Текст книги "Крест. Иван II Красный. Том 1"
Автор книги: Борис Дедюхин
Соавторы: Ольга Гладышева
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 35 страниц)
Семён нетерпеливо сорвал печать со свитка, что доставил московский вестоноша, развернул пергамент, пробежался глазами по строчкам. Написано было рукой дьяка Костромы то, чего он и ждал: отец велел немедленно покинуть Новгород, отозвать наместников, Ивану возвращаться в Москву, а Семёну мчаться в Новгород Нижний.
– Зачем тебе туда? – не понял Иван.
– Отец здесь не пишет, но я знаю. Потом тебе обскажу, дело сугубое. Давай живой ногой собираться в путь. Чета я возьму с собой, могут татары повстречаться, они повсюду рыщут. Где Чет?
Выяснилось, что Чет пропал со вчерашнего дня. Искали на торгу, опросили старост всех пяти концов, послали запрос к немцам – никаких следов. Решили, что либо погиб, либо сбежал крещёный татарин.
Семён со своей свитой верхоконной отбыл, Иван задержался ещё на три дня. И правильно сделал: Чет объявился, но не один, а в сопровождении двоих новгородских приставов Мирошки и Повши.
– Вот, немча вам привели.
Дмитрий Александрович, уже не наместник, а просто служилый князь под началом Ивана, по старой привычке распорядился:
– Остолопы, отпустить тут же!
Мирошка с Повшей не спешили выполнять приказ:
– Выкуп требуча. Его мужики после драки в плен взяли, в анбаре держали, а немчи выкуп не дают. Бают, що московский то немча, а не ихний.
– Да ты погляди на него, пошто он на немца похож? Видал ты немца с жёлтой мордой и узкоглазого? Отвечай: видал?
Повша отвечал неуступчиво:
– Видать не видал, но как же он не немеч, когда по-русски плохо лясничает?
Вмешался архиепископ Василий, после чего Мирошка с Повшей отпустили Чета и сказали, что обскажут всю Правду мужикам с улицы Святого Михаила.
Архиепископ Василий не только Чета вызволил, но и княжичу Ивану большую милость явил по доброте своей безграничной: из своей владычной казны выделил в счёт требуемого для Узбека серебра пятьсот гривен. Да ещё и винился:
– Больше пока нет, потом доберём.
Ризница и казна епархии хранились в подвале Никольского собора на Ярославовом дворище. Пока ехали туда в крытом возке, владыка сокрушался:
– Много гребты у нас с этими немецкими дворами, но и польза городу от купцов велика. А вот шведский двор – этот вместе с товаром норовит ересь свою католическую сбывать нам. Слышал от посланника, что король Швеции Магнус[68]68
...Король Швеции Магнус... — Магнус Эриксон (1316 – 1374) – король Швеции в 1319 – 1369 годах (формально до 1371 г.) и король Норвегии в 1319 – 1355 годах. Был знаменит тем, что издал общешведский свод законов «Ландслаг». Лишился шведского престола в борьбе с Альбрехтом Мекленбургским.
[Закрыть] намерился к нам проповедников своих прислать, чтобы вести прю о вере. Нетрог его шлёт, мы им объясним, какая вера правая, не дадим осквернить наше православие.
Дьяк и Дмитрий Александрович считали и укладывали тусклые бруски серебряных слитков в кожаные мешочки из снятых дудкой козлиных шкур.
Иван ликовал – всё не с пустыми руками к отцу явится.
Московские доброхоты-купцы Семён Судаков и его брат Ксенофонт одарили серебряной посудой – братиной с тремя ковшами: для Ивана Даниловича и трёх его сыновей. Княжич сложил их в свой дорожный кованый сундук вместе с другими поминками – соболями, рыбьим зубом, снитками жемчуга. Дар посадника Фёдора Даниловича привесил к поясу: утсладной нож с серебряной рукояткой и особым, новгородским лезвием – стальным с наплавленным на щёчках мягким железом, которое по мере употребления истиралось быстрее стали, и нож, получалось так, сам себя затачивал.
В крытом возке опять катили двое – княжич Иван и Дмитрий Александрович на месте Семёна. Походный сундук с поминками стоял в ногах, кошели с серебром схоронили в рундук под сиденьем.
Не только зима, но и весна на Новгородчине не похожа на московскую. Ночи светлые и чуткие, с непотухающей белой зарей, по утрам морозы сердитые, словно зимние. Но снег темнеет и оседает, как и везде, ручьи точно так же пробиваются сквозь льдистый снег с клеканьем и бульканьем.
Наст был ещё прочен, дороги кованые, не сомневались, что доберутся до дому на санном полозе. Правда, иной раз снег оседал, возок проваливался то левым, то правым полозом, кренился, заваливался на ухабах.
В первый день шестнадцатого марта проехали двадцать вёрст до Бронниц, где отдохнули и поменяли лошадей. Утром тронулись дальше, миновали сёла Медвяное, Кресцы. Восемнадцатого были в Яжелбицах и Зимогорье, двадцатого – у Вышнего Волочка, двадцать первого – в Торжке. Двадцать второго переправились по льду через реку Тверцу. Снег на взгорьях стаял, ехали в санях по грязи. Вдвое дольше уж находились в пути, нежели когда ехали до Новгорода.
Возле Клина, перед рекой Сестрой близ её впадения в Дубну, остановились: показалось Чету, что на реке угрожающе тёмен лёд. Пока Чет с Дмитрием Александровичем и дружинниками решали, где лучше начать переправу, княжич Иван в одиночестве был тем занят, что мысленно представлял себе остаток пути: деревня Пешка, Черкизово, Никола-Деребня – и всё, Москва!
Солнце в тот пасмурный день угасло очень рано, но до ночной поры времени оставалось достаточно, решили начать переправу.
Два верхоконных дружинника, ведя лошадей в поводу, благополучно достигли другого берега. За ними прошли и двое саней, в которые запряжено было по одной лошади.
Княжич с Дмитрием Александровичем вылезли из возка, Чет повёл на длинном чомбуре находившихся в упряже гусем трёх лошадей. Ступив на шершавый мягкий лёд, лошади стали упираться, видно, чуя опасную прохладу и неспокойствие потаённой воды. Чет понукал их по-татарски и по-русски, они подчинились наконец, начали продвигаться. Ступали след в след, но третья лошадь вдруг поскользнулась, часто-часто начала сучить ногами, чтобы не упасть, лёд под ней податливо, без треска и шума расступился, она сразу завалилась на бок и, всхрапывая широко раздутыми ярко-красными ноздрями, стала уходить под лёд. Две передние лошади тщетно натягивали постромки, их копыта тоже скользили на мокром льду, который ломался, проседал, но выдерживал их, потому что было в этом месте мелководье.
Крытый возок раскачивался на кромке крошившегося на куски льда, всё ниже и ниже кланялся, наконец потерял равновесие, нырнул вниз и пошёл на дно. Было слышно на обоих берегах, как вода с клёкотом заполняет его нутро, выбрасывая на поверхность большие пузыри воздуха.
Княжич и Дмитрий Александрович стояли в растерянности. Кому-то из них надо было брать главенство, принимать решение. Княжич робел, наместник не смел.
Всё решил и сделал Чет. Привязав вожжи к прибрежному толстому вязу, он другой их конец прирастил к постромкам, которые после этого обрезал и дал свободу двум умученным лошадям. Они начали судорожно подниматься на ноги, взбивая ледяное крошево и вздрагивая всей кожей.
Держась за натянувшиеся струной ремённые постромки, Чет продвигался к всё расширяющейся проруби. Он был уже у самой кромки, все заворожённо следили за смельчаком, никто не издал ни звука. Чет молча и бесстрашно шагнул в воду, окунулся с головой, круглая его лисья шапка завертелась на воде, течение подхватило её и прибило к обрезу ледяного провала.
Очистившаяся от ледяного крошева вода вспенилась, вынырнула мокрая чёрная голова, Чет проворно начал карабкаться на лёд, не выпуская из рук натянутые постромки и волоча за собой конец какой-то верёвки. Когда вылез на берег, передал верёвку пришедшим к нему на выручку дружинникам. На другом её конце оказался дорожный сундучок княжича.
– А до серебра моя не могла добраться! – крикнул Чет.
День уже догорал, начало смеркаться.
Опамятовались наконец Иван с Дмитрием Александровичем:
– Разводите костры!
– А мы с княжичем поищем другое место для перехода.
Они вскочили на осёдланных заводных лошадей и, захватив с собой троих дружинников, поскакали рысью вдоль берега вверх по течению, сообразив, что там река должна быть уже и мельче.
На их счастье, на пути оказалась небольшая усадьба какого-то, видно мелкопоместного, боярина. К усадебному двухжильному дому с пристройками вела расчищенная тропа, но хозяина самого в нём не оказалось. В доме, однако, люди находились, то ли управляющий, то ли кто из челяди. Дверь открывать не захотели, с подозрительностью и недоверием опрашивали, кто да зачем. Не поверив, видно, что перед ним княжич московский, вдруг замолкли где-то там за дверью.
Тут Дмитрий Александрович проявил решительность: так ударил ногой в дверь, что она немедленно распахнулась. Их встретили перепуганные, но вооружённые копьями слуги боярина.
– Где хозяин? – зарычал Дмитрий Александрович.
– Во Тверь отъехамши.
– Ладно. Багры нам нужны, под лёд сани провалились.
– А вернёте ли?
– Ты не видишь, что ли, кто перед тобой, смерд? – Дмитрий Александрович выхватил меч.
Багры нашлись, слуги, винясь и кланяясь, объяснили, что за усадьбой есть мосток, который в половодье опять смоет, но пока по нему ещё можно перейти на ту сторону.
Пока прискакали на место, уже совсем смерклось. Чет сушил у костра свои порты, облачившись в чью-то длинную вотолу.
Решили ничего не предпринимать до рассвета, только привезти кружным путём все оставшиеся на том берегу сани.
Несколько лет назад тверские ратники пошли в поход на непокорных новгородцев, но заблудились в болотистых лесах, начали мереть от голода, ели конину и ремни, оружие своё потеряли и пожгли, с трудом нашли дорогу домой.
Об этом бесславном походе не раз рассказывали в Москве со смехом, но вот только сейчас княжич Иван понял, сколь нешуточные здешние места.
Заночевали в прибрежном лесу, который подступал угрюмой стеной. Днём, да ещё с надёжным проводником, не замечаешь непроходимой глуши и гибельности этих мест, но ночью мнятся со всех сторон невидимые и неведомые страхи. И лучше не думать, что там, за спиной, в глубине лесных дебрей. Да как не думать! Хрустнул в темноте снег – может, малый зверёк оступился, а может... Не княжич один лишь, каждый поёживался: уж не шатун ли?.. Медведи, которые не набрали с осени трёх пудов жира и потому не могли дотянуть до тепла, опасны даже для бывалых охотников и вооружённых ратников, они раньше времени встают и шатаются по лесу в поисках еды. Конечно, огонь костра шатуна должен отпугивать, да ведь с голодухи на что ни пойдёшь...
Напряжённо прислушиваешься к шорохам и неопознанным звукам только до поры, пока дрёма очи не смежит. А как одолеет сон – лежишь, запеленутый в толстые шубы, в обморочном забвении, ровно младенец, ни холода, ни страха – блаженство. Да чего беспокоиться? Караульщики тихо переговариваются, постоянно переворачивают умело сложенные колодами толстые брёвна, которые не полыхают пламенем, но жарко тлеют до самого утра.
Пробуждение оказалось горестным. Река за ночь полностью вскрылась от зимнего покрова, огромные крыги ноздреватого серо-зелёного льда сталкивались, громоздились с треском и скрежетом, оседали в воду с пугающим и таинственным гулом. Вышло из-за леса солнце, крошащийся на тонкие стрелки лёд казался хрустальным, над рекой поднимались клубы розового пара. И ни намёка на вчерашнюю беду – постромки и вожжи сорвало, не угадать даже, в каком именно месте сгинул возок. Единственная примета – толстый вяз с обрывком верёвки.
– Что же делать-то? – растерянно вопрошал Иван.
Дмитрий Александрович не знал, что и ответить.
– Годить нада, когда вода многа ни будит, – отозвался Чет.
А вода всё прибывала, всё выше закрывала берега, волоча затопленные брёвна, пригибая и полоща прибрежные кусты ивняка.
Сколько времени годить? До какой поры сидеть здесь?
Первая встреча весны – на Евдокию – выверни оглобли – первого марта. Но после этой встречи ещё собаку встоячь снегом заносит. На сороки святые – вторая встреча, уже жаворонки девятого марта пекут. А вот завтра, двадцать пятого, – последняя, третья встреча, завтра Благовещенье, к этому великому празднику хотелось приурочить возвращение в Москву. А так случилось, что как раз на Благовещенье получил княжич Иван весть совсем не благую. Московский гонец от заранья до потух-зари промчался шестьдесят вёрст, поменяв двух коней, и принёс устное послание великой княгини Ульяны:
– Батюшка-государь Иван Данилович плох, торопись, княжич, застать его в живых.
Иван взял с собой Чета и троих дружинников. Дмитрия Александровича оставил с наказом ждать спада воды, чтобы спасти возок и серебро.
Глава двенадцатая
Первый, кого встретил Иван в Кремле, был казначей Акиндин. Сначала услышал позвякивание связки ключей на его опояске, затем уж обратил внимание, как размашисто и быстро идёт он, почти бежит.
– Куда ты?
– К батюшке твоему, к великому князю Ивану Даниловичу требуют.
Жив, значит...
У Красного крыльца Иван спешился, бросил повод на руки стремянному и увидал, что столь же торопливо, как Акиндин, направляется к дворцу тысяцкий Вельяминов. Он, видно, тоже был затребован внезапно, не успел одеться, на ходу застёгивал пуговицы ферязи.
С дьяком Костромой столкнулся в сенях, спросил с замирающим сердцем:
– Как батюшка?
– И причастился и посхимился... Духовную загодя...
– Жив ли?
– Жив, да вот нездоров, опять всех лекарей скликали.
Отец умирал. Чтобы понять это, достаточно было одного взгляда. Он лежал на высоко взбитом возголовье лицом к двери. Увидев сына, слабо произнёс:
– Сёма, наконец-то...
Иван слышал, что перед смертью человек перестаёт узнавать своих близких, – слёзы отчаяния и горя стали застить ему глаза.
Лекари натирали больного какими-то зловонными мазями, обмывали горячей водой ноги. Дали понюхать белёсую жидкость из пузатого пузырька. Отец вздрогнул всем телом, словно бы очнулся, и посмотрел на Ивана уже зряче:
– Ванюша. – Он даже попытался приподняться на постели, чтобы встать вровень с подошедшим к нему сыном. Иван припал к нему, поцеловал в плечо. Услышал: – Сёма где?
– Послали за ним, скоро будет, – торопливо отвечал Иван, зная очень хорошо, что скоро из Нижнего Новгорода добраться невозможно, небось гонец ещё и туда-то не доскакал. – А с тобой что, батюшка?
– Сам виноват, старый дурак, видно, зажился уж на свете. – Отец попытался даже улыбнуться, но это у него не получилось. – Взопрел шибко на Мытном дворе, товары от купцов принимал, меня и просквозило. Дых стал трудный, так и жгёт в грудях. Целую седмицу лекаря меня пользуют, – он показал взглядом на стулец, на котором было много разных баночек и корчажек с мазями и снадобьями. – Кровь из меня пущают, то греют, то холодят... Опять же молитвы за меня, сам владыко просит Божьего заступничества. Так что... – Раздирающий кашель вырвался из груди Ивана Даниловича, он снова безжизненно опрокинулся навзничь.
Опять засуетились лекаря. Опять поднесли пузатый пузырёчек, рудомёт снова отворил кровь. Принесли ещё корчажку – с только что приготовленным настоем лекарственных трав.
Врач-араб, много лет тому назад поселившийся в Москве, отвёл Ивана к порогу, заговорил вполголоса:
– Не надо плакать, княжич. И сёстрам накажи. И мачехе. Больной должен быть в неведении того, что ему предстоит, а главное, того, что ему угрожает, так величайший лекарь Гиппократ учил. Улыбайтесь Ивану Даниловичу, окружите любовью и разумным утешением.
Иван слушал рассеянно, спросил:
– А чем это поят отца?
– Травы-то?.. Разные – лягушечник, браслина, змей-трава, горлюха.
Иван вышел из палаты. Вельяминов утешал:
– На поправку пошёл, благодарю Тебя, Господи, за милость Твою! Уж мы, княжич, что только ни делали: и латинского лекаря призвали, хоть мало доверяем ему, наши-то знахари надёжнее, и звёздовещателя с рукознатцем из Литвы привезли. – Старый Протасий снова перекрестился дрожащей рукой. – И вот услышал Господь наши молитвы!
В великокняжеском тереме собралась вся семья, кроме Семёна, – Андрей, Маша-большая и Маша-малёнькая, Тина-Фотиния, Дуняша, Ульяна.
– Полегчало батюшке, – порадовал их Иван, добавил для убедительности: – Старый тысяцкий Протасий говорит.
Сёстры оживились. Андрей смотрел строго, на лице мачехи Ульяны застыла уже почти вдовья скорбь.
Княжич Иван в своей изложнице молился до самого рассвета, упрашивая Спасителя и Матерь Божию, впадая в отчаяние, обливаясь слезами.
Пробудившись, снова затеплил свечку перед кивотом, спустился на колени, опять стал страстно молиться.
Просунулся в изложницу постельничий боярин, сказал негромко:
– Княжич, батюшка кличет.
Отец лежал в прежнем положении, выглядел всё так же прискорбно. Около него сидела на краешке постели младшая Машенька.
– Ты не бойся, тятя, – услышал княжич её голосок.
– Я не боюсь никого, доченька.
– Никого-никого?
– Никого. Кроме Бога.
– А Бога, значит, боишься?
– Бога я люблю.
– И боишься?
– И боюсь.
– А я тебя люблю и боюсь.
Иван слушал беспечную болтовню сестрёнки, которая ещё не видела смерти, не знала, что такое умереть. Ещё не знала она, что в жизни идёт всё кем-то заведённым чередом. Родятся люди для радостей и страданий, для борьбы и трудов и после кратковременного пребывания на земле уходят к пращурам. И есть какая-то могущественная сила, повелевающая всем и всеми. Эта сила заставляет ночные звёзды и луну то светить, то занавешиваться тучами. И даже само солнце послушно этой силе – взойдёт утром, обойдёт небо и сгинет в преисподней, чтобы после ночи снова светить людям и животным, и растениям, и всем тварям земным. А люди же не могут ни звёздами, ни солнцем повелевать, они беспомощны перед грозой, перед дождём и морозом... Перед вешним половодьем!.. Болезни, голод, зараза, приход иноплеменников и иноверцев – всё-всё напоминает человеку о его ничтожестве.
– Эко, сын, как повзрослел-то ты за время поездки! – не поворачивая головы, проговорил Иван Данилович. – Гоже ли съездил?
– Тять, я уйду? – соскочила на пол Машенька.
– Иди-иди. Так, значит, и не добыли серебра?
– Только часть. Владыка Василий из своей архиерейской казны отделил.
Иван Данилович медленно перекрестился бледной худой рукой.
– Да, владыка не мог подвести, истинно, что соль земли эти люди... Вот и я, раб недостойный, в их сонм зачислен, схиму я, Ванюша, принял, как чернец Ананий предстану перед Господом в одеждах серафимских.
Княжич уж присутствовал раньше при том, как принимают схиму больные люди, знал, что это – совершенное отчуждение от мира для соединения со Христом, что, приняв предсмертное причастие, дав себя постричь, помазать и одеть в монашеские одеяния, человек переходит в мир иной под другим именем и без прежних грехов. Это было понятно и хорошо, когда касалось людей чужих, но отца, великого князя, воспринять чернецом Ананием было никак невозможно. Иван заплакал, упал на колени.
Отец не успокаивал, словно не слышал рыданий сына. Говорил, словно бы для себя:
– Уходит, уходит жизнь... Не удержать. – Помолчал недолго. Иван вскинул голову: жив ли? – Нет, не хочется удерживать. Не идти же против воли Господа? – Он снова забылся, потом снова усилился голосом: – Сёма-то где же?
– Едет он, батюшка, едет.
– Оставляю вас... Время-то какое... Не было ещё такого на нашей земле... Может статься, и не будет столь тяжкого. А я ухожу. Как же это? Не всё я сделал, что обязан был.
Иван с опозданием вспомнил наставление лекаря-араба, стал крепиться, удерживать слёзы. И отец будто бы повеселел:
– Знаешь, Ваня, что мне приснилось нынче? Вспомнишь на Страшном Суде – второй раз помрёшь. Будто на погосте я. Плиты каменные поднимаются, гробы встают, и из них скелеты выходят. Меня не видят, спорят меж собой, размахивают руками, гремят костяшками, которые раньше пальцами были. Иные – поверишь ли? – смеются, иные как бы в задумчивости, а иные пьют из большущих ковшей мёда. Вещий, знать, сон, зовут меня к себе, знать.
Иван уже не сомневался, что так оно и есть, что уже не на что надеяться, но спросил с наигранной бодростью:
– А сон, батюшка, цветной был?
– Ага, цветной. Кости белые, а одежды на иных скелетах пестрядные.
– Лекарь-араб говорил, что, если увидишь сон цветной, значит, выздоравливаешь.
– Верно? Так говорил лекарь? – словно бы обнадёжился отец, но тут же и откинул голову, безжизненно смежив веки.
А после полудня ему стало совсем плохо, он потерял сознание.
Вечером поздно княжич Иван снова зашёл, спросил:
– Как батюшка?
Лекари молча переглянулись, а ответил митрополит Феогност:
– Всё в руках Божиих. Молись, княжич, а отчаиваться грех.
Иван вышел из дворца на Боровицкий мыс. В воздухе не было весенней свежести – сырость и мрак.
Потрескивание свечей. Запах ладана.
На закрытых выпуклых веках отца фиолетовый оттенок.
Безвозвратная отчуждённость от всего, что вокруг него. Он нерушимо спокоен и тих.
Жёлто-серое лицо уже обращено к чему-то невидимому и недоступному тем, кто остался и сейчас стоит вокруг каменной раки в скорбном молчании.
– Благословен Бог наш, всегда, ныне и присно и во веки веков.
Священники и диаконы в траурных ризах. Монахи в чёрных рясах и клобуках.
– Миром Господу помолимся...
Негромкое стройное пение, скорбно-умилённое моление.
А он в прежней отрешённости. Одеревеневшие желтоватые руки, в скрюченных пальцах тепло мерцающие восковые свечи.
– Ещё молимся об упокоении души раба Твоего Ивана...
Его бесцветные губы плотно сжаты.
– ...И простися ему всякому согрешению, вольному же и невольному.
Княжич Иван никак не мог примириться с мыслью, что отца больше нет. Когда повезли его на санях в колоде к собору Архангела Михаила, Ивану всё блазнилось, что сейчас встанет он и спросит строго: «Куда это вы меня повезли?»
Не встал. Не спросил. Только вздрагивала на неровностях пути его одетая в монашеский апостольник голова, словно кивала согласно: да, да, сюда меня везите, для себя и для всего княжеского рода возвёл я эту каменную усыпальницу.
Ещё не закрыта каменная рака. Тяжёлая крышка поставлена у стены. Последнее прощание.
Сдержанный плач родных.
Тягостное молчание князей и бояр, церковных иерархов. О чём думают они? Все ли одинаково переживают утрату?
Не прост был Иван Данилович, и не каждому уму объять его жизнь. Для одних был он первым истинным хозяином на Руси, другие же видели в нём врага земли Русской. Не далее как вчера нечаянно подслушал Иван разговор приехавших на похороны рязанских знатных бояр.
– Тишина была при Иване-то Даниловиче на Русской земле, – промолвил один, второй ответил в лад ему:
– И на погосте тишина...
Вот они оба с постными лицами стоят у входа в собор. Не дано им знать, как не знает это и княжич Иван, что спорить о покойном Иване Даниловиче будут люди очень долго. Противоречивые, взаимоисключающие суждения высказываться будут и шесть с половиной веков спустя, потому что явил собой Иван Калита первый росток человека с русским национальным мировосприятием. Оно – ив непрестанном сознании греха своего, и в постоянной готовности к покаянию, и в непреходящем желании делать добро, и в жертвенности за други своя, И в жажде земного бытия, и в страхе Божьем перед неизбежной кончиной.
Был он жесток? Вероломен? И вопросы такие задавать нечего тем, кто знает, как он привёл татар в Тверь, как разорил Ростов, где великой княгиней была его родная дочь. Но от желания ли делать зло поступал он так? Ведь каждому ведомо, что был Иван Данилович очень богомольным и нищелюбивым христианином, имел горячее влечение к справедливости. Мудрость ли, сверхчутьё ли подсказали ему, что открыто выступать против Орды, как это сделали тверяне, преждевременно и гибельно не только для одного княжества, но для всей Русской земли? Верил ли, что по достоинству оценят потомки его усилия по собиранию Русской земли, которая не обрела ещё облика своего, не определила границ своих, не установила и порядка жизненного? Хаос той жизни Иван Данилович устранить ещё не имел возможности, но он понимал его, искал средство выходить из трудных, порой, казалось бы, безвыходных положений. Он не мирился со злом – нет! Он искал выход к добру – да, искал! И его ли то вина, что суровые обстоятельства вынуждали его порой к поступкам противосовестным?
Прямо в день погребения монастырские дьяки Прокоша и Мелентий, роняя слёзы на пергамент, занесли в первый московский летописный свод: «Преставися князь великий всея Руси Иван Данилович, внук великого Александра, правнук великого Ярослава, в чернецах и схиме, месяца марта в 31 день. А в гроб положен бысть месяца апреля 1 день в церкви Святого Архангела Михаила, юже сам создал в своей отчине на Москве. И плакашася над ним князи и бояре, и вельможи, и вси мужи москвичи, игумени и попы, и диаконы, и черньцы, и черници, и вси народи, и весь мир христианьский, и вся земля Русская, оставше своего господаря».
Затрезвонили колокола вовсю, и громче всех голос тверского вечевика. И уж кто-кто, а тверские князья и бояре сразу выделили его в сплошном трезвоне, но держали ли они на сердце зло? Больше всех потерпевшие от московского великого князя, не они ли раньше всех и поняли, что отныне Москва – самая сильная сила, как любил выражаться покойный?
Тверской князь Константин Михайлович стоял на панихиде с измученно-равнодушным видом. Мельком взглянув на него, Иван поразился желтизне его лица, худобе согнувшихся плеч. «Тоже не жилец», – подумал с состраданием. Константин Михайлович почувствовал его взгляд. Прозрачные, костяные пальцы его обхватили предплечье Ивана.
– Надо прощать, князь, – прошептал тверской, – надо уметь прощать.
Жена его Софья, двоюродная сестра Ивана, не поворотив головы, метнула недобрый взгляд в их сторону, поджала губы. Уже обвисающие щёки её вздрагивали. «Слова это всё, – тоскливо пронеслось в голове у Ивана, – о прощении-то... одни будут прощать, другие всегда ненавидеть... тем люди и разнятся».
– Всю жизнь вы, москвичи, мужа мово в могилу толкали, да не затолкали, ещё и пережил кое-кого, – вполголоса, но внятно проговорила Софья.
– А я при чём? – беспомощно возразил Иван.
– Как это при чём? – усмехнулась сестра краем рта. – Одно семя, один куст крапивный.
– Оставь! – попросил Константин Михайлович. – Ведь во храме мы. Пред лицом Господа находимся.
– Гадлива баба ты! – вспыхнул Иван.
Поп Акинф услыхал перебранку.
– Что же ты, князь, сварливец такой? – упрекнул Ивана.
– Кто? Это я сварливец? Я их трогал чем? – От обиды Иван позабыл сдерживаться и выкрикнул в полный голос: – Я ещё никого в жизни в могилу не толкал! А тверским везде неймётся немочь свою выставлять.
– Замолчь! – Старый Протасий сзади тяжело ткнул его кулаком промеж лопаток. – Ещё не зверь во зверех, а уж грызться почал.
Иван в ярости обернулся. Глаза Вельяминова, полные злой и тёмной воды, глядели в упор с открытой неприязнью.
– Отца закопай, потом уж начинай костёр разжигать сначала.
– Родители пировали, у детей отрыжка, – шепнул на ухо Ивану Алёша Босоволоков. – Успокойся, князь.
– Прости, из-за меня это! – сказал Константин Михайлович.
– Отвяжись! – дёрнул плечом Иван. И вдруг по-настоящему понял: отца больше нет... Встал бы сейчас да сказал им говорком своим быстрым, живо б утихли. Но недвижно бледное его лицо, холодны сложенные руки. «Батюшка, батюшка, батюшка!» – мысленно вскричал Иван.
Не сгибаясь, как дерево, повалилась рядом мачеха Ульяна, уронив чёрный плат с головы. Бояре за руки, за ноги живо понесли её вон. Тихо завыли сёстры. Перекрывая их, настойчиво и жалобно упрашивали певчие:
– Со святыми упокой!
Иван Данилович лежал, и ему было всё равно.
«Сына же его, – выводил ночью Прокоша, – князя Семёна, не бысть на провожании отца своего, бяше бо был в то время в Новегороде в Нижнем. И проводивше христиане господина своего князя Ивана и поюще над ним надгробные песни и попленишася великыя печали и плача».
– Ты чего остановился? – спросил, щурясь из-за свечи, Мелентий.
– Жду, пока краска в пергамент вомрет, – сказал Прокоша, – слышал, как на панихиде-то собачились?
– Беда! – сказал Мелентий. – Большие люди, а ведут себя...
Прокоша подышал теплом на киноварную буквицу и закончил: «И бысть господину нашему князю великому Ивану Даниловичу всея Руси вечная память».