355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Дедюхин » Крест. Иван II Красный. Том 1 » Текст книги (страница 12)
Крест. Иван II Красный. Том 1
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 16:02

Текст книги "Крест. Иван II Красный. Том 1"


Автор книги: Борис Дедюхин


Соавторы: Ольга Гладышева
сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 35 страниц)

Глава пятая1

Она бежала... Ха-ха-ха! Смех раздирал ему глотку, жёсткий и саднящий. Баялунь бежала с его неродившимся сыном. Или дочерью? Впрочем, всё равно. Она обманула его, всемогущего и не сравнимого ни с кем по коварству. Коран позволяет отослать жену к её отцу, если она неугодна, и возвратить приданое за вычетом издержек на её содержание. Но не Узбек брал за ней приданое, и вообще это было так давно...

Он кружил ночами по своему сарайскому дворцу; он теперь мало спал, а в полнолуние не спал совсем и убеждал себя, что надо спокойно забыть о случившемся. Но почему? Почему именно из-за женщин приходилось ему переживать уязвления? Его послы посватали для него одну из дочерей египетского султана. Через несколько дней тот дал ответ: «Дочери мои ещё малолетки, и старшей из них всего шесть лет, когда вырастет, мы её снарядим и вышлем к услугам Узбека, если на то будет воля Аллаха Всевышнего». Ну что же, догадался султан, как намеревался Узбек поступить с его дочерью. Понятлив, переиграл хана. Месть не удалась. Но разве можно забыть про бедную Тулунбай, которую каирские эмиры передают друг другу, когда она надоест? Разве забыть смерть Кончаки в плену у тверичей? Забыть ли нежную улыбку скромной Баялунь, с какой она отпрашивалась повидать отца? Он сам проводил её до Хаджи-Тархана, а другие хатуни с почётом даже до Укека, а араб-путешественник Ибн-Батута – до самого Константинополя. Забыть ли, как она говорила, прощаясь: «Не покидай меня совсем! Возвратись ко мне ещё раз по дороге и выкажи свою нужду во мне...» А сама собиралась бежать, и всё у неё уже было продумано!

Ибн-Батута потом прислал ему подробный отчёт об их совместном путешествии, полный глупых подробностей и запрятанных между ними жалящих уколов. Ночами Узбек доставал послание, перечитывал, потом в бешенстве топал ногами:

«Она выказала благородство и прислала нам кушанья, много хлеба, масла, баранов, подарила немало дирхемов, прекрасную одежду, трёх коней отборных и десяток обыкновенных. Я помню, что ты, мелик, подарил мне тысячу пятьсот динаров, халат и множество лошадей. Каждая из хатуней подарила мне серебряные слитки, но твоя дочь одарила меня больше всего. Я набрал много одежды, лошадей, беличьих и собольих мехов... Под твоим покровительством, хан, и твоим заступничеством я не боялся никого. Когда мы отъехали от города Хаджи-Тархана, была уже стужа, река дымила, собираясь замёрзнуть, я надел три шубы и две пары шаровар, из которых одна была с подбоем. На ногах у меня была шерстяная обувь, подбитая холстом, и сверх этого – бургали, обувь из лошадиной кожи, подбитой волчьей шкурой. Но и это не спасло меня от холода. Когда я умывался, вода текла с носа и с бороды, тут же замерзая. Укутанный, я даже не мог залезть на арбу, меня приходилось подсаживать. Ханская ставка уже отбыла к этому времени в Сарай, до которого мы добирались три дня. Отряд Баялунь составлял 500 всадников, в том числе 200 слуг из невольников и византийцев. Войско эмира Байдара было 5000. При хатуни было также 200 девушек, большей частью византийки. Арб у неё было до 400, около 1000 лошадей, 300 волов и 200 верблюдов. Было с ней ещё десять отроков византийских и столько же индийских. Большую часть своих девушек и клади Баялунь оставила в ханской ставке, так как ехала с целью лишь навестить отца и разрешиться от бремени.

Мы направились к городу Укеку, он средней величины, красивой постройки и с сильной стражей. От Сарая до него десять дней пути. От Укека один день пути до русских, они христиане, красноволосые, голубоглазые, безобразной наружности, народ плутоватый. Из их страны привозятся серебряные слитки. Через десять дней мы прибыли в Судак на берегу моря, его гавань – одна из самых больших и лучших гаваней. Питались мы кониной, воловиной, бараниной, кумысом, коровьим и овечьим Моздоком. Путешествуют по этой земле утром и вечером. Правитель каждого города сопровождал хатунь до границ своих владений, из уважения, а не в целях безопасности, край этот мирен. Первый город владений византийских Махтули, там хатунь уже встречали военачальники, другие хатуни и повитухи. До Константинополя было ещё двадцать два дня пути. Мы ехали верхами, ибо дороги для арб слишком ухабисты и неровны. Эмир Байдар вернулся со своим войском, с Баялунь поехали лишь её люди. Тут же она оставила свою походную мечеть, и призывы к молитве были отменены. Хатунь стала пить вино за обедом и есть свинину. Стало ясно, что Баялунь возвращается к вере и обычаям своего народа и не намерена возвращаться к мужу».

При всей искушённости не знал Узбек того, что безвозвратно потерянное становится особо дорогим и необходимым. Это время играет с нами свои шутки. Оно изламывается, изгибается, оно ходит кругами. Оно обольщает возможностью повторения... но только в нашей памяти.

Несколько лет промелькнуло, а он всё перечитывает послание лукавого араба и говорит с Баялунь:

«Зачем ты опозорила хана на старости лет?»

«Ни зла на тебя не держу, ни вины не числю, только видеть тебя не хочу», – отвечает она.

«Так презираешь? Ненавидишь?

«Даже и не презираю. Видеть не хочу».

...Когда прошлое опять и опять возвращается и ты не в состоянии вместить его, примириться с ним, оно разрывает тебя гневом. Твоим врагом становится само время, которое нельзя изменить, нельзя убить. Ты ничего не можешь поделать с событиями, которые унесло время, не можешь отомстить, ибо бессмысленно, легче не станет, костёр ярости лишь чадит в тебе удушающе. Ты ничего не можешь поделать с прошлым не только потому, что оно живо лишь в памяти и чувствах твоих, но, главное, потому, что и сам ты стал иным человеком, того, кем ты был, больше нет. Твоя боль – призрак, твоя обида – мираж, марево в знойной степи, поэтому твоя боль и обида неутолимы и неизживаемы. Можно убить врага твоего, изменить же сделанное им невозможно. Так что ты сам убит уже давно, а наказание убийцы твоего – в руке вечности. Но её главный закон – забвение. Так подчинись же ему, человек! Ибо ты пылинка в бытии миров.

Разгоняя мрак гаданий, он искал и нащупывал, что могло бы утолить его. Он не мог долго удерживать себя в области высших размышлений, он хотел действий, наводящих тоскливый ужас на других, ядовитых ласкательств, несущих гибельную надежду и внезапный конец.

Итак, неверная Баялунь... Овдовев, она купила себе мужа – царевича Узбека, ставшего ханом, и желала править как старшая хатунь, вмешиваясь в дела. Когда казнили Михаила Тверского, она спасла от смерти его сына, малолетнего княжича Константина. Ей было безразлично, что тверичи отравили ханскую сестру Кончаку. Ей было безразлично, что они сожгли ханского брата Шевкала. Когда после этого тверской Александр бежал во Псков, она применила женские уловки и хлопотала, чтобы хан дал ярлык на великое княжение Константину. Она притворялась добродетельной, сострадательной, нежной. Таков облик женского предательства. Ну, что же, хатунь, память о тебе будет увенчана. Давно пора совершить суд над милыми тебе тверичами. А то слишком долго живут они врастопырку, в неопределённости. Ты-то, конечно, давно позабыла о них. Наконец-то ты уйдёшь и из моих мыслей. Каждый отрезок жизни и судьбы должен иметь достойное завершение. Ничто не должно быть ни забываемо, ни оставляемо. Я люблю видеть у своих колен благодарных и приниженных. Я призвал Александра Тверского и сказал ему, что прощаю всё, что смиренной мудростью он избежал казни и что я возвращаю ему достоинство. Я люблю доверчивое незнание своей жертвы. В моей руке жизнь и смерть. Поэтому я должен быть справедлив. Я дважды показал Александру, как хорошо быть отмеченным моей дружбой. Пусть почувствует. Недалёк час, когда я покажу ему, каково лишиться её навсегда. Он так легко получил мою милость. Он усыплён моей добротой. Ха-ха-ха, добротой! Это качество женщины!..

Я люблю видеть, как суетится передо мной хитрец, надеясь, что я не понимаю его жалких и корыстных замыслов, что я не замечаю, как он ненавидит меня. С великодушием раба он сует мне детей в заложники, пытаясь изобразить преданность и простодушие. Но помнит и знает древнюю пословицу своего народа: близ царя – близ смерти. Я люблю это русское изречение. В нём – правда. Оно справедливо... О, льстец Калита! Он притворяется ревностным слугою, он сыплет дарами, он приворовывает дань – я усмехаюсь: для христианина невелик грех! Он сыплет искусными словами, скрывая умыслы, но я ловлю и вычленяю то, о чём он пробалтывается: Александр и семя его – вечные враги Орды, Александр хочет поднять против нас восстание по всей Русской земле, как уже пытался сделать это в Твери... Тут Иван прав... А сам Иван не хочет сбросить нашу власть? Нет. Потому что он живёт при нас хорошо. Он умеет исправно собирать дань, нам нужно много серебра – платить мастерам-оружейникам, ремесленникам. Монголы ничего не умеют – лишь воевать. Это высший народ. Говорят, хазары при каганах[53]53
  ...хазары при каганах... — Каган – титул правителя у древних тюркских народов, равный царскому. В IX веке так называли правителей и на Руси.


[Закрыть]
всё покупали и перепродали, сами же могли делать только рыбий клей. Их участь известна. Но мы умеем силой взять всё, что захотим. Поэтому княжества Калиты будут в покое и безопасии – пока... Он приворовывает – мелочи! Это ему за труды по сборам дани. Он злее скорпиона в пустыне под горой Вогдо. Что ж, это горячит кровь. А главное, он понимает, что восставать против нас бесполезно, а потому держит нашу сторону даже против своих.

   – Я люблю, Славица, когда ты вплываешь ко мне рыжеглавой горою в облаках душистых шелков. Ты стала такая толстая за эти годы! Не огорчайся – мне нравится. Мне нравится, что каждый день ты хочешь новый шёлк...

А ещё что хочешь?.. каждый день?.. каждую ночь?.. Ну, погоди, попозже. Позови ко мне пока Исторчея. Он должен исполнить срочное дело... А что ты хочешь, тоже срочное? Немедленно? О, Славица! Ты меня задушишь. Нет, позови всё-таки сначала Исторчея.

2

Иван Данилович сам был богомолен и сыновей воспитал в строгом соблюдении христианских установлений. Семён, Иван и Андрей всегда вместе с отцом, равняясь по нему, выстаивали в церкви все часы полностью, без малых сокращений либо пропусков. Только какая-то опричная, из ряда вон, забота могла принудить их до срока прервать церковное моление. Вот как сегодня.

До завершения обедни было ещё далеко, только-только пропели херувимскую, как в дверях появился, держа в руках шапку и почасту крестясь, Василий Протасьевич, Вельяминов. Почтительно присугорбившись, сторожко и бесшумно ступая мягкими сафьяновыми сапогами по каменным плитам пола, он прошёл к царскому месту, где стоял великий князь с княжичами, что-то шепнул Ивану Даниловичу. Тот еле приметно качнул сивой лысеющей головой, дал знак сыновьям, и все они, кланяясь в сторону алтаря и осеняя себя крестными знамениями, потянулись к выходу.

На паперти их встретили нищие с протянутыми руками. Иван Данилович привычно, не глядя, запустил пальцы в привешенную к поясу калиту – кожаный, расшитый золотыми узорами кошель, бросил христарадничающим по щепотке сребрениц, и тут раздался гортанный голос:

   – Вай, вай, коназ, выход царский забыл привезти, а серебро швыряешь!

На вороном мохноногом коне восседал одетый в богатый халат ханский баскак Бурлюк. Он уже не первый год на Москве, хорошо знал кремлёвские порядки и привычки, никогда не позволял себе напрасно беспокоить великого князя, а коли сделал это, стало быть, имелись серьёзные причины. Упрёк Бурлюк высказал нарочито грубым голосом – любил ордынский надсмотрщик и пошутить и попугать. Это хорошо знал Калита, отвечал в лад ему:

   – Кошель сей – подарок самого хана Узбека, во имя его помогаю Божьим людям.

   – Ведаю, коназ, что свояки вы с нашим кесарем, – отвечал баскак, скаля белые мелкие зубы, – но ведь как у вас, урусов, говорится, дружба дружбой, а денежкам счёт.

Был он нестар и, как всякий татарский всадник, ловок, мог бы легко соскочить с седла, но продолжал восседать и смотреть на великого князя и его сыновей свысока – надменно и весело.

Иван Калита подошёл к спокойно стоявшему рослому степному коню, привычно помог всаднику спешиться. Это тоже было давно заведено и являло собой не просто знак уважения, но признание добровольного и безоговорочного подчинения верховной власти хана, безразлично, кто её представлял – посол, откупщик, вестоноша или баскак.

Они вдвоём направились к великокняжескому дворцу, о чём-то вполголоса разговаривая. Княжичи и Вельяминов – следом, навострили слух, понимая, что объяснение с баскаком имеет какую-то сугубую важность, но не смогли разобрать ни слова и оттого переживали нарастающее беспокойство. Оно усилилось и перешло в тревогу в ожидании неминучей какой-то опасности, когда все поднялись по высокому красному крыльцу во дворец и Иван Данилович начал править суд над своими наместниками и данщиками.

И Вельяминов, и думные бояре, рассевшиеся по старшинству, хранили напряжённое молчание, оглаживая усы, теребя вислые бороды. По одну сторону от великого князя сели его сыновья, по другую – Бурлюк.

Сперва доложили о вчерашней выручке денег московские вирники, мытники, посельские. Дьяк Кострома пересчитывал полученные серебряные и медные русские монеты, ордынские дирхемы и немногие иноземные нобили, привезённые купцами из Европы, разложил их по кожаным мешочкам. Это было обычное, каждодневное дело, и не оно, ясно же, интересовало баскака: ему надобно было знать, как великий князь собирает и учитывает ясак для хана – исправно ли, со всех ли удельных княжеств, не утаивает ли серебро?

Данщик, вернувшийся из Волока Дамского, говорил скорбно:

   – Токмо мясо, мёд да воск... Денег малость, и то кожаные, шкурками.

   – Что так? – тихо, но с угрозой вопрошал Иван Данилович. – Можа, не мои там люди поставлены на лодейных переволоках? Или, можа, пятнать там коней перестали? У тамги и мыта нешто пришлые, а не мои сборщики стоят?

   – Твои, князь, твои, – потерялся данщик, уже чувствуя недоброе, косился на баскака, в нём усматривая причину раздражительности Калиты.

   – А когда так, где серебро? Кесарю не надобны ни кожаные деньги, ни мёд с воском, дань мы должны платить только серебром. Или тебе неведомо сие?

   – Знамо дело, ведомо...

   – Так, можа, купцы стали теперь нарочи возить товары другими путями, не моими, а-а? Я тебя спрашиваю! И ничего не продают, а-а?

   – Продают...

   – Тогда где серебро?

   – Нетути.

   – В железа, на расспрос! – жёстко бросил великий князь, и два дружинника тут же увели опального данщика в кремлёвское узилище.

Сборщики, вернувшиеся из Серпухова и Ярославля, представили кроме гривен и серебряной утвари ещё и всякие украшения – пояса, цепи, перстни, женские подвески.

   – На большой дороге, побыть, грабили? – буркнул Калита, но явно остался доволен.

Ростовский данщик, молодой кудрявый парень, кроме всего прочего вытащил серебряный оклад.

   – Откуда риза? – со скрытой угрозой спросил Калита. – Ты княжий таможник или церковный вор?

   – Не из церкви это, батюшка-князь, нет! Купец один злохитренный задолжал десятину, не плотит никак, вот я у него твоей властью и забрал прямо с тябла, а икону Николы Чудотворца оставил.

   – Кому оставил?

   – Купцу злохитренному тому...

   – А кольчугу с золотым зерцалом кому? Себе оставил?

Данщик, никак не ждавший разоблачения, ошалело смотрел на великого князя, соображая, видно, кто же мог донести о его утайке; понимая, как может повернуться дело, бухнулся на колени, но не успел и слова вымолвить.

   – На плаху! – велел Калита, и дружинники уволокли осуждённого.

Бояре со скорбью проводили его взглядами, въяве представляя себе, как блеснёт на солнце секира, как отлетит в плетёную кошницу кудрявая голова татя. А удивления, что великий князь прознал о намерении молодого данщика присвоить зерцало, ни у кого из бояр не возникло: за десять с лишним лет княжения Иван Данилович показал себя рачительным и дотошным хозяином, у которого не только деньги в казне, а и все лошади в конюшнях сосчитаны, все лари в хлебных амбарах, все кади в житницах и сенниках измерены, сокрыть от него хотя бы и малую малость – думать не моги! Попадись вот так – поделом крадуну и мука!

Бурлюк хранил молчание и важность, деланно хмурил жиденькие, еле обозначенные над мешками надглазий брови, но плоское его лицо лоснилось от удовольствия: ему нравилось, как правит суд русский улусник великого хана, он не сомневался, что царский выход, как всегда, будет отправлен вовремя и в полной мере. И в том Бурлюк не ведал сомнения, что уйдёт на своё подворье не с пустыми руками – сколь благоразумен, столь и щедр великий князь московский.

Тринадцатилетний княжич Иван и на один год моложе его Андрей смертный приговор выслушали без обеспокоенности: они знали, что отец часто так для устрашения говорил, а потом прощал виноватого. Но невдомёк им было, что днесь сказано это при баскаке и неисполненной угроза остаться не может. Семён, в отличие от своих младших братьев, понимал, что несчастный данщик обречён, и не удивлялся, отчего так крут отец. Однако ради чего баскак заставил их до срока уйти из церкви? Какое такое особенное слово понадобилось ему срочно сказать великому князю?

Все четверо столь похожи друг на друга, что их родство можно угадать с первого взгляда: по светло-золотистым волосам, по горбинкам носов. Все в одинаковых корзно с золотыми пряжками, в одинаковых шапках с разрезом над челом.

   – Весь ты в дядю своего, Сёмка, – говорил отец, – в Юрия Даниловича, такой же нравный, как он, да горячий. Но погодь, жизня и тебя обломаить.

   – А я, батенько?

   – Ты в матушку, Иванчик, такой же, как она, добрый да кроткий. А Андрюшка у нас в дедушку Данилу, расторопный да оглядчивый.

   – Кто же в тебя-то, батюшка?

   – В меня никого нету. Может, от Ульяны сынок в меня бы удался, да Бог прибрал. Так что – нету.

Братья помрачнели, но промолчали.

Они спустились по дощатым настилам от великокняжеского дворца к Кутафьей башне, что располагалась у самой реки. К ней был беспрепятственный доступ в любое время года, даже если Кремль осаждался врагами. По воду обычнее всего ходили наспех, неуклюже укутанные бабы, вот и башня сама по острому московскому словцу – Кутафья.

Калита держал за ней особый пригляд. И берег сам в чистоте содержался, и родники на нём всегда расчищены.

   – Думаю ещё ниже горотьбу вести, по самой Неглинке. А башню поставим острым углом вперёд, так, чтобы в случае чего можно было отстреливаться из бойниц во все стороны.

   – Опасаешься нашествия, нешто? От литвы аль от татар? – осторожно спросил Семён, держа на уме: что же всё-таки Бурлюк сказал?

   – Упаси, Господи! Но поспешать надоть, поспешать. До зимы завезти из лесов дубье на горотьбу и на ворота, кондовую сосну на башни.

Остановились возле сваленных старых ворот, которые два мужика разбирали на дрова, укладывая доски и брёвна в мерные поленницы. Вдоль берегов Неглинной, на Подоле реки Москвы, разложены были срубленные под корень, но не очищенные от ветвей дубы, только что сплавленные по реке или привезённые волоком лошадьми. Широкоспинные мужики в посконных рубахах, с плетёжками для прихвата волос, привычно орудуя секирами, отсекали сучья.

Обнести Кремль новой дубовой стеной Калита задумал давно, но лишь в этом году сумел собрать потребное количество паузков и лодий, конной тяги для завоза леса, привлечь из уездов и волостей мастеровых людей. И торопился, торопился – словно чуял Иван Данилович, что уже отмерен срок его земного пребывания. От молодой жены сынок и трёх лет не прожил, потом родилась дочь Машенька – и уж новых наследников не ждали. Разделил великий князь Москву по числу своих сыновей на трети, которые теперь пойдут им в наследство как отчины. Сыновья уже назначили своих наместников, служилых князей и бояр, в каждой трети имелись осадные дворы, мытные избы, площади для пятнения лошадей, а кроме того, за кремлёвской стеной – сады, поля, луга. Одно слово: отчины. Иван Данилович приобщал сыновей к самостоятельному управлению, а потому вместе с ними обходил городские улицы и дворы, объезжал посады и заречья.

   – Смотри-ка, – показал он на мужиков с секирами, – знатных работников подобрал во Владимире Феофан Бяконтов: солнце ещё не греет, а у них уж у всех рубахи взмокли! Так будет идти – управимся до ледостава, а там, глядишь, и вы... – Иван Данилович осёкся, настороженно и искоса, по-птичьи посмотрел на Семёна.

Тот не удержался:

   – Что – «и вы», батюшка?

   – Ничё-ё... Опосля. Сейчас поедем на поле, поглядим на рожь, как она там. – Калита дал знак слугам, которые в отдалении вели на чомбурах[54]54
  ...вели на чомбурах... — то есть на поводе.


[Закрыть]
осбруенных и накрытых попонами княжеских скакунов.

На лице Семёна выразилась досада, что торопливым вопросом спугнул отца, не дал ему договорить что-то, может, как раз с Бурлюком и связанное.

Конюхи подвели Калите его любимую рыжую кобылу. Один из слуг держал Рыжуху под уздцы, второй помог вдеть носок сапога в стремя, третий подсадил великого князя плечом. Видя, как грузно плюхнулся на седло отец, Семён подумал с печалью: «Дряхлеет батюшка!», а сам, отстранив стременного, одним махом вскочил на своего Гнедка. Гнедые же кони были и у младших княжичей, оба усаживались без лихости, сначала наступив на спины согнувшихся слуг, однако в сёдлах держались привычно, поводья натягивали жёстко.

Калита развернул лошадь прямо против взошедшего над лугом солнца и с места сорвался вскачь. Княжичи сделали то же, но отец уже успел оторваться от них, мчался в ослепительно брызжущих в глаза утренних лучах. И рыжая лошадь, и всадник на ней казались то розовыми, то золотистыми, на миг скрывались в облаке взбитой пыли и снова выскакивали на луг в солнечном сиянии. Семён подумал, что поторопился отца в дряхлые зачислить, ещё попробуй вот угонись за ним!

Почему именно на рожь решил посмотреть отец, понимали все сыновья. С малых ногтей известно им было, рожь – главный хлебный злак на Руси, однако, чтобы урожай её удался, должна она вовремя отцвести, а это не всегда получается. Ячмень, овёс, просо лишь бы выросли, у них каждый колос сам опыляется, но рожь ведёт себя словно живое существо – один колос от другого оплодотворение получает. Бывает, вырастет хорошая рожь, выйдет в трубку, заколосится, а тут зарядят дожди, установится безветрие, или, напротив, буря размечет без толку всю пыльцу, и конец – пустоцветы будут одни, неурожай. А это значит – опять голод на Руси.

Калита осадил лошадь у края поля, где смыкались посевы гречихи и ржи. Не слезая с седла, склонился и сорвал несколько колосков, растёр в ладонях.

Невидима пыльца, невидимо мелки и росинки на ней, но под лучами солнца вспыхивает множество крохотных радуг. Княжичу Ивану казалось, над полем не только свет властвует, но и звук – может, это шёпот колышущихся цветиков колоса, шорох его чутких ресниц-остей, говор листьев и стеблей?

   – Да, да, любо видеть цветущую рожь, – слышал он голос отца, – нальются теперь уж точно силушкой зерна ярицы.

Иван замер, закрыв глаза. Давно уже после смерти матушки не испытывал он радости, давно уже не собирал их вот так вместе отец. Тонкий настой цветения держался в воздухе, как тайна жизни и восторг её, жажда и неистребимость. Плыло над рожью многоцветное сияющее облачко, обходило не спеша всё поле от края до края... «Никогда не надо обижать друг друга и ни о чём не надо жалеть, только так будешь свободен и покоен, – думал княжич, – мне ничего не надо, ни славы, ни чести, ни богатства, одного хочу – сидеть вот так на коне во ржи и слышать, как ветерок по лицу бродит». Он вспомнил О своём давнем желании всем делать добро втайне и улыбнулся, не открывая глаз: какая тщета! Бог вам всё соделывает к лучшему по Своему усмотрению и всё нужное посылает. Всё хорошо, всё – добро: и голос отца, и фырк лошади, и солнце на лице, всё Утешителем даётся для запечатлённости мгновения милого, как знак, что Он обо всех помнит и всех любит.

Возвращались, когда солнце уже начало припекать. Лошади лениво переставляли ноги и колотили себя хвостами, отгоняя прилипчивых оводов и мух.

Ехали шагом в молчании, тяготясь зноем и предаваясь каждый своим размышлениям. Тишину нарушал лишь мягкий перестук копыт да нетерпеливое фырканье лошадей.

Иван Данилович, чья Рыжуха держалась на шею впереди, оглянулся на сыновей в раздумье: сказать, что таил со вчерашнего дня, или погодить ещё?

   – Вчера, когда мы обедню слушали, – он старался не выдать волнения и не напугать сыновей, – от хана Узбека гонец был, Исторчей... Передал Бурлюку царёво повеление и дальше в Тверь поскакал. Помнишь его, Семён? Тощий такой.

   – Хищный, – кивнул Семён.

«Что за повеление?» – висело у всех на языке, но никто не отважился переспросить, угадывая и не желая угадать ответ.

   – В Орду надобно ехать, на ханский суд, – угрюмо подтвердил отец.

   – Суд?! – то ли Семён один, то ли все трое враз спросили.

   – Да, всех князей зовёт: и великого московского, и удельных.

   – Ты один поедешь, батя, иль нас с Иваном возьмёшь? – Семён даже приподнялся на стременах, выказывая готовность немедленно ехать в Орду.

   – Я вовсе не поеду... Отправитесь вы одни, все трое...

От неслыханной новости они потянули на себя поводья, остановили коней. Батюшка поехал один вперёд, развернул Рыжуху, встал глаза в глаза сыновьям.

   – Так надо! Именно – все трое, чтобы хан не усомнился в моей преданности ему. Ведь если я отсылаю всех наследников, значит, я доверяю ему полностью, не так ли, сын? – обратился он к одному лишь Семёну, первому своему наследнику по лествичному праву – праву старшинства в мужской линии рода.

   – Так, так, – неуверенно подтвердил Семён, желая и боясь спросить, почему же всё-таки отец сам-то ехать не хочет.

И опять Калита понял без слов. Да и как ему было не понять, когда именно это-то и мучило его, это-то и был главный, невыносимо трудный для отцовского сердца вопрос.

   – Я ведь недавно вернулся от Узбека, я сделал там всё, понимаешь, Сёма, всё! – Калита нажал голосом на этом слове, но разъяснять до конца опять не решился: – Духотища этакая в поле, поедем-ка к реке, там дотолкуем. – Он смахнул со лба пот, развернул лошадь и послал её лёгкой рысью.

Встречный поток жаркого воздуха сбивал надоевшую мухоту, но не освежал. Когда вскочили на глинистый взлобок Яузы, ещё не вошедшей полностью в свои берега после вешнего половодья, пахнуло спасительной речной прохладой. Но стоило удержать коней, как снова придавил зной, снова слепни и мухи словно бы преследовали, не отставая.

Калита решился распахнуть свою душу до последнего:

   – Посылаю я вас, сыны дорогие, на заклание... Так, по крайности, все будут считать – Узбек, тверской Александр Михайлович, Васька Ярославский, зятёк мой, муж сестры вашей, Дуняши. Да, да, он тоже рот разевает на великое княжение, с ним, как с тверским князем, хан судиться велит... Суд этот, чую, не обойдётся без крови, и крови, может статься, немалой. Мне ехать на суд невозможно, ну, никак нельзя, потому как в этом случае пролитая кровь на меня падёт, как пала кровь Михаила Тверского на брата моего Юрия. Вы же, яко агнцы, на заклание посланные, не можете на себя вину навлечь, а ярлык получите не для себя, а для своего отца...

Сыновья подавленно молчали. Смертельно опасно отправляться в Орду было всегда – ровно на Страшный Суд, но только спокойнее ли будет ехать, зная, что из-за тебя кровь других прольётся, что она непременно должна пролиться?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю