан повернул вправо, затем влево, решил, что он у выхода на улицу, но оказался в каком-то незнакомом месте. Вокруг бегали с громким криком невидимые человечки, – судя по их голосам, он попал в роту Тутукина. Капитан невольно прислушался к разговорам.
– Получил двойку, плакать хотелось, а нельзя…
– Почему?
– Мужество мешает… – И шепотом: – Я фамилию хочу переменить…
– На какую?
– Гастелло…
– О-о-о! – послышался почтительный возглас.
И после короткого молчания:
– А я на улице офицера выберу и рядом иду. Ему все честь отдают, а получается вроде мне.
– Здорово! – одобрил первый голос и вдруг сказал решительно: – Старшего лейтенанта Стрепуха терпеть не могу!
– И я!
– Он думает только, чтоб ему хорошо было… не любит нас, а только притворяется.
«Интересно, – подумал Боканов, – как мои относятся ко мне?» Эта мысль пришла ему впервые, – никогда, ни раньше, в школе, ни в училище, он не интересовался, любят ли его учащиеся. Просто он считал этот вопрос праздным, не стоящим внимания. Важно делать для них все, что можешь, требовать в полную силу, держать ответ перед своей совестью: все ли сделал? Остальное – признательность, благодарность, нежные чувства – дело десятое и придет само. Конечно, по-человечески приятно это «приложение» к твоему труду, но разве обязательно оно? Да и зачем? Пощекотать самолюбие?
– Максим! – раздался крик совсем рядом.
– Ну чего ты, Сенька, орешь? – отозвался кто-то справа от Боканова.
– Максим, я, знаешь, придумал спор. Сегодня перед обедом взял четыре листка. На одном написал «4 борща», на другом – «4 соуса», на третьем – «4 хлеба», на четвертом – «4 компота». Подговорил Авилкина, Мамуашвили и Кошелева, – начали тащить. Мне четыре борща досталось, я только за третью тарелку принялся – капитан заметил…
И эти пробежали мимо…
«Все-таки, как мало знаем мы их мир и повадки!» – подумал Боканов, выбираясь на свет появившейся в вестибюле свечи.
Капитан почти дошел до выхода, когда какой-то мальчуган, нечаянно толкнув его, стремглав кинулся в темноту. «Эк, пострел», – подумал Боканов. В это время две барахтающиеся фигуры стали приближаться к нему.
– Товарищ капитан, – послышался взволнованный голос: – привел!
– Кого? – удивился Боканов.
– Авилкина привел.
– Да зачем он мне?
– Он вас толкнул и не извинился…
– А-а… это похвально, что вы учите его вежливости, – одобрил Боканов. – Я думаю, в другой раз он сам догадается извиниться…
– Так точно, догадаюсь… Если б за мной Каменюка не погнался, я б и сам вернулся!
– Ну, хорошо, хорошо, идите!..
Офицер вышел из училища и, улыбаясь, стал пересекать плац – так было ближе к дому.
Неожиданно впереди него на землю легла широкая светлая полоса. Он оглянулся. Все окна училища осветились ярко и весело. Значит, включили свет. Он постоял с полминуты, глядя на огни, нашел окно своего класса, представил себе, что сейчас там будет происходить: Лыков начнет выжимать гирю, Ковалев решать кроссворд, Сурков достанет краски и приготовится рисовать. Сергей Павлович вспомнил, что обещал Андрею дать лист ватманской бумаги, но из-за темноты не успел это сделать.
Он возвратился в училище и принес Суркову бумагу. Идти домой теперь не имело смысла: скоро должна была начаться подготовка уроков. Боканов спустился в актовый зал, приоткрыл дверь на широкий балкон. Нетронутый, покрытый тонкой коркой снег лежал на перилах. Сергей Павлович раскурил папиросу.
На фронте, в минуты тоски, неизбежной у каждого, надолго оторванного от любимых людей и дел, Боканов вспоминал о школе, как о чем-то далеком и, скорее всего, невозвратном. Он свыкся с мыслью, что жизнь может быть прекрасной и без него и что надо не жалеть себя именно ради этого прекрасного…
В кармане гимнастерки он носил полуистлевшее письмо, полученное им в армии от седьмого класса «Д», где до ухода на войну он работал классным руководителем. Под письмом стояло сорок подписей. Боканов на фронте не раз доставал эти листы и, глядя на нетвердые росчерки, вспоминал о каждом из тех, кто подписался. И досадовал, что до войны потратил так мало сил на них, и, конечно, мечтал снова войти в класс. Он не представлял себе другой профессии, кроме педагогической, которая принесла бы ему большее моральное удовлетворение. Но годы пребывания в армии родили любовь и к воинской дисциплине, с ее требованием беспрекословного исполнения приказаний, четкости и самоотверженности. В умении подчинять и подчиняться была своя красота.
Здесь, в Суворовском училище, удачно сочетались потребность в работе с детьми и желание Боканова не расставаться с воинскими порядками. Это было именно то, к чему лежало у него сердце.
И если бы спросили его, в чем счастье, он скорее всего, ответил бы очень скупо: в любимом труде. Он избегал красивых слов и, по натуре своей, чужд был выспренности.
«Счастье внутри нас, – думал он, – оно в радости труда, в стремлении щедро отдавать свои силы светлому будущему, возводить его собственными руками…»
3
Даже у самого общительного человека бывают часы, когда ему хочется побыть наедине со своими мыслями. И хотя Володя научился выключать себя из общего шума в классе, читая книгу или решая головоломку, научился при подготовке уроков не обращать внимания на бубнящего соседа, все же по временам, особенно если он получал письмо от матери или появлялось желание написать стихи, его тяготила необходимость быть на людях.
После непродолжительных поисков он нашел укромное место. Это была небольшая комната, примыкающая к актовому залу. В ней стояло три стола для игры в шахматы, висела картина Левитана «Золотая осень», а гардина на окне придавала всему особый, домашний уют.
Володя зажег настольную лампу под зеленым абажуром, потушил свет наверху, под потолком. Комната погрузилась в полумрак, только мягкий круг света лег на тетрадь. Володя открыл свой дневник, не спеша перелистал страницы. Поучения Суворова перекликались со страстным призывом к жизни Николая Островского, с гордыми словами Радищева:
«Твердость в предприятиях, неутомимость в исполнении суть качества, отличающие народ российский. О народ, к величию и славе рожденный!»
Дальше шли записи о событиях в училище, отрывки из стихотворений, злополучная страница, которую черт дернул его дать прочитать Пашкову. Гнев на Пашкова за его бестактный поступок прошел. Недовольство же собой, своим поведением возрастало, хотя вслух об этом Володя никому не сказал бы.
Он открыл чистую страницу и быстро стал писать еще не установившимся почерком:
«Путь у меня впереди прекрасен, но труден. Предстоит руководить людьми, заботиться о них, воспитывать, готовить к победным боям… И вот я часто думаю: есть ли в моем характере задатки для такого будущего? Я уже не ребенок. Мне почти шестнадцать лет, – это возраст, в котором вожди нашей революции сознательно вступали на путь борьбы за новую жизнь. Я стараюсь заглянуть в глубину своей души… Я вспыльчив, часто даже груб. Неужели я неисправим? Неужели не могу воспитать свою волю, стать сдержанным? Сейчас я самый плохой человек на свете…»
Володя вспомнил сегодняшний разговор в спальне с Бокановым и тяжело вздохнул. Подумал, подбадривая себя: «Все-таки важно, что я вижу свои недостатки и очень хочу их исправить».
В зале послышались чьи-то шаги. Володя торопливо выдернул штепсель и несколько минут сидел в темноте. Потом, когда шаги затихли в отдалении, снова включил свет и записал: «Капитан Боканов говорил: „Вы должны воспитать в себе шесть основных черт характера, чтобы стать коммунистом-офицером:
беззаветную преданность народу и партии,
честность,
храбрость,
выдержку,
трудолюбие,
скромность“.
Конечно, и многие другие качества важны, но эти – главные… Обладая ими, я с гордостью буду носить самое высокое звание: советский человек, и только тогда смогу сам воспитывать бойцов…»
В памяти Володи с особенной ясностью возникло лицо отца: даже небольшой шрам у правого виска увидел Володя.
В последнее время он часто думал об отце. На могиле бы его побывать! Мама говорила – его похоронили в Сальске…
Торопливо, боясь задержать бег мысли, перечеркивая неудачные слова и тотчас подбирая новые, Володя писал:
Я б сотни верст до Сальска прошагал
Усталыми, избитыми ногами.
Хоть на мгновенье грудью бы припал
К могиле, не украшенной цветами.
Я б горсть земли с твоей могилы взял
Сыновьими, дрожащими руками
И с силой к сердцу бы ее прижал,
Чтоб запылало в нем большое пламя…
Клянусь, отец, я Родине отдать
Высокое и чистое стремленье,
Жить для нее, бороться, созидать…
Ведь в этом самое святое назначенье! [1]1
Стихи, напечатанные в этой книге, принадлежат суворовцам.
[Закрыть]
В отдалении прозвучал сигнал. Надо было идти в класс готовить уроки на завтра. Он быстро дописал: «А в Галинке я вижу верного, чуткого друга…» Володя спрятал тетрадь под гимнастерку, потушил свет и бесшумно открыл дверь в актовый зал. Как ни в чем не бывало, он шагнул из него в светлый коридор. Впереди неторопливо шел капитан Боканов. Володя переждал, пока тот поднимется по лестнице, и побежал стремглав в класс другим путем, чтобы очутиться там раньше Боканова.
ГЛАВА XV
1
Зная взыскательную пунктуальность генерала, офицеры начали собираться на педагогический совет за полчаса до назначенного срока.
Русанов и Тутукин пришли вместе и сели за длинный стол, покрытый зеленой суконной скатертью.
Пришли не только воспитатели, преподаватели, но и врачи, интенданты, работники клуба и библиотеки, – всего не менее ста пятидесяти человек.
До войны Боканов очень любил собрания учителей в школе, когда споры, реплики, суждения и доброжелательные улыбки роднили людей, связывали их самыми крепкими узами общего труда, с его исканиями, разочарованием, гордостью достигнутым, – узами, крепче которых нет.
Здесь непременно возникал спор между «старыми» и «молодыми», обязательно находился ворчливый скептик и петушившийся, только вчера со студенческой скамьи пришедший историк, готовый все пересмотреть, перевернуть вверх дном, готовый один принять бой против «рутинеров» всего света.
Здесь завуч, не называя фамилии, рассказывал с улыбкой о том, как одна уважаемая преподавательница пришла на урок без журнала и портфеля, и все понимающе улыбались, зная рассеянность обидчивой химички, и как не менее уважаемый биолог принес на урок микроскоп без стекол. И обязательно биолог выступал с объяснением, почему стекол в микроскопе не оказалось, и своим объяснением еще более убеждал всех, что он-то сам и виноват.
Сейчас Боканов снова возвратился в это дорогое ему прошлое. Он с радостью замечал по обрывкам фраз, по настроению присутствующих, приподнятому и праздничному, что и здесь все связаны одним желанием – воспитать человека как можно лучше. Он подумал: «Хороший, дружный коллектив!» – и достал из кармана кителя письмо от матери Ковалева, чтобы перечитать его.
Это письмо вызвало у Боканова смешанное чувство гордости за свой труд, неудовлетворенности и желания сделать еще многое и лучше прежнего.
«Уважаемый Сергей Павлович! Я мать Володи Ковалева и хотела бы просить вас, насколько это возможно, писать чаще о сыне. Вы для него теперь отец, семья, дом – все-все, а значит, и для меня вы очень близкий человек. Меня чрезвычайно встревожила одна фраза в последнем письме Володи: „Кажется, с новым воспитателем я не найду общего языка“.
Я вам скажу по-матерински, но не закрывая глаза на недостатки Володи: он самолюбив, вспыльчив, но имеет золотое сердце. Только к нему надо подобрать ключ, а название этому ключу – ласка.
Не подумайте, Сергей Павлович, что я вас поучаю; поймите меня: незадолго до своей гибели мой муж завещал мне воспитать сына настоящим человеком. Я решила, что вы сумеете это сделать лучше меня, оторвала Володю от сердца, отдала сына вам. И я не ошиблась.
Летом, когда Володя приезжал на каникулы, я не узнала его. Он старался помочь мне во всем, был правдив и трогательно заботлив. Мы пошли в театр, и при входе в фойе он открыл передо мной дверь, пропустил вперед. А каким аккуратным стал! Начистится, вымоется… Даже шинель вешает как-то по-особому, вывернув ее подкладкой наружу. В первый же день приезда сам подшил подворотничок, сказал озабоченно: „Пойду к коменданту зарегистрироваться“.
Я своим глазам не верила, нарадоваться не могла. Год назад он был невнимательным, каким-то развинченным, – и вот за год училище сумело сделать так много. Я знаю, как и тысячи других матерей, вручивших вам самое дорогое, что у них есть, – свое дитя: вы сумеете воспитать в Володе лучшие качества советского человека. И меня очень встревожила его фраза: „Я не найду общего языка“. Почему? Может быть, он уже успел вам нагрубить? Может быть, простите за эту прямолинейность, вы, не зная еще его характера, сразу жесткой рукой решили обуздать строптивость, а он свернулся, как ежик, и колется?
Сергей Павлович, пишите мне! Пишите обо всем, ведь каждое слово о нем для меня – глоток воздуха. Спасибо вам за все, что вы делаете для нас.
Ковалева».
Боканов задумчиво сложил письмо. «Так вот почему он так побледнел, когда я в спальне пригрозил написать матери. Любит ее и боится огорчить…»
Капитан посмотрел на часы. Было без двух минут пять.
2
– Товарищи офицеры! – громко произнес Русанов.
В комнату неторопливой походкой вошел генерал и следом за ним начальник политотдела.
– Садитесь, садитесь, – сразу же разрешил генерал, может быть, потому избегавший общего приветствия, что хор получался нестройным – подводили вольнонаемные.
– Ну-с, начнем наш педсовет. С повесткой вы знакомы. Доклад о «Воспитании самостоятельности» сделает подполковник Русанов.
Русанов говорил тихим голосом, словно споря с самим собой и в этом споре только сейчас обнаруживая истину.
– Суворовцы выросли, а мы порой цепляемся за приемы воспитания, которыми пользовались почти два года назад, когда моим, например, было четырнадцать лет. Перед нами подросток, чутко-самолюбивый, стремящийся определить свое место в жизни, почувствовавший вдруг, что и он немало значит, что и у него должна быть своя точка зрения на все окружающее. Он утверждает свою личность, свое право критики, готов нагрубить, чтобы показать независимость. А мы видим в этом только покушение на дисциплину и караем…
«А он прав, – подумал Боканов, – и я не пытался расположить Ковалева к себе: сразу обрушил на него гнев и кару. Должно быть, действительно тропку искать придется!» Сергей Павлович вспомнил разговор с Веденкиным на новогоднем балу.
– Подросток настороженно-чуток и вспыльчив, потому что ему то и дело мнится посягательство на его самостоятельность, на его «взрослость»; он упрям, думая, что в этом заключается сила характера… А мы стремимся во что бы то ни стало сломить строптивость, подчинить его волю, навязать свою, обязательно свою, словно видим заслугу в умении обламывать ростки самобытности, подводить всех под общий ранжир…
Майор Тутукин что-то записывал в блокнот, ожесточенно ломал графит карандаша, торопливо затачивал его и снова ломал.
– Подросток замыкается, уходит в себя, – говорил Русанов, – а мы отрезаем себе путь к нему, потому что, когда он нагрубил, сделал что-нибудь не так, как мы хотели, он становится нам неприятен. Невольно поддаваясь этой неприязни, мы уже не в состоянии обуздать свое самолюбие, оно берет верх над выдержкой и разумностью воспитателя, и мы тоже готовы вспылить, наказать, скрутить волю, не различая, где у воспитанника истинные качества, а где напускное…
Подполковник остановился, склонив к плечу лицо в глубоких морщинах, будто прислушивался к сказанному.
– Наши старшие суворовцы, поверьте моим наблюдениям, сейчас совершенно не нуждаются в мелочной опеке. Более того, она вредна. Строгость и требовательность ничего общего не имеет с недоверием. А у нас что получается? Все команда да сигнал, надзор да поучения. Мы должны внушать не страх, а стыд наказания…
Подполковник покосился на Тутукина: карандаш майора еще быстрее забегал по бумаге.
– Да, да, стыд наказания! – решительно повторил Русанов и несколько раз осторожно прикоснулся к лицу носовым платком, словно припудривая его.
– У закрытого учебного заведения есть свои уязвимые места: необходимость для воспитанника «жить на людях», всегда на людях. А ему хочется побыть немного наедине, или только с самым близким другом. В обычной школе, если у ученика произошла дома неприятность, он один приходит в класс мрачным и хмурым. А у нас стоит только одному понервничать – и нервозность лихорадит все отделение.
– Последний урок у меня плохо прошел в вашем классе, – прошептал Веденкин капитану Беседе, – все были чем-то возбуждены, а больше других Каменюка. Очевидно, на перемене произошел какой-то крупный разговор…
– Самостоятельность не воспитаешь, не зная внутреннего мира детей. А мы его плохо знаем, совершенно недостаточно знаем! – словно сердясь, воскликнул подполковник. – Несколько дней назад я встретил в саду суворовца Смирнова из третьей роты. Тихий, малозаметный подросток, несколько болезненного вида. В прошлом году он занимался хорошо, а в этом с двоек на тройки перебивается. В чем дело? Ну, поговорили мы о том, о сем. И знаете, что он мне рассказал? «Я, – говорит, – прочитал книгу Каверина „Два капитана“. Там есть летчик, Саня Григорьев, и я хочу стать летчиком. Но у меня слабое здоровье, с таким в летную школу не примут… Я бросил учиться… За плохую успеваемость меня должны выгнать из Суворовского. Я поселюсь в деревне… укреплю здоровье, закалюсь… и пойду в летное училище…» – «Почему же вы не поделились до сих пор ни с кем своими планами?» – спросил я у Смирнова. «У меня нет близкого друга, а воспитатель меня только ругает, и я решил никому ничего не говорить…» Товарищи! – тревожно воскликнул Русанов. – Я уверен, Смирнов волевой подросток, и он в жизни добьется своего, но ему следует указать верный путь проявления самостоятельности и упорства. А мы лишь случайно узнаем о его жизненных планах. И почему? Думаю, потому, что иные из нас, сами того не замечая, возводят между собой и детьми стену отчужденности, прикрываясь при этом рассуждениями о субординации, об особенностях училищного режима. А мне подобные рассуждения кажутся лазейкой для тех, кто не желает обременять себя кропотливым трудом. Конечно, приказывать да строго хмурить брови легче, чем быть для суворовцев по-настоящему близким человеком…
Когда Русанов кончил, первым попросил слово Тутукин. Он торопливо пошел к трибуне, на ходу начав громким голосом:
– Уважаемый подполковник Русанов, – обхватил обеими руками трибуну, остановился на секунду, словно вбирая побольше воздуха, – сделал хороший доклад. Но я никак не могу согласиться с его тезисом о скидке на возраст. Прочные основы армейской дисциплины мы должны закладывать у суворовцев именно здесь. Психология психологией, а попустительства нам никто не разрешит. Нет-с! Никто! Стыд наказания? А откуда этот стыд возьмется? Ведь он следствие воспитания. Само наказание рождает стыд перед товарищами и перед самим собой. Они у нас слишком заласканы: здесь – все для них; домой на каникулы приехали – с ними носятся: как же, Ванечка на месяц приехал. На улице – всеобщее восхищение. И появляется себялюбие. Заласканы! Строгости больше надо. Она – основа воспитательного успеха!
Пот крупными градинами мгновенно выступил у майора на высоком лбу, очки запотели, но он еще только набирал ораторскую силу.
– Как всегда, горячится, – тихо шепнул Зорин генералу, – и готов с водой выплеснуть и ребенка…
Закончив свое выступление, Тутукин, не торопясь, сел на место рядом с Русановым, и тот, приложив кончики пальцев к груди, начал тихо убеждать:
– Но ты же меня не понял, Владимир Иванович…
Семен Герасимович Гаршев поправил на переносице пенсне, расстегнул было пуговицу пиджака, но что-то вспомнил и торопливо застегнул ее.
– Разрешите? – поднял он руку.
Гаршев говорил так же, как и задачи решал: увлекаясь и жестикулируя. Так и казалось: сейчас возьмет мелок и начнет писать доказательство.
– Мы чрезмерно опекаем наших суворовцев, приучаем их к разжеванной кашице – только глотай! И у них появляются иждивенческие настроения, юркая мыслишка, что, мол, «преподаватели обязаны меня в следующий класс перевести, а то им самим от генерала попадет». Воспитанник поленивее не очень-то беспокоится о невыполненном задании. Ведь учитель придет с ним дополнительно заниматься – «вытянут!» А я с лентяями не занимался и заниматься не буду. Ни за что! – грозно сказал математик, и все улыбнулись. – Другое дело, суворовец болел или недопонимает… Тут и времени своего не жаль потратить! И с отличниками позаниматься дополнительно я всегда рад. А от лентяев нужно освобождаться! – свирепо произнес Гаршев. – Есть тысячи достойных и радивых детей, жаждущих попасть в Суворовское, и незачем нам бесконечно нянчиться с бездельниками. Или вот – подготовка уроков. Ведь иной из суворовцев и не старается напрячь мысль, утрудить себя. Благо есть добрые воспитатели, сердобольные папаши: они задачку за него решат. Это никуда не годится, товарищи! Эдак мы безволие насаждаем, а не сильный характер воспитываем…
Садясь на место, Гаршев достал было кисет с табаком, но, испуганно оглянувшись, спрятал его и стал слушать Боканова.
Боканов внутренне волновался. Ему и хотелось сказать о многом, как человеку, «свежим глазом» увидевшему то, к чему другие, возможно, присмотрелись, и было немного неловко выступать: слишком еще незначительным казалось сделанное им самим.
– О своем опыте мне, товарищи, еще рано говорить, но я в последнее время близко познакомился с работой капитана Беседы и о ней-то хочу сказать несколько добрых слов…
«Ну, вот еще выдумал», – Беседа недовольно посмотрел на Боканова и насупился.
– У капитана Беседы я часто бываю в отделении. Мне нравится, что, как воспитатель, он идет вперед не вслепую, наощупь, а продумывает путь и саму систему воспитания.
«Хороша система, – злился Беседа, – тринадцатилетнего мальчишку перевоспитать не могу».
– У него отделение складывается как коллектив с общими интересами. Здесь и переписка с другим училищем, и постройка авиамоделей, и совместные прогулки. Конечно, рано еще говорить, что коллектив созрел, – это дело не одного года, но здоровый зародыш есть. В отделении Алексея Николаевича чувствуется самостоятельность ребят. Он им доверяет и не ошибается в своих расчетах. Они сами себе и ботинки подберут, сами выстроятся. А ему только докладывают: выстроились, сменили ботинки… Сами полы в классе вымоют, парты вытрут, вешалки сделают. Капитан Беседа раз в месяц проверяет состояние учебников, у него даже есть «тетрадь сохранности имущества отделения», и в этой тетради записаны поощрения и наказания. Загляните в любую парту в его отделении – идеальный порядок! Каждая разделена на две половины: в одной учебники, тетради, в другой нитки, иголки, пуговицы, игрушки. Правда, нашелся один «аристократ духа» – Авилкин, не захотел класс убирать. «У меня денщик, – говорит, – будет…» Нагорело же ему от ребят за этого денщика! Суворовец Голиков подошел к Авилкину, оглядел с головы до ног и говорит: «Кто тебя знает, может быть, ты еще сам денщиком будешь!»
Все, кто был на педсовете, рассмеялись. Довольно рассмеялся и капитан Беседа, и глаза у него заблестели, как у озорного мальчишки. Теперь он уже был благодарен Боканову за его выступление: оно было тем «взглядом со стороны», какой необходим, чтобы по-новому увидеть свою работу, иными глазами посмотреть на своих «сынков»…
Воспитатель обычно занят таким множеством, на первый взгляд, маловажных, обыденных дел, столько тратит времени на мелочи, неизбежные в воспитательной работе, что порой ему начинает казаться, он топчется на месте, идет по кругу повторных усилий, однообразных и бесплодных.
В жизни каждого воспитателя могут быть минуты малодушия, когда думается: «Ничего не сделал, хоть заново все начинай!» Но проходит приступ малодушия, взор проясняется, и опять видишь впереди сияющую цель и трудный пройденный путь, и радующие сердце всходы. Нет, недаром так утомительно, честно и долго пропалывал ты эти всходы, изо дня в день, из часа в час удаляя сорняки. Недаром! И возвращается бодрость, и с новым упорством берется воспитатель за свое дело.
– Личность суворовца, – продолжал Боканов, – не растворяется в коллективе, возникающем у капитана Беседы. «Я», со всеми присущими ему особенностями, здесь ревностно охраняется, приобретает индивидуальную окраску, развивает свои лучшие качества. Не дрессированная лошадка, не солдатик, «артикулом предусмотренный», а маленький человек, со своими увлечениями, способностями, характером, но – коллективист!
Боканов смущенно улыбнулся, – почувствовал некоторую приподнятость последних слов, и, повернувшись к генералу, сказал по армейской привычке:
– Я кончил.
Говорили еще многие офицеры; каждый делился своими мыслями, рассказывал о своих поисках и сомнениях.
Как всегда, веселое оживление и насмешливые реплики вызвало замечание Стрепуха с места. Он величественно поднялся, откинул небрежным жестом волосы и, по своему обыкновению, некстати произнес:
– Основное, я считаю, преподаватели должны осознать всем существом ведущую роль нас, воспитателей! – и сел.
Майор Веденкин отошел несколько в сторону от трибуны и оставался там до конца выступления.
– Может быть, это звучит парадоксально, – говорил он, – но труднее направлять развитие ребенка среднего, незаметного, во всех отношениях внешне благополучного, чем какого-нибудь забияку. У средненького изъяны характера не бросаются в глаза, так как держится он в тени, прячется за спину коллектива. И если мы, увлеченные перевоспитанием одного-двух явных нарушителей порядка, не обратим во-время внимания на скрытые под кажущейся благовидностью недостатки «благополучненького», они через несколько лет могут вырасти в пороки. Мы должны воспитывать самостоятельность характера и честность! Дряблые «исусики» и тихони мне, например, крайне несимпатичны!
3
Итоги педсовета подвел генерал. Отсеяв случайное и приняв разумное, он облек свое заключение в форму простых, но точных указаний, как следует работать дальше.
– Наука воспитания, как и каждая наука, – медленно говорил он, – имеет свои законы. И чем лучше воспитатель узнает их, тем реже будет ошибаться, тем удачнее сможет осуществлять педагогическое предвидение. Не ищите объяснения своим неудачам вне себя. Я плохо знаю педагогику, но тридцать лет воспитываю солдат, и это, пожалуй, стоит пединститута. Так вот, я уверен, что нет плохих классов… Самый «плохой» класс в руках мастера преображается, только надо вкладывать всю душу в работу, быть вдумчивее и самокритичнее. Вы можете педантично исполнять предписания начальства, но если действия ваши не согреты личной убежденностью, внутренней страстностью, вы все же не будете иметь успеха. Этому учил Ушинский? – Полуэктов повернулся к Зорину, и тот утвердительно кивнул головой.