355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Дедюхин » Крест. Иван II Красный. Том 1 » Текст книги (страница 28)
Крест. Иван II Красный. Том 1
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 16:02

Текст книги "Крест. Иван II Красный. Том 1"


Автор книги: Борис Дедюхин


Соавторы: Ольга Гладышева
сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 35 страниц)

3

Новая царица Золотой Орды сидела на простой циновке из куги, брошенной поверх ковра. В глиняных трубах, кубурах, проложенных по полу вдоль стен, журчала холодная вода. Тут же в беспорядке валялось множество разноцветных подушек из шелка и бархата. Румяный в смуглоту юный царевич Бердибек, будущий убийца отца, играл в мяч.

Отвесив ханше поклон, на который она не ответила, Семён долго смотрел на неё. Давно не виделись, года два прошло, а как переменилась! Хоть и принимала его Тайдула в простой семейной обстановке, что было знаком дружеского расположения, но в облике её исчезла живость, появилась чуть напряжённая величавость, подчёркнутая царственная медлительность. Перед ней стояло блюдо, полное драгоценных камней. Костяным прутиком для вязания Тайдула перебирала их. Монголы любят камни с сильным и ярким, ровным и спокойным светом. Тут были бирюза, яхонты с Цейлона, чёрные жемчуга, египетские смарагды. Наконец Тайдула выбрала жёлтый гиацинт и стала вертеть его в пальцах, делая вид, что рассматривает его.

Семён не шелохнувшись ждал.

   – Этот цвет напоминает мне глаза одного дорогого человека, – сказала она по-русски.

Семён понял, про чьи глаза речь, хотя как бы не понял.

   – Как тебе наш наследник? – Она бросила гиацинт в общую кучу.

   – Упитанный, резвый, – ответил Семён с осторожным одобрением.

   – Он уже учит Коран, – с материнской гордостью сообщила царица.

Семён улыбнулся с почтительным восхищением.

Придворный писец, уйгур из Хорезма, разложил на низкой столешнице бамбуковый калям с заострённым концом, костяное перо и бронзовое с разрезом, расставил синие фаянсовые чернильницы с драгоценными красками: золотом, серебром, мукой коралла и бирюзы.

Всё это Семён видел, не поворачивая головы, в большом зеркале, оправленном великолепной бронзовой рамой.

   – Умму, читай! – велела царица.

Закутанная до глаз в воздушно-голубое покрывало рабыня начала: «Столкнулись враги с врагами, простёрлись шеи под рубящими и груди под бьющими. Помрачились лица и покрылись пылью. Оскалили зубы волки боевые и завыли. Ожесточились тигры злобные и приготовились к прыжку. Сцепились полчища львов и встали дыбом, покрылись кожи перьями стрел и вздрогнули, опустились чела вождей и простёрлись они в молитве, закрутилась пыль, и завился прах, погрузились в моря крови все знатные и простые, во мраке пыли летели стрелы и сверкали мечи, как сияние молний. Носились кони смерти, и кровь текла по степи, так что земель стало шесть, а небес, как морей, восемь». [77]77
  Цитата дана из арабских хроник, опубликованных в книге В. Г. Тезенгаузена.


[Закрыть]

   – Нравится ли князю описание восточной битвы?

   – Мне всё у вас нравится, царица, но мы мало понимаем в красоте слов, – ответствовал Семён, созерцая носки собственных сапог. – Да и язык я не так хорошо знаю.

   – Ну, что ж ты потупился? – Она гибко поднялась с полу, держа в руках полосатую чашу из оникса, на дне которой взбрызгивал искрами хорошо гранённый алмаз. – Теперь ты боишься меня?

Его жёлтые плавкие глаза ответили ей прямым взглядом.

   – Переписывай! – велела она уйгуру. – Умму, уведи царевича.

Не хочет наедине со мной говорить, сообразил Семён, писца оставила. Но он не знает по-русски. А может, знает? Ну, это её заботы. Значит, помнит всё-таки наши речи с ней тайные и опасные.

   – Мы не слишком высоко ценим алмазы. Знатные люди используют их, когда желают совершить грех и уйти из жизни. Они проглатывают камешек и истекают кровью. Хочешь в подарок? На память от царицы?

   – Я ещё пожить собираюсь, – усмехнулся Семён.

   – Хорошо быть великим князем?

   – Хлопоты, тяготы и обвинения со всех сторон.

   – В чём же винят?

   – Князья шепчутся, что больно я к татарам привязан.

Тайдула рассмеялась:

   – А на самом деле к одной татарке?

В лучах солнца её тонкие стройные ноги просвечивали сквозь бледный зелёный шёлк.

   – У тебя ноги прямые, не то что у других, – сказал Семён, пробуя, пойдёт ли общение по-прежнему.

   – Я никогда не езжу верхом, вот и прямые, – сказала она с некоторой холодностью, впрочем, не слишком сурово, потому что лесть, о, кто же не знает, какая это сила – лесть!

   – Джанибек очень переменился. Бремя власти, видно, и ему нелегко.

   – Переменишься, двух братьев убив, – жёсткая усмешка скользнула по лицу Тайдулы. – Ты бы как?

   – Оборони Бог, чтоб я Ивана иль Андрея... Иль они меня... и помыслить не могу.

   – Такова цена нашего престола. – Лицо её стало отчуждённо-надменное. – Что поделаешь? Такова их участь.

   – Да, – прошептал Семён.

   – Но мы с тобой ведь не враги? – вдруг, переменяясь и вкрадчиво засияв глазами, спросила она.

   – Нет, царица. – Семён изобразил покорность.

   – Друзья? – с милостивой улыбкой.

   – Да-а...

   – Я подарю тебе рабыню, а? Податливую с робкими и недоступную с такими, как ты, чтобы умело разжигать.

   – Да на что мне она?

   – Дурной запах из носа она научена устранять, втягивая ноздрями древесный уголь с толчёной солью, а кожа вокруг ногтей у неё подрезана, и кончики пальцев окрашены чёрным. Сама она желтокожая, золотистая...

   – Ты на что меня соблазняешь, царица? Иль ты позабыла, что я не мусульманин?

   – Не хочешь золотистую, могу подарить турчанку, маленькую, белокожую, мягкую. Очень приятную, пухлую. Она опрятная и умеет готовить.

   – Ты – опасная женщина, Тайдула. Но только одна, женщина на всём свете и опасна для меня.

   – Кто же она? – В голосе чуть заметная настороженность.

   – Жена хана Джанибека.

Ей понравилось.

   – Ярлык получил от хана?

   – Я получил, а Феогноста нужит, чтобы тоже дань платил с церковных владений.

   – Я ещё хороша, князь? – быстро спросила она.

Семён подтвердил, показав в кошачьих глазах как бы тоску. Она опять нарочно встала под солнечный луч, чтобы тело её сквозило через одежду на свету. А голос был деловитым, чуть-чуть насмешливым:

   – Ты уезжай. Феогносту придётся остаться. Надо его помучить, надо, чтобы он почувствовал, какова новая ханская власть. Джанибек очень строг поначалу, но ему скоро надоест, и он снова будет повторять вслед за великим поэтом Гафизом[78]78
  ...вслед за великим поэтом... — Гафиз (или Хафиз) Мухаммед Шемседаин (ок. 1300 – 1389) – знаменитый персидский поэт-лирик, имевший влияние и на европейскую культуру. Уроженец и постоянный житель г. Шираза в Южной Персии, который в молодости Гафиза находился под властью монголов.


[Закрыть]
, что лучше веселиться и беспутствовать, чем лицемерить и ловить людей Кораном, как силком. Нет, это просто острые, дерзкие слова. Джанибек чтит священную книгу. Скоро наступит рамазан, месяц, когда был ниспослан Коран на землю, и хан отпустит вашего митрополита. А ты уезжай. По дороге ты встретишь моё тебе благопожелание. Аль-мулькли-ллах. Понял?

   – Царство принадлежит Аллаху, – повторил Семён.

Феогност питался капустой, она здесь рано поспевает, да ещё белым мёдом и сильно томился от ханского утеснения. Архимандрит Фёдор, и тут не оставивший владыку, как, мог, утешал и поддерживал его. Цены на базарах бдели низкие, но ни молока, ни масла митрополит не вкушал по причине Петровского поста, рыбой же не торговали, не принято было. Владыка и не просил ни о чём. Ел капусту, мёд да вишни ещё, которые архимандрит Фёдор приносил утром и вечером в решете. Вишни в Сарае сладкие.

У татар свои понятия о гостеприимстве. Пришлют на епископское подворье овец, лошадь откормленную, проса мешок да мех с кумысом – вот и весь почёт, и всё угощение, кормись сам. В убранстве жилища у них главное – бесчисленные цветные занавеси, а на полу и на стенах – ковры. Феогноста почитали аскетом, говорили: «У него совсем нет ковров». А он просто задыхался от них и не разрешал стлать. Также и стёганые одеяла, подушки под спину велел выкинуть из своих покоев, сказавши епископу: «Совсем ты тут осараился». На Руси, правда, тоже любили скатерти с подборами да занавеси со складками, но там митрополит от них давно отбился.

Дни ожидания приёма у хана томительно долго тянулись. Плохой знак, когда долго ждать заставляют, шептались здешние старожилы. Феогност терпел. Бывая в разных странах, он всегда стремился узнать что-нибудь примечательное из их жизни и обычаев. В Орде ему понравилось, что вода в арыках не продаётся и не покупается, он знал, что в жарких краях для бедноты арык – жизнь или смерть. Здесь существовала, правда, пошлина на арыки, но шла она на поддержание их в порядке. Землю усердно удобряли, огородных пугал не знали, а видя их у русских, страшились.

Феогност ждал, укрепляясь словами святого апостола Павла: Мы в отчаянных обстоятельствах, но не отчаиваемся. Лёжа в прохладной темнушке, часто вспоминал Паламу, его учение о Фаворском свете: «Ах, Григорий, Григорий, аскет славный и великий, заслужены твои успехи на ниве православия, никогда ты не будешь забыт нашей Церковью, а что останется от Феогноста, будет ли помянут когда добрым словом, если его в сарайском подвале крысы заедят?» Одно утешало: гнев хана страшен, но это же не гнев небесный!

Поэтому, быв призван молодым Джанибеком, предстал перед ним без боязни.

   – Я был в волнении, первый раз видя твоего отца, но был обласкан им величаво и дружески, глубоко тронут был милостями, оказанными им нашему духовенству. В чём причина твоего раздражения, почему требуешь с нас подати, вопреки законам Ясы, которая запрещает брать дани с духовенства любой веры?

   – А мы сейчас в крайности, – лениво и зло процедил Джанибек, развалясь перед старым митрополитом.

Владыка видел, что перед ним человек, душевно искалеченный, ибо невозможно остаться здоровым после убийства собственных братьев.

   – Что в утлую тыкву воду лити, так и безумного учити, – в сердцах молвил Феогност по-русски.

Джанибек понял – не зря он с Семёном бражничал, начал понемногу осваивать чужую речь. Он вскочил, угрожающе надвинулся на митрополита:

   – Кого ты вознамерился учить, глупый поп?

«Эх, упустил я, что татарин может язык русский знать, напрасно гневу поддался, – покаялся Феогност. – Живя с русскими, простоват и неосмотрителен сделался, как они».

   – Мы с батюшкой твоим не этак знакомство начинали, – примирительно сказал он, – мы с ним тётку твою Тулунбай вспомнили, которую я навестил в Каире. Бедная Тулунбай! Мы с ней говорили там о Коране, мы плакали вместе над её судьбой. А ты ей посочувствовал когда-нибудь, не говоря уж о том, чтобы озаботиться помощью? – упрекнул Феогност, осведомленный, что бывшая султанша уже покоится в семейном склепе последнего из эмиров, которому она служила женой.

Джанибек подавил свой гнев. Широкие брови разгладились, тёмные пятна исчезли на скулах:

   – Ты говоришь с горячностью, не подобающей твоему сану. Ты суетлив, как нищий дьячок.

   – Ничего обидного для меня в этом нету. Пускай я, как сельский дьячок, беден. Но я надеялся, что ты, как истинно великий правитель, продолжишь обычаи своих предков Чингисидов, которые писали в ярлыках, что от попов и чернецов ни дани, ни иного чего не хотят, а кои возьмут, по велей язве[79]79
  ...по велей язве... — то есть по великой болезни.


[Закрыть]
изменятся и умрут. Ведомо ли тебе, что писал так Менгу-Тимур, внук Батыев[80]80
  ...Менгу-Тимур, внук Батыев... — Менгу-Тимур (? – 1282) – хан Золотой Орды с 1266 года, внук Батыя. Организовывал походы в союзе с русскими князьями на Византию, Литву, Кавказ. Менгу-Тимур выдал один из первых ярлыков об освобождении Русской Церкви от уплаты дани в Орду.


[Закрыть]
, ещё в прошлом веке ходивший в союзе с русским князьями на Царьград, Литву и Кавказ? Он освободил Русскую Церковь от всяких уплат. А ты что делаешь?

   – Ты надоел мне, поп, своими наставлениями, – прервал его Джанибек. – Говоришь так, будто пред тобою дитя несмышлёное.

   – Истинному величию не подобает нетерпение, – возразил Феогност. – Твой отец стремился опереться на христиан от наседавшего мусульманства Египта и Сирии. В его мудрости была тонкость и дальновидность. Я знаю, что у вас в Орде двенадцать францисканских монастырей, из которых пять в городах, а остальные помещаются в боевых и пастушеских станах и в юртах передвигаются вместе с кочевниками. Я знаю, что вы терпимы к любым вероисповеданиям, кроме язычества. Но я надеялся, что ты, Джанибек, будешь другом и покровителем православных, как был их покровителем хан Узбек.

   – Мы и будем друзьями, настырный поп, – хитро улыбнулся Джанибек. – Больно ты жаден и потому пока не готов к дружбе с нами.

   – Да нет у меня ничего! – встрепенулся владыка.

   – Посиди у нас в темнице, подумай, есть у тебя чего или нету. Я не стану у тебя отнимать серебро. Посоветуйся со своим архимандритом Фёдором, помяни в молитвах заупокойных тверских князей, реши сам, хочешь ли ты быть моим другом или нет.

Стражники потащили Феогноста под руки.

   – Прощай, да не стращай! – кричал он новому хану.

Тем временем Семён Иванович уже выехал за окраину Сарая. Совестно было немного владыку на растерзание оставлять, да что поделаешь? Сам еле ноги унёс. Сумрачен был великий князь. В знак особого расположения почётная стража царицы сопровождала русского улусника и путь ему сама указывала. Как отъехали от города, велено было спуститься к реке, споро зарысили по тяжёлому влажному песку под глинистыми обрывами. Наконец в одном месте остановились.

   – Этот обычай пришёл к нам из Тибета, – сказал начальник стражи, показывая сложенной плетью на обрыв, – выкладывать слова признаний и благожеланий. Прощай, князь. Отсюда один пойдёте.

Семён и понять ничего не успел, как татары ускакали. Оглянувшись, увидел, что свита его, задрав головы и пересмеиваясь, рассматривает что-то на отвесной глинистой стене. Краска стыда и гнева медленно залила тёмное от степной Жары лицо великого князя.

На густо-жёлтой глинистой высоте чем-то острым была вычерчена голова, когда смотришь на неё сбоку, с одним глазом и вислым носом. Глаз был огромен, сделан из ярко-зелёного блестящего стекла с чёрной точкой зрачка. И такая тоска светилась в этом нелепом глазу, что всем стало не по себе. А пониже головы – белой галькой выложено по-русски: «Возвращайся!»

Семён выругался и пришпорил коня.

4

С появлением Дмитрия Брянского начали твориться в Кремле почти каждодневно какие-то неожиданные происшествия, стали рождаться всякие путающие слухи, повелось среди бояр и челяди много разговоров и пересудов, а всё это вместе поселяло в сердце Ивана неясную, но стойкую тревогу, ожидание какой-то неминучей беды.

   – Как Феодосьюшка моя? – вспомнил не слишком скоро про дочь Дмитрий Брянский.

   – В тягости... – смущённо ответил Иван.

   – Ага! Я так и знал. Помню, когда уезжал в Орду, приметил, будто недра у неё разнесло.

Иван зарделся, словно девица: никак не мог он свыкнуться с будущим своим положением отца, и всякие разговоры об этом вызывали у него смущение, даже и чувство стыда.

   – Скоро ли ждёте?

   – Дак ведь помнишь небось, как Сёма заганул загадку: кто сорок седмиц в темнице сидит? – Иван мямлил, тупя взгляд, торопился свернуть с запретной темы. – Иди к ней сам, она в княжьей светлице.

   – Иду, иду! И не с пустыми руками. – Он достал из дорожной сумки свёрток. Раскрыл шёлковый плат, показал: – Смотри, сколь баский наручень. Ордынский запястный мастер. Мне его отковал, полфунта серебра ушло, цельная гривна. Рада Феодосья будет?.. Рада! Не найдётся такой девки-бабы на свете, которая бы не усладилась и не утешилась таким зарукавьем!

Однако Феодосья не только не усладилась подарком, но огорчилась, даже стала в чём-то отца упрекать, даже зарыдала, и долго доносился из её светлицы голос брянского князя, упрашивающий дочь. Иван топтался под дверью, но войти не решился.

Были у них с женой отношения отстранённо-стыдливые, ни шуток, ни игр, как водится меж молодыми, у них не наблюдалось, о чём не раз с недоумением шептались сенные да постельничьи приметливые боярыни. Наконец сошлись во мнении, что юные супруги целомудренны очень, не дозрели ещё до плотских утех, столь естественных и невозбранных в их положении. Они и говорили-то друг с другом мало и мало виделись. Редко когда подбежит Фенечка легко, неслышно к мужу сзади, закроет ему глаза ладонями. Не раз вспоминал потом Иван эту её робкую ласку, прикосновение ко лбу шершавых кончиков пальцев, исколотых иглой, фенечка, несмотря на возраст неопытный, большая была мастерица пяличных дел: и щёлком шила, и шерстью, и золотой нитью – пелены церковные и коймы на опястья рукавов, и подол сорочки нижней, из-под платья видный, жемчугом узорила да лапками, листочками золотыми. Как ни войдёшь в светлицу, всё Фенечка головку в великоватой кике над пяльцами клонит.

   – Что ты тут вянешь одна, пойдём в сад, что ли? – скажет Иван.

Глянет из-под густой бахромы жемчужных снизок:

   – Я ведь теперь мужатница, работать надобно.

Мужу на праздничных суконных штанах вышила на коленках колоски ржаные да овсяные. И печи белые сама расписывала дубовыми листьями да розанами.

Иван, по правде сказать, и рад был, что она к нему не приставала. Он и говорить-то не знал о чём с ней. А Шура Вельяминова в новых поршнях, по носкам – прорези, в девичьем венце налобном, играя улыбкой с ямочками, всё по утрам воду носила мимо дворца в большом глиняном кувшине, обросненном холодными каплями, и пояса каждый день меняла: то брусничный на ней, то васильковый, то фисташковый нежный, как первая трава. Вот с ней и пошутить было легко: как, мол, там, вода-то в реке есть ещё? Да нет, говорит, вся та вода давно утекла. Смелая такая девушка, гордая, улыбнётся, будто знает что-то такое про Ивана щекотное, отчего смех у неё из глаз так и прыщет. Эх ты, Шуша, Шуша, жена разбойничья!..

Фенечка углядела их пересмешки, взревновала:

   – Ты чего с этой волочайкой, как парубок холостой ведёшь себя?

А Иван ещё и не одетый был, только с постели встал, в одном шёлковом исподнем, топнул босой ногой на жену, прикрикнул:

   – Она не волочайка-потаскуха, а боярская дочь и роду знатного, не то что иные князья захудалые да много мнящие!

Тонкие губки у Фенечки задрожали, кинулась обратно в постель, зарылась худым детским телом в перины, зарыдала.

   – Мотри, дитя так задавишь, слезомойница! – пуще осерчал Иван. – Чего воешь? Мужа, что ль, потеряла?

Она вдруг замолкла, села, чрево кругленько торчало под едва намеченной грудью.

   – Ива! – сказала убеждённо и искренне. – Нельзя потерять то, что не имела никогда. Я тебя недостойна. Ты такой красивый, на тебя заглядываются. А я кто? Мне надо было бы кого-нибудь попроще, подешевле.

Задохнувшись от внезапной жалости, он бросился к ней, гладил её коротенькие косички, целовал лицо, усеянное просяными зёрнами веснушек, мокрые от слёз низкие брови над потускневшими золотыми глазками.

   – Ты что, милая? Откуда такие слова у тебя? Тебе просто неможется, носишь тяжело, вот опростаешься, и мысли твои тяжкие пройдут.

   – Спаси тебя Христос за доброту твою, – глухо сказала Фенечка, уткнувшись ему в шею, – только, Ивушка, я знаю, что говорю. Я, может быть, умру, иногда мне кажется, я непременно умру, и не хочу уйти, обманывая тебя. Мне тяжко, Ванечка, мне невмоготу. – Слёзы опять обильно потекли из её глаз.

   – Да о чём ты, какой обман? – спрашивал он, холодея от собственного предчувствия.

Она отстранилась, отвернула от него лицо:

   – Сейчас скажу, сейчас. – Она пыталась справиться с рыданиями и долго медлила.

Иван осторожно покосился на окно: солнце уже высоко, сейчас к заутрене ударят, заглянул жене в глаза с голубыми полукружьями, поразился бледности её, крупным каплям пота на лбу. Фенечка опять откинулась на подушки, волосы её слиплись мокрыми прядками, по щекам ходили лихорадочные пятна.

   – Что же приключилось с тобой, Феодосьюшка? – Иван еле сдерживал зародившееся в груди, ранее незнакомое чувство нежности.

И она, не избалованная мужской холью, чутко уловила в его голосе так долго чаемую заботливую привязанность. Улыбнулась через силу:

   – Это взыгрался младенец радощами во чреве моём.

   – Да что ты, ещё не минули сроки...

Она поколебалась:

   – Повитуха сказывала, что и до срока бывает это...

Он прильнул к ней щекою, бормотал в страхе сам не зная что:

   – Обойдётся, всё обойдётся, это я тебя испугал, прости, что злости своей не сдержал.

   – И ты не кручинься, господин мой. – Она хотела ещё раз улыбнуться и не смогла. – И ты меня прости... нас прости обоих... о-о!..

Надо было бы немедленно посылать за Доброгневою, а он бессмысленно смотрел на Фенечку, повторяя:

   – И что с тобой, не пойму, чем я тебе не гож? Пошто говоришь, что мужа тебе подешевле надо? Мы же не на торжище друг друга нашли.

Фенечка с трудом вылезла из постели, перекрестилась на образа. Протяжно и нежно ударили первые колокола на Москве. Она стояла, поддерживая руками опустившийся вздуток чрева, несчастная и решительная, дышала часто, со всхлипами:

– То-то, что на торжище, Ваня. Если б батюшка мой ярлыка на великое брянское княжение не получил, и брака нашего не было бы. Ведь так?

Иван молчал, потупившись. Страшно было взглянуть на жену. Очень уж она была безобразна, с расставленными ногами, выпученным брюхом, туго натянувшим рубаху, и с детскими, свалянными после сна косицами.

   – А коли так, Ванечка, то знай, что задорого муж мне куплен, мне такой цены не снести.

   – Что значит куплен? – сипло выкрикнул он, ощущая, как гнев острыми иглами заколол в груди.

   – Именно, что куплен, господин мой! За новгородское серебро, в реке утопленное, ярлык у татар добыт, а с ярлыком-то можно дочери и московского княжича выторговать.

   – Так он достал, значит, то серебро? Он солгал брату моему и мне? Вот вы какие! – Иван говорил медленно, чужим и звонким голосом. – А меня намедни звал, поедем, мол, оно, мол, на дне покоится. И ты про то знала и со мной как честная легла, дочь вора?

Фенечка покачнулась, протянула к нему тонкие руки:

   – Ива, я тебя полюбила! Как увидела, ты мне поглянулся. Но я не смела сказать.

   – А нонеча расхрабрилась? – бросил с насмешкой.

   – Ты меня ненавидеть будешь? – беспомощно произнесла она.

Иван быстро оделся, сунул ноги в сапоги.

   – Пошла ты от меня вместе с батюшкой!

Фенечка как переломилась, воя, села на пол, схватилась за поясницу.

   – Позорница! – крикнул Иван. – Повитуху пришлю.

   – Прости меня, Ванечка! – услышал уж за дверью.

Весь день он просидел в вислых сенях, тупо разглядывая зелёный сафьян сапог, отделанных кованым золочёным кружевом. В голове неотвязное, мушиное какое-то мельтешение. Так вот отчего были эти странности, неровности отношений с отцом. Вот в чём всё заключалось! Серебро, значит, батюшка цопнул и все дела обделал. Ловко! Давно уж догадка зародилась в Иване, сначала лишь смутно и потаённо, да и сейчас он её вслух не высказал бы, хотя теперь и уверился в ней.

Он слышал, как с тяжёлым топотом пробегали девки в опочивальню, носили деревянные дымящиеся ведра с горячей водой, как встревоженно-уверенно покрикивала Доброгнева, как звал его снизу плаксивым лживым голосом тесть.

Иван не откликался. Как же брату, про такое сказать? А никак... Молчать. И всё.

   – Не хочет брянского священника, – сказал на лестнице молодой девичий голос, – за митрополичьим наместником послали, чтоб, значит, монах исповедовал.

   – Надо двери в храмах растворить, говорят, помогает, – посоветовал другой голос. – А где князь-то? Ищут его.

   – Боится, наверное. Молодой ещё, – засмеялся первый.

   – А зачем монах?

   – Княгиня не хочет бельца, монах, мол, к Богу ближе, лучше тайну исповеди хранит.

   – В забвении она, что бормочет, не поймёшь.

   – Родила! Родила! – крикнули из опочивальни.

Иван дёрнулся всем телом, хотел бежать к жене, но остался на месте. Не страх обуял его – стыд. «Я должен преодолеть себя, я должен пойти к ней», – твердил он про себя и оставался сидеть.

Запахло ладаном. Легко скрипнули ступени под быстрыми шагами Алексия. С невнятным гомоном спустилась по лестнице челядь. Фенечка с Алексием остались одни.

...Лицо жены замелькало перед Иваном, расплываясь и вновь обретая очертания: слезинки вдоль пряменького носа, изломанные болью бровки, улыбка тонких, сердечком губ – радость ли, испуг ли? Так бывает переменчив свет в ветреный летний день, когда солнце то затеняется бегущими облаками, то прорывается сквозь них ослепительным светом – до новой череды пасмурного покрова. Вот она закрыла лицо руками, засмеялась заливисто, будто только что миновала некая грозная опасность, потом покраснела до пробора в волосах, отворотилась, сдвигая на лоб широкую повязку с жемчужным поднизом.

   – Ты что-то хочешь скрыть от меня? – спрашивал Иван.

   – Нет, нет, нет! – смотрела на него неотрывно, незряче, сквозь слёзы.

– Нет, дочь, так нельзя, ещё замуж не вышла, а уже в три ручья льёшь! – слышался голос князя Дмитрия.

Фенечка согласно кивнула, обернулась к Ивану, улыбаясь заплаканным лицом.

   – Будто слепой дождик! – сказал он.

Она опять кивнула, тыльной стороной ладони вытерла глаза и продолжала молча смеяться, нерадостно, будто виновато...

«Фенечка, ты ни в чём не виновата», – хотел он сказать ей и тут же подумалось: поздно, поздно. «Почему поздно?» – вздрогнул он...

На другой день после обручения, когда Фенечка кольцо сронила, князь Дмитрий пригласил всех гостей в своё загородное поместье Супонево, что находилось в двух вёрстах от Брянска.

   – Мы с тобой, Ваня, верхами поскачем, а иные все нетрог на санном полозе ползут, – сказал и первым махнул в седло.

Ехали шагом, держа лошадей голова в голову.

Солнце скатилось за сизый, ещё не оснеженный лес, день догорал, небо в закатной стороне было цвета зрелой соломы, охваченной с боков огнём костра. Под копытами коней с хрустом ломался молодой ледок замерзших луж. Князь Дмитрий молчал недолго – видно, сам всё же растревожен был:

   – Хоть и родная мне дочь Феодосья, но ты, Ваня, поноровку ей не давай. Слёзки девичьи что слюнки: потекут и обсохнут. А у кольца ведь нет конца – все концы к тебе должны сходиться.

   – Но при Феодосье-то лучше бы больше не поминать то кольцо, а?

   – Вестимо так! – с преувеличенной охотой согласился князь Дмитрий. – Конь с норовом, а девка с прихотью.

Иван никак на это не отозвался, а про себя подумал, что, видно, очень вздорная и уросливая досталась ему невеста, не зря и отец родной её советовал не давать ей поноровку.

Перед воротами усадьбы спешились, отдав коней слугам. Встали возле толстенной резной вереи, на которой были навешаны свежесбитые, ещё пахнувшие смолой полотнища ворот, стали поджидать санные подводы.

Во двор входили уже всей родней: впереди князь Дмитрий с зятем, следом Феодосья с матерью и свахой, затем их боярыни, московские гости.

Была ли Феодосья на самом деле причудницей с ребячьим баловством и вздорным девичьим хотением или же впрямь столь глубоко поражена оказалась происшествием с обручальным кольцом, но наутро её мать, великая княгиня Евдокия, вытирая рушником беспрестанно катившиеся слёзы, сообщила:

   – Занедужила детка наша.

   – С чего это? – недоверчиво насупился отец. – Опять какая-то причуда?

   – Не причуда, батюшка, не причуда, – плаксиво отвечала княгиня, – Тебе бы такую болькость сердечную изведать! Вся в жару, и всё про кольцо серебряное толкует... Давай, батюшка, с пропоем-то да угощеньицем многолюдским погодим.

Князь Дмитрий долго молчал, словно в оцепенении, а когда дар речи вернулся к нему, понёс сущую безлепицу:

   – Я кабана велел цельного зажарить... Пиво на ледник вечор ещё выставлено. – Помолчал, опамятовался: – Как это – погодим? Неужто не баловство простое, а хворь нешуточная?

   – Какие тут шутки, батюшка, до балясин ли, – причитала Евдокия. – Я уж за травницей послала.

Отец поверил наконец, что с Феодосьей творится неладное, стал задумчив и раздражён, а чашник не успевал ему нацеживать крепких медов. Два дня провёл в безделье, мешая пьянку с похмельем, на робкие просьбы управляющего и старших бояр принять и выслушать путных и непутных управителей, выборных старост и холопов, бьющих челом по своим делам и надобностям, отмахивался:

   – Опосля!

На третий день, когда княгиня подтвердила, что дочь нездорова по-прежнему и так же по-прежнему впадает в забытье, князь Дмитрий, трезвый и благообразный; позвал Ивана прогуляться до Свейского монастыря, который находился в окрестностях села Супонева.

   – Прогуляться? – переспросил непонимающе Иван. – Пешком нешто?

   – Князь пеший, без коня – не князь, а холоп. Монастырь вон, гляди, сразу за речкой Свенью, однако же сперва в сёдлах поедем, а по монастырю уж прогуляемся. Пречудная то обитель, Ваня, говорят – не знай, правда иль нет, – будто основана она в год, когда народился батюшка твой Иван Данилович, Царство ему Небесное.

Они ехали конь о конь шагом, князь Дмитрий говорил не столь Ивану, сколь, кажется, самому себе:

   – Давно я туда собирался, да всё недосуг было. В иных, дальних монастырях бывал, а в свой всё откладывал, думал: куда он денется, вот он, под рукой. Хотя, конечно, споспешествовал насельникам – и вклады церковные делал, и житом помогал. Надысь отправил двадцать коробей ржи, столько же коробей гороху и конопли. Старец там есть, говорят, премудрый, пресвятой... Желаю, чтобы он моим духовником стал. Нешто откажется? Серебром умаслю! – Замолк, как споткнулся.

Остановились с нарочитой учтивостью сажен за сто от входа в обитель, передали поводья конюшему боярину и, перекрестившись на видневшийся за высокой дубовой городьбой церковный тёмный крест, пошли по хлипкому пешеходному мостику из жердей через покрытую непрочным льдом речку. У ворот монастыря Дмитрий, звякнув клямкой, толкнул дверь. Она не поддалась.

   – Без допросу не пустят, – напомнил Иван про непременный монастырский обычай.

   – Эх я, дурья голова! – Дмитрий приблизился к дверной щели, усиливаясь голосом, прочитал: – Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа!

   – Аминь! – донеслось согласно с той стороны, дверь со скрипом отчинилась.

Привратник, костистый крупный старик, стоял на пути, в глазах его был требовательный вопрос: кто такие?

   – Игумен Мокий во здравии ли пребывает? – с некоторой даже робостью спросил брянский князь.

   – Во здравии, – без дружелюбия отвечал старик.

   – Тута он?

Вопрос показался вратарю до того странным, что он грозно насупил седые брови, смотрел на пришельцев уже с подозрением.

   – Тебя спрашиваю? – построжал Дмитрий, обиженный столь нелюбезным приёмом.

   – А чего спрашивать-то? Всякому, хоть бы и пришлому, христианину ведомо, что батюшка Мокий пребывает в обители безотлучно денно и нощно.

   – Так мы к нему.

   – Без благословения не пущу.

   – Какого ещё благословения?

   – Без благословения игумена.

   – Да ты слепой нешто? Не видишь, что перед тобой не абы какие пришлые христиане, а великие князья: я – брянский, Иван Вот – московский!

   – А всё одно, не положено без благословения.

   – Как же мы его получим, дурная твоя голова?

Вратарь на дурную голову не обиделся и вообще подобрел, хотя на своём стоял:

   – Коли великие князья, то беспременно получите, только погодить надо.

С этими словами он взял в руки деревянную колотушку и отрывисто ударил ею в подвешенное у стены било. Звук получился звонкий и продолжительный, на него вышел из ближней, рубленной в лапу избушки монах, одетый в овчинную телогрею поверх чёрного подрясника.

   – Максиан, поди-ко к игумену, скажи, что великие князья пожаловали, дозволения просят, – распорядился вратарь, а когда монах быстрым шагом удалился по протоптанной в снегу тропинке от своей избушки-келии в глубь монастыря, повернулся к гостям с вполне уж радушным видом: – Обитель у нас строгая, потому как праведники тут обитают. А мы с вами – я да вы – закон Божий преступаем, витаем в облаках, потому как в грехе повиты.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю