Текст книги "Крест. Иван II Красный. Том 1"
Автор книги: Борис Дедюхин
Соавторы: Ольга Гладышева
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 35 страниц)
Осень не лучшее время в Сарае. Как задует из степей восточный колкий ветер со злым мелким снегом, занавесит небо волочащимися до земли тучами! Но и переменчива здешняя погода – как норов татарский. Вдруг опять солнце, тепло мягкое, даже жаркое – лето воротилось, только без обычного здесь сухого зноя. Дали золотисто-прозрачны, вода в речных рукавах и протоках бирюзова, оправлена в мутно-красную листву кустарников. Всё нарядно, весело, ласково. Вместо туч – длинные перистые облака размахнулись по яркой сини. Пахнет рыбой, водой и начинающей падать листвой. Дыхание степи мощно, вольно, с крепким пряным настоем полыни и скучника.
Более чем стотысячная столица улуса Джучиева расположилась на солончаковой земле, белёсые пятна проступают на ней, и трава не растёт ни сухая, ни сочная. И всё-таки это красивый город, переполненный людьми, с богатыми базарами и широкими улицами. Куда до него Солхату! Хотя тут нет садов и дома сплошными рядами, зато минаретов Иван насчитал тринадцать, а в Солхате мечеть была только одна. Не то, что пешком, и верхом Сарай за полдня не проедешь в один конец. А уж маленьких мечетей, не соборных, просто не счесть. Как и в Солхате, разные народы – византийцы, русские, кипчаки – жили на своих участках отдельно и имели свои базары. Арабские купцы из Багдада, Сирии и Египта даже стеной огородились для лучшей сохранности имущества.
Бесконечно тянулись кузницы, мастерские, где делали ножи и сабли, отливали медную и бронзовую посуду. Самая большая мастерская принадлежала ханскому дворцу – там стоял горн с семьюдесятью отдушинами, посредине него печь, где варились котлы, кувшины, ночники – их выхватывали клещами пламенно-прозрачные от раскаления и ставили студить, отчего они сначала синели, потом становились морозно-сизыми. Работали в мастерских и кузницах ремесленники из разных стран, сами же татары ни к кузнечному, ни к литейному делу свычны не были. Иван с Андреем поначалу и верить не хотели – неужто среди всех этих умельцев-мастеров нет ни единого татарина? Дядька Иван Михайлович и поп Акинф уверили, что так именно оно и есть – ни единого.
Из степи кочевники подвозили шерсть овечью и верблужью; её расчёсывали, мыли и делали из неё шерстяные ткани, а также ткани делали из хлопка, который тюками доставляли туркмены и узбеки. Бесконечные караваны верблудов тянулись к Сараю. Некоторые были столь изнурены долгим путём, что подыхали, их даже не пытались отхаживать, а те, которые выживали, годились в работу не ранее чем через год.
Особенно удивляли московлян верблюды, сплошь покрытые жёлтой душистой пылью. Оказалось, это от их драгоценной ноши – шафрана, который они несли с самого юга Персии и из западного города Толедо. Носильщики торговых караванов таскали грузы на голове, будь то соль, будь то золото, и становились поэтому лысыми – волосы на макушке вытерты. Велика была тут торговля лошадьми, их вывозили даже в Индию табунами до шести тысяч голов.
На всех работах заняты были в основном рабы, которых тут называли мальчиками, а рабынь – девушками. Рабы, как и немногие добровольно приехавшие из Крыма, с Кавказа, даже из Египта, трудились под присмотром татар, которые относились к подданным по-разному: иным благоволили, иных жестоко погоняли.
– Татары считают, – сказал Иван Михайлович, – что самые плохие рабы – армяне. Говорят, стыдливость у них вовсе отсутствует и воровство очень распространено. И если, мол, оставишь армянина-раба хоть на час без работы, то этим сейчас же толкнёшь его на зло. Он работает хорошо только из-под палки или из страха. Если видишь, что он ленится, надо взять палку и вздуть его. Так они говорят, а правда ли, нет ли...
Окружали город рвы, выложенные кирпичом, а посредине Сарая высился дворец Алтунташ, что значит «голова». На верхушке его – золотое новолуние весом около трёх пудов. Рядом с дворцом – дома татарской знати. Стены этих домов сложены из больших плит с муравлеными украшениями: бирюзовыми, синими, жёлтыми и белыми, и вся эта пестрота оживлялась большим количеством багряных изразцов, которые особенно любимы хорезмийцами и выделываются ими с большим искусством.
Крытые входы вели с улицы в просторные дворы, окружённые рядами жилых и хозяйственных построек, все дома были с глубокими подвалами и вытяжными печами, окна застеклённые, иногда даже цветные. Ивану с Андреем чрезвычайно понравились подвешенные на дверях бронзовые кольца, которыми полагалось стучать в бронзовую пластинку, предупреждая хозяев о своём приходе. Княжичи все хотели постучать кому-нибудь и убежать, но дядька с попом их отговаривали.
В полный же восторг привели всех сарайские фонтаны, которые ввиду жаркой погоды продолжали выбрасывать воду высоко вверх, создавая прохладу и мелкую водяную пыль. Сквозь неё сияли в лучах солнца бронзовые головы львов, улыбающихся и добродушных.
Возле фонтанов томились дети, бегали и брызгали: у малышей на обеих ножках – обручи с бубенчиками, наверное, чтобы не потерялись, на спинах халатов и безрукавок вышиты цветными нитками треугольники, а спереди на полах – серебряные бляшки, голубые бусины, косички из верблужьей шерсти и пучки собственных детских волосиков, впервые состриженных.
Иван с Андреем в общем-то одобряли такие прихотливые украшения, но сами бы носить их не стали.
Словом, Сарай княжичам глянулся, хан Узбек оказался не таким уж страшным, и они доверчиво и спокойно ждали татарского праздника, чтобы после него отправиться в обратную дорогу.
Тверское подворье обветшало. Давно бы надо подновить, перестроить, но после гибели князя Михаила и сына его Дмитрия руки не поднимались обихаживать это печальное место. Обметут к Пасхе потолки и стены, да бабы полы вымоют – и ладно. Ковёр на полу поистёрся до основы, печи дымили – благо их топили редко по причине тёплой погоды. Неожиданное появление год назад Александра Михайловича после десятилетнего отсутствия пробудило было какие-то неопределённые надежды у здешних насельников, но приезд вслед за тем испуганного: Фёдора и снова великого тверского князя на суд Узбека воспринялись с большой тревогой. Прибывшие с Александром Михайловичем бояре сказывали, что знамения при отъезде были недобрые, ветер встречь волну по Волге гнал, не давал судам ходу. А как вышли за пределы земли Русской, так ветер и смирился. А Константин Михайлович в это время в тяжкой болезни лежал и не смог даже встать проводить брата и племянника.
Александр Михайлович с сыном постоянно находились в мрачности. О своём прибытии сразу же сообщили во дворец. Ответа не последовало. Оставалось лишь запастись терпением да при встречах с ханскими приближенными не скупиться на серебро.
– Горе, когда слёз море, ещё терпимо, – шептались бояре. – А вот горе сухое, безмолвное, оно убивает. Слезами да стенаниями человек сопротивляется, ропщет, бьётся, а затих, смирился – конец ему, боле не воспрянет.
Многие уже смотрели на князей с сомнением: что-то в них эдакое, обречённое...
Большим ударом было узнать, что ханская жена Баялунь уехала из Сарая и велик гнев Узбека на неё. А ведь на её защиту и помощь тверские очень рассчитывали. Отсутствие Константина Михайловича тоже плохо: его знакомство и связи очень бы сейчас пригодились.
– Бог судит о покаянии не по мере трудов, а по мере смирения, сопровождаемого плачем, сокрушением и отвращением от греха, – всё твердил Александр Михайлович.
В высшем смысле бояре с ним были согласны. Но только в высшем. А в настоящем положении слышать такое странно. Разве покаянием татар проймёшь? Они знать-то не знают, что за покаяние такое. Ну, нету у них этого в заводе. Они покаяние примут за слабость. Слабость же ни у кого не в чести. Чай, не в монастырь мы приехали. Бояре охали и головами качали, но присоветовать ничего не умели. На самих робость какая-то напала, квёлость. Сватажиться ни с кем из татарских вельмож по-настоящему, надёжно не сумели. Подарки подарили, жили на собственных припасах весьма скудно, в долги пришлось залезать. Сами князья и вкушать иной раз забывали, всё сидели Псалтырь читали.
– Потерпи, улягутся и твои помыслы и дадут тебе покой, – утешал отец сына.
Как олень, томимый жаждой, желает вод, так они желали какого ни на есть, лишь бы скорого разрешения своей судьбы.
А по воздуху летали тенётники, обещая надолго ясную теплынь, базары были завалены абрикосами, персиками и виноградом, изобилием прочих плодов. Вечера стояли тихие, звездистые. Неподалёку на московском подворье Иван с холопами-сверстниками играли на жалейках.
Александр Михайлович с Фёдором лежали во дворе на ордынских белых войлоках, подбитых синею крашениною, небо над их головами пересекал неяркой полосой Млечный Путь, зовомый у татар Батыевой дорогой, и самая яркая звезда Псица – она же Сириус – сияла на закатной стороне неба, мигая длинными лучистыми ресницами.
– Батюшка, что же с нами будет? – спросил Фёдор.
– Мутенько всё замешано, мутенько, – бормотал Александр Михайлович. – Потому что полуправда. Она есть наихудший вид лжи, ибо выглядит убедительно.
– Можно ли доискаться истины меж нами и Даниловичами? Теперь вот ещё и Ивановичами? – продолжал Фёдор. – Уж если я в сомнении...
– Твой дед Михаил первым из великих князей русских открыто выступил против татар. Оттого и убит. В этом причина.
– Но он тоже татар наводил на Новгород, – перебил Фёдор. – А Кончака, им уморённая?
– Про Кончаку враньё. Есть пергамент летописный, где Михаил свидетельствовал перед Богом свою невиновность, и смерть принял добровольно.
– А говоришь, убит он?
– На исповеди он сказал духовнику: «Я всегда любил отечество, но не мог прекратить наших злобных междоусобий, буду доволен, если хоть смерть моя успокоит землю Русскую».
– Батюшка, ну что ты мне говоришь? – с тоской воскликнул Фёдор. – А как же тайна исповеди?
– По чрезвычайности признания открыл мне духовник как старшему сыну, чтобы, говорит, в племя утробы твоей впечаталось навеки. Так что, чья ещё правшая будет, неведомо. Тебе боязно?
– Не то сказать, боязно... Душу раки клешнями рвут! Тридцать пять дён мы были в дороге, сколько дён здесь, и ни единой ночи покоя не знал я. Всё думаю и думаю, вспоминаю и вспоминаю. То деда, то дядю Митрия, то Юрия Даниловича, братом убитого. Как бы восстали они незримо и тоже суда ждут. О многом в наших семьях поминать не принято, но и замалчивать невозможно. Самое главное, найти перед Узбеком верные слова. – Фёдор приподнялся на локте, посмотрел отцу в лицо: – Ты притворяешься или боишься сам себе признаться, что знаешь, как я, всю подноготную?
– В самом деле, как тут рассудить? – нерешительно возразил Александр Михайлович. – По-разному может повернуться. На таком суде надо тягаться не силой, а умом. Будет ум – будет и сила.
– Мы не можем останавливаться ни перед чем, мы должны быть готовы, чтобы и головы тут сложить! – загорячился Фёдор.
В темноте горькая усмешка тронула губы отца: посох ли ты в дороге или камень на шее? Бесшумно подошла кошка и залезла, мурча, на грудь Фёдору.
– Брыська, брысанька! – гладил он её.
На соседнем подворье три жалейки, расходясь, теряя друг друга и снова собираясь в согласие, все пели и пели.
– Как душевно княжич московский выводит, – сказал Александр Михайлович.
Фёдор отшвырнул кошку, опять сел:
– Ду-шевно-о! А есть ли душа-то у кого-нибудь в роду Даниловичей?
– Знаешь ли, Федя, странно, может быть, но вражда моя к ним отчего-то совсем пропала.
– Как? – поразился Фёдор. – Возможно ли даже помыслить такое?
– Да-да... А с нею – гнев. И ненависть испарилась, подобно дыму. Но чему дивлюсь более всего, страх мой перед Узбеком исчез, ни мщения не хочу, ни восстановления справедливости не жаждаю.
– Что же, всё равно тебе, что ли?
– Одно покорство испытываю.
– Домучили тебя, батюшка, до слабости великой. О нас-то подумай!
– Не силе ордынской я покорюсь, но воле Божией. Она – превыше. И вручить себя руце Божией не меньший подвиг, чем склониться перед злом татарщины, подобно агнцу. Тут вера нужна великая и истинная. Вот что я понял. И тебя к тому призываю. Помни, как Спаситель, плача, говорил: «Да минует меня чаша сия, Отче. Но пусть будет воля Твоя, а не моя». Так последуем же Ему, сын мой любимый.
– Батюшка, я не снесу! – взмолился Фёдор.
– На нас есть благословение митрополитово.
– Может, нам к астрологу пойти? – предложил Фёдор. – Пусть заганёт нам по звёздам.
– Аль не знаешь, что горе ходившим к колдунам и ворожившим?
– Тогда что же есть мудрость и где она?
– Понять надо предназначение своё главное, в котором состоит умысел Господень о тебе.
– То есть познай самого себя?
– Да.
– А как?
– Трудность большая.
– Значит, посмотреть со стороны на себя, разобрав дурное и хорошее, основное и наносное? Но чьими глазами посмотреть: матери моей, твоими иль вон Семёна Московского? И почему это будет истинным? Почему верить, что их взгляд на тебя безошибочен и их суждения не есть заблуждения? Сам ли ты тогда познаешь себя или отдашь себя на суд других?
– Стань пред глазами Создателя твоего в понимании грехов и несовершенств твоих, в надежде на милость и суд Его правый. Тогда и познаешь себя. И отделятся зерна от плевел. Но не всю ли жизнь положишь на усилие это? О, знал бы ты, что такое смирение! Через какие муки и размышления к нему дорога лежит. Простить можно и от слабости. Смирить себя много сил надобно. Но только тогда прежнее пройдёт и соделается всё новое. Не дивись человеку, достигшему на земле великого достоинства, – дивись тому, кто презрел земную славу и отвергся её.
Говорят, когда час смерти близок, душа человека остаётся только на кончике языка и в глазах.
...И ничем, ничем, ничем не вернуть ушедшую жизнь.
А Псица всё переливалась зелёной сверкающей слезою.
В день празднества, перед тем как идти во дворец, Семён всё менял рубахи: то васильковую наденет, то тёмно-гвоздишную. Чесало из слоновой кости бесперечь вынимал, оглаживал то власы чёрмно-русые, то такую же рыжеватую бороду. Глаза его зелёные, цвета болотной ряски, были задумчивы. Он не замечал, с каким любопытством наблюдают за ним братья.
– Вань! – толканул брата Андрейка локтем в бок.
– Ага.
– Кто-то ему тут поглянулся.
– Знать, не без этого.
– А Настасья?
– Пускай её.
– Мы ничего не видали, не понимали?
– Ни што, конешно. Аль ты видал? Я, например, ничего не видал.
– Ну и я тоже.
Все приглашённые должны были собраться в ханском дворце, а уж оттуда ехать неподалёку в степь на берег Итили, где состояться должны были игра и ристалища, а также готовилось угощение на свежем воздухе.
Узбек недавно провёл ежегодный военный смотр. Это большое событие в жизни Орды, громоздкое и утомительное. Воины, являясь на смотр, должны были иметь при себе продовольствия на год, лук, тридцать деревянных стрел, колчан и щит. На двух человек должна быть захвачена лошадь, на каждые десять человек – одна кибитка, две лопаты, кирка, серп, пила, секира, топор, сто иголок, верёвка, котёл. Всё оказалось на месте и в исправности. Но темники умучились. Хану и царевичам тоже надоело. Всем хотелось хорошо – развлечься.
Сегодня доступ во дворец свободен. У входов в ожидании выезда томится множество приглашённых. В глубь покоев мало кто заходит. А вот Семён, оставив братьев, не спеша, но с озиркой как-то там сумел незаметно раствориться. Там была бирюзовая прохлада подкупольных Пространств, мраморных полов, свежее журчание арыков во внутренних двориках, цветастые пятна ярких ковров, лепет питьевых фонтанов в бронзовых чашах, посвист разноцветных птиц в развешанных клетках. Там были тишина и слабое колыхание шёлковых занавесей.
– Узнаешь меня?
– Едва-едва, – Семён отпрянул от неожиданности, хотя какая уж тут неожиданность! Разве не её он искал и желал встретить?
– Я – Тайдула.
– Разве тебя забудешь! – Он боялся взглянуть ей в лицо, только видел бусы-глазенцы, багровые, крупные. – А говорила, любишь с ресничками? – Он тронул пальцем бусину.
– Я когда-то боярышник в косы вплетала. А потом перестала. Женщины переменчивы, князь... А ты, слышала, женат?
– Откуда слышала?
Она засмеялась гортанно и мягко:
– Всё-таки Тула – мой улус. А там иногда становится известно, что делается в Москве.
– Ну и что теперь?
– Ништо.
– Ты ко мне переменилась?
– А ты разве нет?
– Собой ты личиста и говорить речиста.
От неё исходил вкрадчивый, сладко-тонкий запах, какой издают распускающиеся тополя.
– Приветливы твои уста и речь, как быстрина речная, на солнце играющая, – произнесла Тайдула.
– Как ты говоришь красно и лукаво.
– То есть лживо? Ты это хочешь сказать?
– Ну... примерно.
– Монгольской женщине нельзя верить, да?
– Да уж слова-то твои, как паутина осенняя...
– Ты помнишь меня?
Он всё не мог поднять глаз. Она ждала.
Наконец он решился:
– Да.
– Я люблю тебя, князь. Но долг свой знаю. И не переступлю, – быстрым шёпотом сказала она.
– Разве нет долга перед любовью?
Взглядом она ласкала его лицо, но голос был уклончив:
– Вопрос для философа, не для слабой женщины.
– А ты слабая?
– Очень.
– Хочешь на руки ко мне?
– Очень.
– Ну, иди!
– Нет.
Он шагнул к ней в ярости овладевшего им желания:
– Я тебя ещё спрашивать буду!
– Нет.
Он стиснул её предплечье в скользком атласе рукава. Знал, что очень больно. Но она терпела. Даже бровь не дрогнула, чёрная, неподвижная.
Он с трудом разжал пальцы. Оба перевели дыхание. Он вытер лоб, осыпанный потом.
– Ты действительно царица...
– Ещё нет... Но, может быть, стану ею.
Её ноздри раздувались, глаза беззрачковые втекали в глаза Семёна, потемневшие от возбуждения.
– Дашь знать тогда?
– Или такое скрывается? Все князья помчатся сюда за ярлыками. И ты... ещё раз приедешь... тебя увижу.
Она сама сделала шаг к нему, теперь они стояли почти вплотную. Дыхание её сладкое с привкусом розы достигало его губ, глаза, дымные от зноя, втягивали в себя, поблескивала кожа, смуглая, как топлёные сливки. Он положил дрогнувшую ладонь ей на грудь, покрытую тонким шёлком.
– Играешь мною?..
Она прошептала:
– Да.
– Хочу такую хатуню.
– Хочу такого князя.
– Какая у тебя грудь маленькая...
– Как вымечко кобылицы нерожалой.
– Хочу такую кобылицу... хочу такую царицу... такую плоскую... такой живот хочу... не сжимай ноги.
Тонкое тело исчезало в его руках, обжигало и ускальзывало, будто узкий язык пламени колебался в шелках.
– Хатуня, ведь это смерть почти, – задыхался Семён от восточных умелых ласк. – Все за тебя отдам! Крест положу.
Горячая гладь её бёдер казалась такой беззащитной, невинной, робкой.
– Откажешься ради меня от княжения? – Голос по-детски тонкий, трезвый. Спросила, как ударила.
Он согнулся от судороги в чреслах – ну и сука! – прохрипел:
– Никогда. – И он сразу ощутил, как чужды её пальцы, жёстко тело, удушливы запахи её благовоний. – А ты иль от царства откажешься? – возразил с насмешкой.
Увешанная каменьями, укрученная в шелка, стояла перед ним монгольская кукла с улыбкой наклеенной. На голове шапка с пером страусиным... Где же огнь опаляющий? Где чары? Чужачка. Речи-то мы слышим, да сердца не видим.
Исчезла, как растаяла, в дворцовых переходах. Разве будет такая подложницей русского князя! Возмечтал ты, Семён, распалился, аки бес похотный.
Полы из чёрных и белых мазов рябили в глазах. А другие мазы из яшмы багровой устилали переходы. Было что-то мрачное, роковое в роскоши дворцового убранства. Семён брёл меж мраморных чадящих светильников в рост человеческий, и его шатало. Батюшки, опоила она меня, что ли? Голова была полна глухим гудением, а грудь – тоской.
Белую юрту привезли двадцать быков, запряжённых в два ряда. Установили её на выбранном месте, как всегда полагается, входом на юг. В юрте прибыли кади, имамы и прочие вельможи, которым возраст и нездоровье не позволяли ездить верхом.
Хан отправился с большим войском.
Каждая хатунь села в свою арбу, и с ней поехали её приближенные, слуги и охрана. Поехала также дочь хана с короною на голове, унаследовавшая царское достоинство от матери своей. При каждой хатуни около пятидесяти девушек верхом на конях. Перед арбой до двадцати старых женщин, тоже верхами, а позади ещё около сотни молодых всадников. Между арбой и старыми женщинами шли отроки, перед отроками около ста старших невольников и столько же конных с мечами на поясах. Таков порядок следования каждой хатуни при царском дворе.
Сыновья султана ехали верхом, каждый при своём войске. При них были литавры и знамёна.
Хан остановился у деревянной башни, которая называется кушк, и уселся в ней со своими хатунями. Во второй башне поместились наследник Тинибек и ханская дочь Иткуджуджук. В двух других башнях – младшие сыновья хана и родственники его. Все остальные – просто на сиденьях, называемых сандальями.
Были поставлены щиты для стрельбы, каждому темнику – особый. У каждого темника – десять тысяч всадников. Темников было семнадцать, значит, войска их – сто семьдесят тысяч. Всё же войско хана значительно больше этого.
После состязаний в стрельбе, которые заняли примерно час, каждому темнику преподнесли халат. Надев его, темник подходил к башне хана и кланялся, прикасаясь правым коленом к земле. Затем каждому подводили осёдланного и взнузданного коня, у которого надлежало целовать копыта, потом следовало садиться в седло и отъезжать к своему войску.
Хан сошёл с башни и тоже сел на коня. С правой стороны его находились наследник престола Тинибек и дочь Иткуджуджук, а слева Джанибек, второй сын.
Гости толпились поближе к хану. Иванчик с попом Акинфом оказались прямо возле стремени, и они слышали (Акинф перевёл), как Узбек с любезной улыбкой произнёс:
– Трём играм сопутствуют ангелы: Забавам мужчины с женщиной, конским бегам и состязаниям в стрельбе из лука. – Его слова вызвали преувеличенное согласие и бурное одобрение всех присутствующих. Те, кто не успел ещё подняться с сандалий, встали из почтения к сему замечательному изречению.
После долгой скачки в пыли и визгах настало время молитвы. Походная мечеть была уже готова, но Узбек запаздывал. Кто говорил, что он не придёт, потому что его одолел хмель, а кто уверял, что он не пропустит пятницы. По прошествии долгого, томительного для всех времени он прибыл, пошатываясь, приветствуя муллу и улыбаясь ему. Он назвал его ата – отец.
Когда все помолились, шумное сборище переместилось в шатёр для пира, где изнутри на прутьях были прибиты золотые листочки.
Андрейка от всей этой пестроты и гама совсем потерялся и, забыв про самолюбие, одной рукой крепко схватился за Ивана, второй вцепился в Акинфа. Семён был насуплен, не глядел на братьев и ни с кем не разговаривал. Как-то всё по-другому было, чем в Солхате. Иван чувствовал это – что-то тяжёлое, натужное, как бы и не праздничное.
Узбек восседал на серебряном престоле, верх которого был усыпан драгоценными камнями. У подножия поместились Тинибек, Джанибек и дочь Иткуджуджук в шапочке с павлиньими перьями. Поп Акинф сообщил на ухо княжичам, что имя царевны означает «маленькая собака» и что у неё тем не менее очень добрый нрав. Иван заметил, как напряжённо прислушивается к словам толмача Александр Михайлович, которого усадили рядом с его московскими недругами.
Вошла старая прожелтевшая Тайтугла. Хан встал, встретил её у входа и подал ей руку, помогая взойти на престол, и только после этого сел сам. Как переводится её имя, Акинф не знал, но вот вторая хатунь, Кабак, оказалась «просеянными отрубями», а четвёртая, Уруджа, – просто «ставкой». Третья жена Баялунь отсутствовала.
Вошли старшие эмиры, за каждым слуга нёс скамейку, их дети, военачальники – все кланялись, отходили и садились. Отзвучали приветствия:
– Ассляму алейкум!
– Ва алейкум ас-салям!
Уже ощущалось среди гостей некоторое нетерпение, запах дымящейся в котлах баранины давно щекотал ноздри, но Узбек сказал, что желает самолично прочесть Коран, а именно суру Луна. Тут Семён вдруг очнулся и велел Акинфу переводить всё слово в слово, потому что тут ни одно слово просто так не молвится.
– Настал час, и луна разделилась. И хотя они видят знамение, не удивляются и говорят: это сильное волшебство. Они почли эти наставления ложными и ушли в след своих желаний... Но какова была наша казнь и гроза! Мы послали на них однократный вскрик, и они сделались как измятая сухая трава, какую месят с глиной для хижин... Час суда уже предназначен для вас; мучителен и горек этот час! – Таково было прочтённое Узбеком.
Сохраняя на лицах благоговейное почтение перед священными словами, молча принялись за баранину. В зеленоватых чашах, покрытых крупными синими горошинами, подали кумыс и бузу.
Узбек ел мало и неохотно. Военный смотр и состязания не взбодрили его. Тупая боль в желудке посещала хана всё чаще, и он постоянно к ней прислушивался, впадая в задумчивость. Впервые за эти годы он пожалел о кончине хорезмийца – не с кем вести беседы тонко двусмысленные. Видеть только страх в глазах людей утомительно. Это раздражает.
Постепенно впечатление от пророчества Корана стало рассеиваться, глаза заблестели от выпитого, пальцы от жира, завязались разговоры, защебетали, быстро насытившись, молодые царевны, и среди них самая смелая, самая умная, самая весёлая Тайдула. Мясо истекало соком, хлеб едва не таял в нём. Запах был хорош – вкуса никакого. Это для русских – никакого. Монголы ели с большим удовольствием. К трапезе поданы были тазы и кувшины с тёплой, душистой и чем-то подкрашенной водой. Русские больше пальцы споласкивали, чем угощались. Так, жевали для виду. Вспомнив Солхат, Иван сказал, что после пирования всем ещё с собой дадут чего-нибудь, тогда уж дома поужинаем по-настоящему. Андрейка не мог дождаться конца, потому что хотел сикать. Семён был столь угрюм, что глаз за всё время не поднял.
Наконец Узбек подал знак приблизиться великому князю тверскому. Сердцу у русских упали.
Александр Михайлович, прямой и высокий, пошёл к царскому месту среди удивлённого говора гостей. Туда же побежали, полусогнувшись, толмачи.
Иван стиснул кулаки так, что ногти впились в ладони. Он не испытывал торжества, хотя предчувствовал, как плохо сейчас будет князю Александру. Не было ни вражды, ни зла. Куда всё улетучилось? Одна жалость осталась к этому немолодому мужу, к усталой его походке, опущенной русой голове. Иван кинул украдкой взгляд на Фёдора – тот сидел с помертвевшим лицом.
Старшая хатунь Тайтугла подняла руки, обвешанные драгоценностями, провела по лицу. Лучи заходящего солнца высекли из камней жёлтые, синие, алые огни. После того как Тайтугла отняла руки от лица, в шатре установилась полная тишина: ни единого голоса, ни вздоха, ни шелеста. Слышно было даже, как за стенами шатра тонко и уныло посвистывал ветер.
– Говори! – сказал Узбек по-русски.
Александр Михайлович поднял голову:
– Я сделал тебе много зла, но теперь пришёл принять от тебя суд, будучи готов на всё, что Бог возвестит тебе.
– Коран учит нас: доброе слово, прощение обид лучше милостыни, за которой следует укор.
– Велика мудрость Аллаха! – глухо упали в тишине слова Александра Михайловича.
– Ба-атюшки! – сипло пискнул Андрейка. Иван зажал ему рот.
– Что доброго бывает с тобой, оно от Бога, а что злое бывает с тобой, оно от тебя самого. – Узбек прикрыл глаза. Скользнули из рукава халата в ладонь ему чётки.
Все пуще замерли: может, царь молится про себя? Даже ветер перестал ныть.
– Что скажет мой наследник?
– Сегодня утром в Сарае, – начал со спокойной усмешкой Тинибек, – один шаман взобрался на крышу.
Узбек открыл глаза, лицо Тайтуглы засветилось любовью и восхищением: что-то изречёт сейчас старший сын?
– Он крикнул: «Эй вы, люди, я сейчас сделаю то, что никому не удавалось!» Он прыгнул, намереваясь взлететь, но упал на землю и разбился насмерть.
Гортанный смешок прошёлся среди гостей.
Акинф торопливо перевёл Семёну.
– Понял, – сказал тот. Желваки заиграли у него на скулах.
– Это что, конец? – тонко вскрикнул Иван.
Акинф кашлем перекрыл его выкрик.
Сонливый вид Узбека как рукой сняло:
– Когда в Твери сожгли Шевкала, мы изумились и содрогнулись, думая, что все русские готовы восстать!
– Это было отчаяние, великий хан, – твёрдо ответствовал Александр Михайлович.
– Но вы лишь трепетали от ужаса в ожидании мщения, – продолжал Узбек, не слушая. – Я наказал вас через вашего же сородича Ивана Московского. Ты мог бы тогда спасти свою Тверскую землю, предав себя в наши руки. Но нет в тебе добродетелей отца твоего, нет отважного безумства брата Дмитрия. Ты пёкся лишь о собственном спасении и предпочёл бежать.
Александр Михайлович вскинул голову:
– Но вот я здесь!
– Стал таким храбрым? С чего бы?
Мурзы заулыбались.
– Надеялся опять на защиту Баялунь?
Улыбки сползли с вельможных лиц. Впервые было упомянуто имя этой царицы после её побега. Плохой знак. Чёрный гнев вызревает в Узбеке.
– Дымящиеся развалины Твери, опустение твоей земли – славный памятник рабскому ничтожеству князей. Ты сел на окровавленный престол отца, не имея ни отваги, ни мудрости его.
– А что, Иван Московский имеет оное? – дерзнул возразить Александр Михайлович. – Льстец есть слуга бесов, подлость заменяет ему и отвагу и мудрость.
Семён рванулся было с места, но поп Акинф железной рукой осадил его.
– Подлость никогда ничего не заменяет, – спокойно сказал Узбек. – Она существует сама по себе, и это качество вы, русские, доказали как врождённое. Мой язык брезгует говорить с тобой, и в глазах моих отвращение.
Все поняли: участь Александра Михайловича решена.
По дороге с пира слуга-мальчик робко тронул стремя у Семёна, подал свиток пергамента. Князь развернул – в Сумерках пылала вязь киноварью.
– Акинф!
Поп прочитал, вздохнул, прочитал второй раз вслух:
– «Верно, клянусь луною, клянусь ночью, когда она удаляется, клянусь зарею, когда она занимается... для каждой души залогом для неё то, что она усвоила себе».
– Что ж значит сие? – нетерпеливо спросил Семён.
– Это сура из Корана, – безразлично ответил умный поп.
– Перепиши-ка мне это по-русски.
– Исполню, князь.